Из воспоминаний агронома В. И. Юферева. 1959 г.
1959 г., г. Халтурин (б. Орлов) Кировской обл.
[...] Охватывая взором весь девятилетний период моего пребывания в должности Члена Правления и Зав. с.-хоз. отделом ГХК, должен сказать, что работать в то время в названном учреждении было неплохо. Отношение ко мне было хорошее, мне доверяли. А в работе это самое главное — чувствовать почву под ногами. Лучше всего работалось при первом председателе ГХК — Любимове. Это был деловой, практический человек, достаточно твердый в проведении различных начинаний. Неплохо было и при третьем по счету председателе Мамаеве. Остальные были в основном карьеристы, хлопковые дела их интересовали мало, и они плохо в них разбирались.
С особенной теплотой я должен отметить благожелательное отношение вообще к деятельности ГХК и в частности к моим работам со стороны Павла Матвеевича Жоголева, честнейшего из партийных работников, ведавшего в ВСНХ вопросами хлопководства.
Завершилась моя работа в ГХК командировкой в США. Можно было бы рассматривать эту командировку как своего рода премию за мою довольно продолжительную работу в ГХК, если бы это было так.
О поездке в Америку я здесь ничего не пишу. Все мои впечатления подробно изложены в обработанном дневнике под заголовком «По хлопковому поясу Северной Америки». Как полагается, по возвращении я сделал доклад о поездке в самом Гл. Хл. К-те, затем в Госплане, с этими же докладами я ездил в Ср. Аз[ию] и Закавказье. Кроме того на американские темы мною были написаны следующие статьи:
Механизация обработки хлоп, плантаций в США. «Хл. Д.», 1930.
Орошение в хлопковых штатах Северной Америки. «Хл. Дело», 1930.
Командировка в США явилась кульминационным пунктом моей работы в ГХК. Затем дело пошло под гору. Наступила пора чисток государственного аппарата и арестов неугодных лиц. Как раз в это время ГХК по настоянию местных организаций был переведен в Средн. Азию с местопребыванием в Ташкенте. В Москве осталось лишь небольшое представительство. Я в Ср. Азию не поехал, не поехал и в Таджикистан, куда меня усиленно направлял тогдашний председатель ГХК Гейнгольд. Отношение ко мне резко изменилось; начало явно проглядывать недоверие. Круг моих обязанностей сократился.
Следует сказать, что в эти последние годы моего пребывания в ГХК я по совместительству работал в качестве доцента в Институте Народн[ого] Х-ва им. Плеханова и зашт[атным] профессором в Тимирязевской с.-хоз. Академии. И тут и там я читал курс хлопководства и очистки хлопка. Кроме того под флагом названной Академии в стенах ГХК были организованы временные курсы по культуре хлопчатника, селекции и семеноводства. Мои лекции на этих курсах были застенографированы и размножены для раздачи слушателям на мимиографе.
Обстановка в ГХК тем временем сложилась такая, что мне приходилось уходить из этой организации. На лицах партийных руководителей можно было прочесть: «Скоро ли ты сам подашь заявление об уходе». Как раз в это время мне предложили место в хлопковой секции Госплана СССР, но воспользоваться этим предложением мне уже не удалось.
И вот грянул гром, осенью 1930 г. я был с треском вычищен из государственного аппарата и остался без места и содержания.
При чистке присутствовало несколько рабочих с какой[-]то мануфактуры. Это был как бы основной фон картины. Они не выступали, очевидно по причине полного незнакомства с вопросом, но по физиономиям было видно, что, получив надлежащую накачку, они настроены против меня. Мне были предъявлены самые вздорные обвинения. Моя девятилетняя работа по восстановлению хлопководства не была совершенно учтена и принята во внимание. Вопрос был ясен — я должен был быть сметен с пути.
[...]
Перехожу к описанию следующего моего жизненного этапа.
Если срок моего пребывания на работе в ГХК был самый длительный по сравнению со всеми предыдущими, то этот последующий этап был еще длин[н]ее — он продолжался целых 18 лет и состоял из пребывания в разных узилищах. 18-ть лет своей жизни я принес на алтарь «культа личности».
Арестован я был 10-го октября 1930 г. Как обычно, сотрудники ГПУ приехали ночью, произвели обыск, взяли мою записную книжку, где я записывал мои впечатления от заграничной поездки. Опечатали мой кабинет, где стояло несколько шкафов с книгами, с тем, чтобы передать этот кабинет для жительства одному из сотрудников ГПУ. Меня же взяли и увезли в Бутырскую тюрьму.
Хотя из предшествовавших обстоятельств уже было ясно, что меня ожидают дальнейшие неприятности, и я ждал ареста, но переживать его как мне, так в особенности и моей семье было чрезвычайно тяжело. Вся жизнь перевертывалась. Теперь жена должна была взвалить на свои плечи все тяготы по добыванию средств к жизни и по воспитанию сына.
Бутырская тюрьма. Какое это мрачное здание! Ряд железных лестниц и переходов в огромном помещении соединяет камеры, расположенные в разных этажах. Когда, по рассказам, в дореволюционное время провожали политических заключенных в ссылку, на эти лестницы и переходы собирались остающиеся с букетами цветов. Были же такие времена? Что теперь от всего этого осталось?
Ввели меня в камеру, служившую прежде одиночкой. Сейчас в этой камере меня встретили трое заключенных, да потом принесли еще и мою койку. Один из коллег по камере оказался крупным специалистом по животноводству, он получил заграничную командировку и собирался уже сесть на поезд, но вместо этого попал в Бутырку. Конечно, ко мне обратились с вопросами, как на воле. Я сообщил, что только что закончился суд над текстильщиками, и несколько человек было присуждено к расстрелу. Мое сообщение произвело самое удручающее впечатление на узников. Они решили, что эта же участь ожидает и их. Было очень тяжело.
День разбивался выводами в уборную, завтраками, обедами. Бывало, ждешь, не дождешься, когда поведут оправляться. Хотя в камере и стояла параша, но пользоваться ею не хотелось, чтобы не заражать воздуха. Сначала, пока не ознакомились друг с другом, разговаривали, а потом брали из тюремной библиотеки книги и кто[-]нибудь читал вслух. Помню, читал «В лесах и на горах» Мельникова-Печерского. Но читать было трудно, камера была темная, а электрическая лампочка висела высоко. В одиночной камере стояло четыре кровати, двигаться было негде.
Долгое время меня не вызывали на допрос. Наконец, как[-]то ночью позвали к следователю. Собственно допроса, как такового, не было, а следователь в пространной речи убеждал меня не запираться и, не затягивая дела, признаться в своих преступлениях. Откуда же я знал, какие у меня преступления?
Через некоторое время меня почему-то перевели в другую такую же одиночную камеру. Тут я встретил двух сидельцев. Один из них оказался племянником артиста Станиславского врач-прозектор Алексеев. Другой — молодой человек, мне не запомнился. С Алексеевым мы подолгу и помногу разговаривали. Он вращался в кругу артистов, был знаком со многими художниками. Рассказывал много про Станиславского. Когда, бывало, обращались к нему: «Как живете С. А.»[,] он отвечал «мы не живем, мы играем». Про художников Алексеев отзывался, что более некультурных и необразованных людей он не встречал. [...]
Алексеев еще рассказывал: однажды к нему приходит его хороший знакомый — врач и просит дать ему медицинский совет. Алексеев направляет его к своей жене и говорит, что у нее есть знакомая бабка, которая заговаривает от некоторых болезней; сможет, по-видимому, заговорить и от той, которой он болеет. И это говорит один врач московский другому. «Трупы, рассказывал Алексеев, режу безбоязненно, а вот покойников боюсь».
Много другого рассказывал Алексеев, а порассказать ему было о чем, но обстановка была такова, что запомнились лишь отрывки. Алексеева при мне ни разу на допросы не вызывали. Думается, что он в конце концов был освобожден.
Когда водили нас в уборную, то подолгу держали там взаперти. В это время Алексеев вытаскивал из мусорного ящика и других злачных мест обрывки газет, тщательно, не брезгуя, отмывал их от нечистот, а затем в камере эти газетные клочки с жадностью прочитывались. Иногда сведения попадались весьма интересные.
Железные пластинки переплетов тюремных коек давали хороший материал для изготовления ножей, столь необходимых для заключенных за отсутствием настоящих. Надзиратель в дверной глазок видит, что Алексеев режет таким ножом хлеб. Пока он, отскочив от глазка, громыхает, отпирая дверь, Алексеев, не вставая с места, кладет свой искусственный ножик тут же на железный переплет стола. Надзиратель в ярости никак не может отличить его. А Алексеев с наивностью убеждает надзирателя, что никакого ножа у него нет, был лишь обман зрения.
Затем меня перевели в общую камеру. Одновременно привели еще несколько человек. Так как в камере было полно народу, то с трудом нас втиснули в дверь и потом дверью же еще прижали. На первое время пришлось устроиться тут же у двери рядом с парашей, так что моча чуть-чуть не подтекала под мою постель, разостланную, конечно, на полу. Лишь через несколько дней мне удалось перебраться на середину камеры. Население в ней достигало примерно 70-ти человек, при нормальной вместимости в 25 чел. Располагались частью на нарах, которые были настланы вдоль длинных стен. Остальные заключенные на ночь устраивались в проходе на полу. На полу было тоже так тесно, что часть заключенных подлезала под нары, снаружи выглядывала только голова. Некоторые так долго были в камере и так здесь обжились, что один, например, помещаясь в дальнем углу, обзавелся целой слесарной мастерской. Он с самого утра все что[-]то сверлил, обтачивал.
У обывателей камеры было много вшей, скоро и я обзавелся ими. Обычно после обеда все стаскивали с себя нижнее белье и из складок начинали извлекать этих насекомых.
Кормили плохо, давали только одно неизменное на каждый день кушанье, нечто среднее между супом и кашей. С утра каждому выдавали порцию хлеба в 800 гр. Этот-то хлеб и спасал. У меня была эмалированная чайная кружка, в нее мне и наливали суп. Так как она была маленькая, то наливали два раза из котла, который вносили в камеру. Ясно, что с этой кружкой я не доедал. Поэтому я как[-]то обратился к человеку, который приносил из кухни хлеб с просьбой достать мне где[-]нибудь эмалированную миску. И он мне за известное, конечно, вознаграждение, принес миску, отобрав очевидно у какого[-]либо другого заключенного. Мое положение было спасено, я стал питаться сытнее. Сильно поддерживали меня передачи, которые довольно часто приносила мне жена. Но переписка с ней не разрешалась. Она заваливала меня бельем, булками. Это чрезвычайно обременяло меня, да и на продукты жене приходилось тратить много денег. Обо всем этом нужно было бы написать ей, но писать было нельзя.
Окна из камеры были на двор, с основания тюрьмы они ничем не ограждались, и можно было видеть заключенных, которых выводили на прогулку. Но все в жизни усовершенствуется. То, что было допустимо до революции, оказалось совершенно неприемлемым после нее. Усовершенствование было применено и здесь. В один прекрасный день, который всем заключенным совсем не показался прекрасным, к окнам снаружи были прикреплены деревянные колпаки. Они позволяли видеть только кусочек неба, а что делалось на дворе, было недоступно взорам сидящих в камере.
В камере было душно. Фромуги в окнах были постоянно открыты, и в них зимой врывались клубы морозного воздуха.
Время от времени заключенных водили в баню. Делалось это почему[-]то ночью. Разбудят часа в два ночи и велят собираться. В бане теснота, шаек не хватает, приходится ждать очереди. За бельем нужно было наблюдать, иначе того и гляди украдут. Не мытье, а мука.
Водили гулять минут на 15-20. Обычно не все выходили на прогулку, человека два-три оставались. Они в отсутствии ушедших обыскивали их вещи.
Помимо вшей в камере было много клопов. От них особенно сильно страдали те из заключенных, которые помещались в углах камеры.
По вечерам, когда заканчивались все процедуры — чай, обед, хождение в уборную и на прогулку — почти всегда организовывались рассказы. Рассказывали события из своей жизни, декламировались стихи, а иногда и пели вполголоса — громко петь не разрешалось. Помню[,] рассказами из своей жизни особенно выделялся один капитан волжского пароходства. Он вел рассказы в стиле Мельникова-Печерского. Один из заключенных однажды рассказывал в стихах произведение какого[-]то из римских писателей. Рассказ продолжался часа 2-3. Нужно же иметь такую феноменальную память. Выступал и я. В течение двух вечеров я рассказывал впечатления от моей американской поездки.
В каждой общей камере есть свой староста из заключенных. Если приводят партию арестованных в свободную еще камеру, они первым делом выбирают из своей среды старосту из числа лиц, наиболее заслуживающих доверия и уважения. Староста выбирается для сношения с надзирателями, для закупки продуктов, если при тюрьме имеется ларек. Староста следит за порядком в камере, наблюдает, чтобы вечером после определенного часа не было громких разговоров, разбирает споры заключенных, в нужных случаях даже наказывает провинившихся, не доводя дела до начальства. Вообще староста облекается заключенными довольной большою властью. Анархический порядок в камере самими заключенными не допускается. Другое дело в камерах малолетних — обычно воришек. Там царит полная анархия. Каждый делает, что хочет. Один поет во все горло, другой свистит, третий бегает, танцует. Шум и крики не прекращаются в течение всей ночи. Если в камерах взрослых устанавливается определенный порядок и час, чтобы укладываться спать, то у малолетних через спящих на полу перепрыгивают, толкают их ногами. Все это считается в порядке вещей, полная свобода действий.
В нашей камере старостой был татарин, по[-]видимому из торговцев. Все относились к нему с почтением, и он действительно заслуживал этого.
Побудка производилась рано, за ночь я не высыпался и поэтому после утреннего чая снова ложился спать, но спать на полу в это время было уже негде, и я устраивался на нарах в ногах двух каких[-]то старичков военных в отставке. Спал, конечно, в одежде на голых досках, подкладывая под голову свою меховую шапку.
Заключенные нашей камеры получили, в силу какого [-]то благоволения начальства, разрешение мыть полы в коридорах тюрьмы. Выходило на эти работы по нескольку человек. Начал ходить и я — все[-]таки моцион, но время было зимнее, работать без шубы было нельзя, а в шубе мыть пол и потом протирать его тряпкой трудно. Пришлось от этой работы отказаться.
Часто поздно вечером или глухой ночью дверь камеры с грохотом отворялась и надзиратель вызывал на допрос того или другого заключенного. Допросы всегда производятся по ночам. Иногда надзиратель называет какую[-]нибудь фамилию и говорит: «Соберитесь с вещами». Это значит перевод в другую камеру и чрезвычайно редко на волю. Если вызов гласит: «Соберитесь с вещами по городу», то это значит, что заключенного переводят в центральную тюрьму при ГПУ на Лубянку. Тогда у вызываемого уходит душа в пятки. Перевод в центральную тюрьму — это начало длительных допросов с различными способами «уговаривания» сознаваться в несодеянных преступлениях. А способы эти бывали различны — лишение сна, сидение на ребре доски, длительное стояние на ногах до распухания этих последних, пребывание в жарких камерах, накаливаемых калориферами, удары в грудь и др.
Сидеть с двумя-тремя компаньонами в одиночной камере физически легче. Но морально лучше быть в общей камере, где много народу. Здесь находятся люди, с которыми интересно поговорить, и вообще пребывание в большой компании на людях как[-]то бодрит, не дает падать духом. А бодрость духа для узника это великое дело. Правда, в общих камерах иногда бывают встречи, которые сильно расстраивают и бьют по нервам. Например, встреча с человеком, у которого шрам на горле, свидетельствующий о том, что он пытался покончить с собой, перерезав себе горло, но это ему не удалось. А рассказы людей, бросавшихся для этой же цели с верхних этажей в пролеты лестниц, где в предупреждение смертных случаев внизу натягивались металлические сетки. Да мало ли каких ужасов приходилось там видеть и выслушивать.
Наконец, пробил и мой час — мне объявили, чтобы я собирался с вещами. Вывели и поместили в какую[-]то унылую комнату в нижнем этаже. Вскоре сюда же привели Шлосберга, сотрудника ГХК, владевшего до революции хлопкоочистительным заводом. Сидели вместе с ним долго, все строили догадки, что же с нами будет. В конце концов явилось двое красноармейцев, они вывели нас на двор. Все четверо уселись на грузовую машину и поехали. Приехали на вокзал, только[-]только успели заскочить в вагон, как поезд тронулся. Освободили от пассажиров две лавочки, на одной уселись мы заключенные, на другой наша стража.
Никуда из вагона нас, конечно, не выпускали, в уборную сопровождали. Ночью один охранник спал, другой бодрствовал. Ехать было очень голодно, т. к. в дорогу дали несколько штук копченой воблы. Выяснилось, что едем в Ташкент. По приезде туда нас поместили в тюрьму при местном отделении ГПУ, само собой понятно в разные камеры.
Места заключения при ГПУ — это нового типа помещения, выработанные уже после революции. На описании их следует остановиться. Управления ГПУ помещались зачастую на центральных улицах, поэтому камеры должны были быть скрыты от взоров проходящей публики. Чтобы достичь этого, они устраивались в подвалах управлений ГПУ. Если стоишь в такой камере, то от головы до уровня земли остается еще промежуток не менее аршина или двух. Под самым потолком узкое окно. При таких условиях на улицу никак не выглянешь, не видны даже ноги прохожих, тем более что здание не стоит рядом с тротуаром, а отделено от него палисадником с насаждениями. Чтобы в камеры не проникала от земли сырость, стены подвального помещения бетонированы. Отопление центральное. При надобности в одиночную камеру устанавливается четыре койки, и, конечно параша. Умывальников нет, водят в общую уборную.
Вот в такую подземную келью поместили и меня. В ней я нашел уже двух жильцов — туркмена чахоточного юношу и узбека школьного учителя. Туркмен был молчаливым человеком, а узбек все время возмущался, что его по делу привязали к людям, с которыми он даже не был и знаком. Но тем не менее у него, как истого партийца, вырывалось иногда, что в привлечении его к ответственности он видит политически правильный шаг.
На питание на этот раз нельзя было пожаловаться. На обед нередко давали мясо; туркмен мясо не ел, поэтому мне попадала двойная порция. В дороге на копченой рыбе я сильно отощал и тут имел возможность восстановить свои силы.
В камере было тепло, но сущим бичом были мухи. По ночам электричество тушить не полагалось, поэтому мухи летали круглые сутки и не давали покоя ни днем, ни ночью. На счастье у меня оказалось полотенце с широким толстым кружевом на концах. Я этим кружевом на ночь закрывал лицо, и таким образом спасался от мух.
В первую же ночь после приезда меня вывели на допрос, и затем эти допросы стали повторяться довольно часто. Сначала шли уговоры — сознаться в несовершенных преступлениях. «Зачем Вы хотите ссориться с советской властью?» «Арестовывая и обвиняя людей, ГПУ никогда не ошибается». «Сознайтесь, Вам будет легче». Затем последовали угрозы: «Не будете сознаваться, Вам будет плохо». «Мы уничтожим Вашу семью — это осиное гнездо, его нужно выкорчевать с корнем». Еще дальше дело перешло к прямым пыткам. Правда, меня не били, как это делалось с другими, но начали применять бессонные ночи. С вечера приведут к следователю, он некоторое время поразговаривает, а затем уходит, оставив за себя практиканта. Этот последний при попытке закрыть глаза сейчас же окликает и предупреждает, что спать нельзя.
Моими соседями по камерам оказались с одной стороны тот же Шлосберг, с которым мы ехали из Москвы. Он впоследствии был расстрелян. В камере с другой стороны одно время сидел почвовед Димо Н. А., а затем инженер гидротехник Шлегель. Впоследствии по освобождении Димо, как молдаванин, уехал в Молдавию и, кажется, был там министром земледелия. Судьба Шлегеля мне неизвестна.
Я, сидя в этой камере, самостоятельно освоил азбуку для перестукивания и время от времени сообщался со своими соседями. Для перестукивания пользовался костью из супа и стучал или по стене или по чугунной трубе водяного отопления.
Узбек-учитель предложил обучать меня узбекскому языку. Я, конечно, согласился. Он начал рассказывать мне коротенькие истории и называть незнакомые для меня слова. Но ведь нужно было эти слова записывать с тем, чтобы потом заучивать. Бумаги мне посылали в достаточном количестве с воли с передачами. Из этой бумаги я сшивал маленькие тетрадочки, иголку и небольшое количество ниток мне удалось уберечь при обысках. Нужно было разжиться карандашом.
Когда кто[-]либо заявлял надзирателю, что он хочет написать ту или другую просьбу, ему выдавался клочок бумаги и огрызок карандаша. Такой карандаш я и решил использовать для своих целей. Я думал, что если выдавить из карандаша графит, отделить от середки небольшой кусочек и заменить его отрезком спички, то в результате карандаш будет иметь свой прежний вид, а у меня останется этот кусочек графита. Но первая же моя попытка показала, что не я первый натолкнулся на это изобретение. Выдавив графит, я обнаружил в середине карандаша затолканную туда спичку. Но в конце концов мне все же удалось раздобыть коротенький отрезок графита. Я тогда с подоконника подобрал ветку тополя, переломил ее, просверлил на том и другом конце по отверстию и вставил туда мой графит. Когда я кончал писать, ветку с карандашом я клал на подоконник, и никто, конечно, не мог догадаться, какую задачу она выполняла.
Время от времени по камерам ходила летучая бригада из комсомольцев для производства обысков.
Долго длилось мое сидение в подвалах ГПУ, не одну камеру пришлось сменить и встретиться с различными заключенными. Однажды это был глубокий старик-узбек с длинной седой бородой. За что он был арестован, не знаю. Почти все время этот старик молился на своей кровати.
В следующий раз, когда меня перевели в другую камеру, ко мне сразу же бросился сравнительно еще молодой человек с вопросом на немецком языке, говорю ли я по[-]немецки. Он был несказанно обрадован, когда я на этот его вопрос ответил утвердительно, оказывается, он ни звука не знал по[-]русски, и пребывание в камере ему было страшно тяжело. Само собой понятно, что мы с ним тут же разговорились, и он рассказал мне, как он был арестован.
По его словам он жил в Персии близко от русской границы, будучи на службе у какой[-]то иностранной компании. Однажды он, гуляя среди гор и холмов, незаметно для него самого перешел границу. Его тут и схватили, при обыске нашли карту русской территории. Для расследования отправили в Ташкент. Мы много с ним беседовали, он рассказывал, где он бывал. У меня сложилось впечатление, что он какой[-]то международный шпион. Где он только и в каких государствах не бывал. Во многих случаях ему удачно удавалось выпутываться из беды, а тут у нас он, по[-]видимому, крепко засел, и это он со всей ясностью осознал, потому что иногда впадал в истерику, бил кулаками в дверь, плакал. В другое же время, возвращаясь сверху, рассказывал с радостью и удовлетворением, как он хорошо поужинал со следователем, каким отличным пивом его угощали. Он, по[-]видимому, там на этих вечеринках разболтал, что с ним в камере сидит человек, который умеет говорить по[-]немецки. И вот меня однажды вызывают куда[-]то на самый верхний этаж помещения к следователю-немцу. Он со всей категоричностью сказал мне: «Я запрещаю Вам разговаривать с этим немцем на немецком языке». Судьба немца мне неизвестна.
Гулять нас выводили из каждой камеры отдельно на тюремный двор минут на 20-ть.
Кончился и этот многомесячный период моего сидения в подвалах Ташкентского ГПУ. Однажды предложили собираться с вещами и вывели в коридор. Захлопали и другие двери, откуда вышли в этот же коридор и остальные участники нашей группы заключенных. Всего со мной было 8 человек, а именно: Никольский, Курбатов, Мауер, Григорьев, Шадрин, Кнопф, Филатов и я. Все были агрономы[,] за исключением Филатова — лесника по образованию.
Посадили с вещами на грузовик и повезли в концлагерь под Ташкентом. Здесь сейчас же объявили приговор. Я с Никольским были приговорены к высшей мере наказания с заменой десятилетним тюремным заключением. Остальные на меньшие сроки от 5 до 10 лет. Приговор этот, несмотря на его жестокость, ни на кого как[-]то не произвел особенного впечатления.
Должен сказать, что из всех перечисленных лиц к настоящему моменту в живых остались только двое — Мауер и я. Никольский, будучи арестован во второй раз, так и умер в заключении. Остальные отошли к праотцам уже на свободе. Но большинство так и не получили реабилитации, Курбатов был реабилитирован перед самым своим концом.
В концлагере помещалось около 2000 человек, жили в деревянных бараках тесно, койки в два этажа. Клопов было неимоверное количество. Чтобы хоть несколько избавиться от них, койки время от времени разбирались, выносились на улицу и вытряхивались.
Заключенных выводили пилить дрова и на различные черные работы по городу. Некоторые работали в мастерских при конц. лагере. Мастерские были — столярная, слесарная, игрушечная, бочарная, жестяная.
Нас почему[-]то не поместили в общие бараки, а в достаточно большую полотняную палатку, специально для нас поставленную.
Обычный порядок в концлагере — на другой день после приема заключенных отправляют в баню, а еще на следующий выводят на работу. Нам также сначала предоставили возможность помыться, но на работу после этого не поставили. И день проходит и два и неделя и другая — на работу все не выводят. Только и привлекают к составлению карточек на заключенных, прибывающих с этапами. Наконец, уже мы сами, насидевшись без дела, попросили администрацию пристроить нас к какой[-]нибудь работе. Дело, конечно, нашлось. Я занялся токарным мастерством по дереву. Нужно было вытачивать деревянные втулки для бочек. А так как делать эти простые втулки я выучился быстро и после выполнения дневной нормы у меня оставалось еще много времени, то я начал учиться вытачивать кубышки и даже шарики. Работать было легко, т. к. привод к станку был электрический. Филатов начал специализироваться по жестяному делу. Курбатов занялся изготовлением деревянных игрушек.
Кормили нас, так же как и всех заключенных в лагере, плохо. Жидкий крупяный суп и пшенная каша без масла. Отсутствие жиров быстро стало сказываться. Однажды с голодухи я сильно наелся холодной дыни и у меня сделалось разлитие желчи. Положили тут же в лагере в лазарет. Там в большой камере лежало человек 15-20, заболевших гл. образом на почве истощения организма. Врач, тоже из заключенных, был знаменитостью во врачебном деле, но лазарет содержался отвратительно. Белье и постельные принадлежности не простирывались, на них были пятна гноя, на одеялах присохшие комки кала. Но приходилось пользоваться всем этим, ничего не поделаешь. Поправился я довольно быстро.
День в колонии начинался тем, что рано утречком подвода вывозила два или три трупа, покрытых дерюгой, — это умершие за предыдущий день. Обреченные на смерть содержались в особом бараке на задах с особым двором. Мне как[-]то удалось там побывать. Люди, в большинстве случаев старики-туземцы, в последней стадии истощения, только что и осталось — кожа да кости. Их уже и не лечили, при плохом питании это было бесполезно.
Во всей колонии был только один вольный человек — начальник. Вся же остальная администрация и врачи были заключенные. Регистрация и учет были организованы из рук вон плохо. Многие заключенные были налицо, а в списках не числились и наоборот. Человек до скончания жизни мог просидеть в лагере только потому, что его не было в списках.
За время нашего там пребывания в лагерь поступило несколько этапов, все больше почему[-]то из Закавказья, очевидно азербайджанцы, т. к. у всех была приставка «оглы» — бедный, почти дикий народ в плохой одежонке.
В лагере мы пробыли несколько месяцев. Наконец, по[-]одному нас начали рассылать в разные места. Меня с конвоиром направили в Алма- ата. В дороге он почти не наблюдал за мной, был уверен, что я никуда не сбегу.
По приезде я сначала попал в Казахское ГПУ. Там, не прочитав всех документов, распорядились отвезти меня в лагерь за городом. Лишь в этом лагере администрация разобралась в бумагах и установила, что в Алма-ата я направлен не для сидения в лагере, а для вольного проживания. Вернули в город в управление ГПУ. Здесь я переночевал на столах в конторе, а на другое утро мне предложили пойти в Казахский Хлопковый Комитет. Там меня тотчас же приняли на работу. Жить я должен был с другими бездомовыми сотрудниками этого учреждения в общежитии. Небольшая сравнительно комната и там 8 коек, поставленных почти вплотную. Тесно, неуютно, душно. Некоторые по вечерам приходили пьяные, их тут же рвало. Но после тюремных камер и это было хорошо. Во всякое время можно было пойти куда угодно.
Через определенные сроки я должен был являться в ГПУ на предмет учета. Однажды прихожу, уполномоченный спрашивает, когда я еду в совхоз Пахта-Арал. Я удивился и ответил, что никуда ехать не собирался. «Ну, так собирайтесь». И вот я поехал в этот совхоз, который расположен километров на 150 южнее Ташкента в Голодной Степи. На этот раз меня отпустили уже одного. По пути я должен был заехать в Чимкент для явки в Областное ГПУ. В Ташкенте остановился на несколько дней, повидался со знакомыми, а затем направился в Пахта-Арал. Это большой совхоз тысяч 18 га, находящийся в центре орошаемого района Голодной Степи. Там меня приняли в с.-хоз. отдел, и я начал работать по составлению различных планов. Жил сначала в одной комнате с несколькими другими сотрудниками совхоза. Но дома приходилось бывать недолго, т. к. занятия были утренние и вечерние. Правда, вечером делами почти не занимались, время проходило в охотничьих рассказах. Однажды разворотив изголовье своей кровати, я нашел там целое гнездо мышей — маленьких мышенят и мышь-маму. Вскоре мне дали совсем небольшую, но отдельную комнату. На топку выдавали стебли хлопчатника, но редко, а т. к. они почти всегда были запорошены снегом, то тепла от них было совсем мало.
Жить было холодно и вообще тоскливо, неуютно, поговорить не с кем. Обедал в столовой совхоза, где столуются рабочие. Вот тут-то я должно быть и схватил глистов-остриц, с которыми затем не мог разделаться лет 15-ть.
Предложили было мне преподавать агрикультуру на курсах сельской молодежи, но быстро сняли, начальство нашло это неудобным.
Так я жил в совхозе. Сначала ни к кому на учет не являлся, а потом обязали меня ездить раз в месяц в ближайшее село километров за 25 в районный центр для явки к уполномоченному. Трясешься бывало в слякоть, дождь с тем, чтобы просидеть у уполномоченного минут пять. Но вот пришла ему мысль сделать из меня осведомителя — доносить об агрономах, которые работают в совхозе. «Мы Вам дадим ружье, ходите с ними на охоту». Я наотрез отказался от такой роли. Уж он убеждал, убеждал меня. А когда увидел, что ничего не выходит, взял с меня расписку в том, что я обязуюсь никому не говорить о том, к чему он меня склонял.
Следующий мой жизненный этап — это проживание в областном городе Чимкенте. Уполномоченный как-то говорит мне: «Поезжайте в Чимкент, там Вам будет лучше». Я и переселился в этот довольно большой город.
Для характеристики тогдашних порядков на жел. дорогах скажу несколько слов о том, как я ехал от ст. Сыр-Дарья до Чимкента. Вагоны в то время ничем не освещались, ночью в них было совершенно темно. Улегся я на верхнюю койку и только начал было засыпать, повернувшись лицом к перегородке вагона, как чувствую, что кто[-]то тянет у меня из рук мой маленький кожаный чемоданчик. Я быстро схватился, незнакомец отошел.
Поезд остановился на путях далеко от вокзала. Что делать? Носильщиков, конечно, нет, а захватить сразу и нести весь багаж мне было не под силу. Начал я его переносить частями на близкие расстояния — опасаясь, чтобы кто[-]либо на пустынных путях не выхватил его у меня.
И вот я переселился в Чимкент, который к тому времени довольно сильно разросся. Меня сейчас же приняли на работу в Казхлопок, а потом в с.-хоз. институт и техникум читать агрономические дисциплины. Я получил хорошую квартиру в две комнаты с кухней. Сюда ко мне приехала жена с сыном. Пожив некоторое время, жена уехала в Москву, где сохранялась старая наша квартира, а сын остался жить со мной. Из Халтуринской школы 10-ти летки он перешел в чимкентскую, чему был очень рад, т. к. его здесь не травили ученики за московский выговор.
Питались мы с сыном дома, я покупал провизию, варил суп, жарил мясное второе, и жили мы неплохо. Я был сильно занят, т. к. приходилось работать и в хлопковой организации и после обеда в учебных заведениях. Кроме того много времени уходило на подготовку к лекциям.
Жизнь в Чимкенте протекала довольно однообразно, изредка с сыном ходили в кино. Товарищей у него почти не было никого. С учениками в с.-хоз. техникуме у меня были довольно хорошие отношения. Без похвальбы скажу, что из меня выработался довольно порядочный преподаватель.
Так протекала жизнь. Но в конце концов с преподавательской должности меня по указанию ГПУ сняли, сочли, что на этой должности человек, находящийся в ссылке, является неподходящим элементом. Довольно быстро после этого я устроился в местном ирригационном управлении. Проработал там несколько месяцев, но сняли и оттуда. Остался совершенно без места. Случайно подвернулся заработок — обучать немецкому языку одну учительницу немецкого же языка, состоявшую на заочных курсах по этому языку. Получал я за это 100 рубл. в месяц. Кроме того в течение примерно месяца я работал по составлению отчета в организации по хлебопечению, да выполнял кое[-]какие чертежные работы. Но постоянной работы не оказывалось, ссыльного никто не принимал.
Сына со мной в это время не было, его вытребовала жена в Москву, чтобы сохранить комнату.
Должен сказать, что когда я еще работал в техникуме, приезжала из Алма-ата комиссия по ревизии этого учебного заведения. По весьма благоприятному отзыву о моей преподавательской деятельности на основании ходатайства НКЗем срок моей ссылки был сокращен на два года. Но еще до наступления конца срока я снова был арестован. Это случилось в 1937 году. Предвестники ареста уже были. Арестовывали то того, то другого, с кем приходилось встречаться на явках у уполномоченного. Однажды уполномоченный спросил меня, где я живу, хотя, конечно, хорошо знал это и сам. Я решил, что арест состоится на днях. Так и случилось. Как[-]то вечером я гулял на всполье, вижу, к соседнему дому на тележке подъехал человек в военной форме. Ну, думаю, за мной. Так и есть. Через некоторое время меня кличут. Подхожу к дому, встречает уполномоченный и прямо говорит: «А я за Вами». Попросил меня передать ему мою сберегательную книжку. И вот тут я сделал большую глупость — отдал книжку. Нужно было взять ее с собой, а то я сел в тюрьму всего с 7-ю рублями и этим самым поставил себя в крайне тяжелое положение. Имея при себе книжку, я мог бы время от времени получать по ней ту или другую сумму. В тюрьме, конечно, все было готовое, но кое[-]какие затраты все же приходилось производить. Например, побриться. Тюремный парикмахер почти никогда не показывался, брил один из заключенных и за это брал по 15 коп. Сумма, конечно, небольшая, но ее все же надо было иметь. Затем бумага для уборной, — приходилось покупать книжки курительной бумаги.
На своей тележке уполномоченный повез меня прямо в тюрьму. После свершения всяких процедур меня втиснули в дверь одной из общих камер. Она битком была набита народом, кое[-]как удалось найти для себя узенькое местечко.
Сколько я переменил камер в этой Чимкентской тюрьме, и всюду было страшно тесно. Обычно нар не было, располагались и спали прямо на цементном полу, причем каждому староста камеры отмеривал несколько сантиметров пространства. Иногда из[-]за тесноты лежать на спине было нельзя. Лежали боком и чтобы перевернуться на другой бок[,] нужно было приподняться и снова ложиться. Причем лежали так: один ряд ложился к другому настолько близко, что ноги одного ряда просовывались в противоположный ряд до подмышек последнего. Очень трудно было ночью выходить на парашу, перешагивая через плотные ряды спящих. Как ни балансируешь, а непременно на кого[-]нибудь наступишь. Тогда начинается брань. Помню, один из заключенных, страдавший сердцем, прежде чем предпринимать такое путешествие[,] принимал валерианку.
Дня через три после прибытия в тюрьму меня вызвали в тюремную канцелярию. Здесь в отдельной комнате меня ожидал уполномоченный, попросил сесть, но не у самого его стола, а подальше у противоположной стены. Вытащил печатный бланк и начал заполнять его. Сначала шли вопросы установочного характера — как зовут, кто такой, сколько лет и т. далее. Затем уполномоченный пишет в бланке первый вопрос ко мне и зачитывает его: «До сведения ГПУ дошло, что Вы последнее время занимаетесь контр-революционной деятельностью». «Отвечайте». Я говорю, что никакой к.-рев. деятельностью не занимался и не занимаюсь. Уполномоченный записывает мой ответ и пишет в бланке второй вопрос: «ГПУ с достоверностью установило, что Вы занимались к-рев. деятельностью, Ваше запирательство принесет Вам только вред». «Отвечайте». Я снова даю отрицательный ответ. Уполномоченный пишет и зачитывает третий вопрос, в котором опять фигурирует угроза, если я не буду сознаваться. Мой отрицательный ответ записывается. Больше вопросов со стороны уполномоченного не было. Затем уполномоченный предлагает мне расписаться на бланке, и на этом допрос заканчивается.
Дня через три меня снова вызывают в тюремную канцелярию и зам. нач. тюрьмы объявляет мне постановление Тройки ГПУ. Я приговариваюсь к 10-ти годам тюремного заключения без поражения в правах после отбытия срока наказания. Зачитывая это постановление зам. нач. держит верхнюю часть бумаги закрытую рукой. Я задаю ему вопрос, за какое же преступление я должен нести такое суровое наказание. Он отвечает: «Это Вас не должно интересовать». Хорошенькое дело. Да, суд во всяком случае быстрый, но милостивый ли?
Так начался новый срок пребывания в узилищах. Сначала в продолжение нескольких месяцев он протекал в Чимкентской тюрьме. Тюрьма, как и полагается всякой тюрьме, мрачное каменное здание, окруженное высокой каменной же оградой, помещалось оно на выезде из города. Около ворот постоянно можно было видеть кучку людей, пришедших или на свидание с заключенными или принесших передачу. Камеры в тюрьме были довольно большие, одиночек как будто не было. Полы цементные, мыть их входило в обязанность тех заключенных, которые сидели в данной камере. Нар и кроватей никаких, располагались прямо на полу, сидели на своих вещичках.
Здесь в Чимкентской тюрьме очень следили за вшами. Когда камеру выводили в баню, то снятое белье нужно было обязательно отдавать в особую прожарку, где оно подвергалось действию высокой температуры. Иногда температура в этой камере была настолько высока, что развешанные там вещи вспыхивали, чаще же приобретали бурый, как будто подгоревший вид. Вши при этом уничтожались.
С клопами борьбы никакой не велось, и они сильно досаждали заключенным. Я одно время помещался в камере около самой стены, и вот ночью по стене спускались целые полчища клопов. Чтобы уберечься от них, я обильно смачивал керосином штукатурку широкой полосой поперек пути движения клопов. Но и это мало помогало.
Летом в камерах было очень жарко. Люди все время были в поту и поэтому поголовно заболевали потницей. На теле, в особенности на груди появлялись красненькие волдырьки, которые неимоверно чесались. Никаких средств против этого заболевания не применялось, да очевидно и не было. Чистый прохладный воздух, частое посещение бани — вот что нужно было в первую очередь; но обстановка этого не допускала. Правда, в баню водили довольно часто, но мыться было всегда тесно, к тому же был длительный период, когда совсем не выдавали мыла. Пополощешься водой, и все тут.
Как[-]то в тюрьме скопилось столько народу, что администрации пришлось поставить на дворе две громадных полотняных палатки с деревянными нарами внутри. Я некоторое время жил в такой палатке. Там, конечно, не было так душно и жарко, обвевал прохладный ветер, потница исчезла. Но в палатке было тесно, а кроме того одолевали блохи. Их здесь было несчетное количество. Ляжешь спать, и они начинают копошиться под бельем, выскакиваешь из палатки, снимаешь все с себя и вытряхиваешь. Снова ложишься, и снова блохи. Засыпаешь, когда сильно утомишься.
В конце концов меня с целым рядом заключенных перевели в подвал под баней. Помещение было большое, но целиком под землей с небольшими окнами под потолком, настолько загаженными, что света поступало мало. Спустишься в этот подвал и первое время абсолютно ничего не видишь, лишь потом начинают выявляться отдельные предметы. Спали на каких[-]то каменных парапетах, расположенных вдоль стен подвала. Клопов в подвале было много, и бороться с ними не было никакой возможности, т. к. клопа в такой темноте не увидишь. Из[-]за темноты читать было нельзя, да и книг в Чимкентской тюрьме не было никаких. Время проводили в разговорах и в лежании на постели. Гулять в подвале из[-]за тесноты было нельзя.
В тюрьме не брили. А я никак не переносил, когда у меня отрастали волосы на подбородке. Приходилось изыскивать какие[-]то средства к их удалению. На помощь приходили спички. Я зажигал одну спичку за другой и подпаливал отраставшую бороду. Конечно, до самого корня волосы не сгорали, для этого нужно было бы подпалить и кожу, но все же становилось легче. Затем по примеру туземцев я стал изготовлять бритвы из жести консервных банок. Вырежешь, сгибая жесть из стороны в сторону, неширокую пластинку, отобьешь ее между камнями с одной стороны, затем долгое время оттачиваешь на камне, а потом правишь на ремне. И в конце концов получался инструмент, которым с грехом пополам можно было бриться. Туземцы-узбеки и казахи с большой ловкостью без поранений обривали друг у друга волосы на голове, не прибегая даже к намыливанию, а просто смачивая голову теплой водой. Передавали, что некоторые умельцы ухитрялись бриться отточенными пятиалтынными, но мне этого наблюдать не приходилось.
Состав заключенных был самый разнообразный — служащие, торговцы, священники, узбеки, казахи, уголовники — так называемые «урки» (уголовн. розыск) и политические. Все это составляло своеобразный людской клубок. Всем при такой скученности приходилось как[-]то приспосабливаться друг к другу.
Я вообще очень трудно схожусь с людьми. И здесь почти вся масса моих невольных сожителей оставалась вне поля моего зрения, я лишь издали наблюдал их.
За время пребывания в Чимкентской тюрьме выделились только три человека, с которыми можно было беседовать и обмениваться различными мнениями. Это, во-первых, бывший довольно видный присяжный поверенный, впоследствии один из директоров оперы Зимина в Москве. Фамилию его забыл, вроде как Столетов, Стодворцев. Он еще до ареста начал чувствовать боли в желудке и ему на определенный день надо было ложиться в больницу на операцию, а накануне его заарестовали, и, конечно, ни о какой операции думать уж было нельзя. Боль и неловкость в желудке хотя и медленно, но неуклонно нарастала, его неоднократно клали в тюремную больницу, а затем возвращали как раз в нашу же камеру и давали место рядом со мной. Я сколько мог помогал ему, главное же развлекал его разговорами. Вернее[,] развлекал[-]то он меня, а не я его. Как присяжный поверенный и директор оперы он сталкивался со многими людьми, и ему было что порассказать.
А болезнь делала свое дело. Он, несмотря на свое образование и культурность, сделался под конец суеверным человеком и сердился, когда это ему замечали. В камере он был на усиленном и соответствующем его болезни питании. Но всего съедать не мог — не было аппетита, да и пищевод не пропускал уже твердую пищу. Остатки отдавал мне, я не отказывался, т. к. вообще кормили плохо. Его миска, из которой он питался, служила и для другой цели. Когда его начинало тошнить, а это случалось довольно часто, он, не имея возможности добраться до параши, извергал содержимое своего желудка в ту же миску. Я относил ее к параше и несколько споласкивал водой. Хотя и неприятно было потом есть из нее, но что же делать, голод не тетка.
Он умер в тюремной больнице. Нас в уборную водили как раз перед его окном, и он обычно усаживался у окна к тому времени, когда я должен был проходить мимо. Я успевал перекинуться двумя-тремя словами, т. к. останавливаться было нельзя. Он в это время занимался тем, что шил себе из разных лоскутков мешочки, шил на ощупь, т. к. видел уже плохо. Говорил, что готовит мешки в дорогу в ожидании этапа. Все еще мечтал, что мы вместе выйдем на волю, я устроюсь заведующим опытным полем, а он у меня будет помощником.
Врач долго не говорил ему, что у него за болезнь, а перед концом сказал. Это сильно подействовало на больного. Потом рассказывали, что в течение двух дней перед смертью он непрерывно кричал и стонал.
Второй мой знакомый по Чимкентской тюрьме Давидович Мих[аил] Ал<ександр>ович экономист-статистик. Мы с ним часто сражались в шахматы. Он был сильным игроком, но тем не менее, если играли один на один, то иногда, правда очень редко, мне удавалось его обыгрывать. Но если же ко мне присоединялся третий мой знакомый врач Петухов Вас[илий] Ильич, то победа всегда оставалась за Давидовичем. Обсуждая ходы, мы выдавали свои планы и тем самым играли на руку нашему противнику. Как я слышал впоследствии, Давидович погиб, не выходя на волю, но не в тюрьме, а в концлагере! Это был весьма неглупый человек практической складки, который умел приспособляться к обстановке.
Третий мой знакомый Петухов в заключении сильно претерпел. Он был приговорен к высшей мере наказания и некоторое время сидел в камере смертников. Но в конце концов смертная казнь была заменена ему 25-тилетним заключением. Нам с ним пришлось сидеть недолго. Потом его, будто бы, отправили на Колыму, а затем освободили. Это был вполне культурный образованный человек, который полностью впитал в себя те знания, которые дала ему высшая школа.
Выше я только что говорил о шахматах. Играть в шахматы и шашки в местах заключения разрешалось. Но карты ни под каким видом не допускались. При обысках они отбирались. Но любители азартных игр снова их изготовляли, используя для этого случайно попадавшую в их руки бумагу.
Как сказано выше, я сел в тюрьму всего лишь с 7-ю рублями в кармане. Это чрезвычайно стесняло меня, приходилось экономить каждую копейку. Я очень боялся потерять свои деньги, боялся, как бы их у меня не украли, не отняли. А в камере иногда подбирались такие типы, которые, сговорившись, устраивали открытые среди бела дня нападения на более обеспеченных. В таких случаях чаще всего страдали узбеки или казахи, как народ более мирный и пугливый. Их крики не помогали. Надзиратели сидели в коридоре и никаких мер к защите обижаемых не предпринимали. Бывало, но очень редко, когда подвергавшиеся таким насильственным действиям объединялись для обороны, и тогда нападавшим изрядно доставалось.
Желая сохранить свои капиталы, я зашивал их в заплаты моего вещевого сильно изорванного мешка, а последний вешал где[-]нибудь подальше от себя вместе с вещами других заключенных. На такой мой мешок ни разу никто не позарился. Такие же примерно манипуляции проделывал я и со своим бельем. Частенько прачки обменивали хорошее белье на худое, сильно держаное. Я в таких случаях на совершенно новые рубашки и кальсоны в нескольких местах нашивал фальшивые заплатки, и белье мое возвращалось из стирки обратно.
Иголки удавалось прятать во время обысков, а откуда же брались нитки? Обычно для этого распускались старые носки. Найдешь, бывало, такой грязный заношен[н]ый чулок, немного прополощешь его в воде и распускаешь. Тонкие нитки чулка, взятые в четыре раза, оказывались достаточно крепкими.
Однажды администрация Чимкентской тюрьмы заключила с какой[-]то местной организацией соглашение на предмет очистки раздробленных семечек урюка, нужно было отобрать скорлупу от ядрышек. Предложили эту работу заключенным. Многие согласились, в том числе и я. Тем, кто работал, платили небольшие деньги и улучшали питание. Семечками поживиться было нельзя, т. к. урюк был из сорта горьких. Все это было бы хорошо, но работу нужно было производить на дворе тюрьмы в палатке. А в это время стояла холодная весна, снег еще не сошел, сидишь, а под ногами лужи воды. Ноги мерзнут. В конце концов они начали у меня от холода опухать, и работу эту пришлось бросить.
Чтобы закончить с Чимкентской тюрьмой, приведу один случай. Начальником этой тюрьмы был в то время какой[-]то толстый казах — некультурный, дикий тип. Как[-]то он узнал, что один из надзирателей побил заключенного. Начальник вызвал надзирателя, дал ему хороший нагоняй, сказал, что бить заключенных нельзя, но при этом добавил: «Делать это могу только я».
В Чимкентской тюрьме я просидел несколько месяцев. Но вот кончился и этот срок. Однажды меня вызвали из камеры, выдали мои вещички, усадили вместе с другими на грузовую машину и отвезли на вокзал. Посадили в специальный тюремный вагон с решетками на окнах и повезли. Как выяснилось, в поезде было несколько таких вагонов, партия отправлялась не такая маленькая. Повезли на восток. Следует отметить, что конвоирами в таких тюремных вагонах бывают обычно украинцы. Это жестокий, не склонный ни к каким послаблениям народ.
Довезли до г. Илийска, расположенного на р. Или, впадающей в озеро Балхаш, и здесь высадили. Дело было уже к вечеру, провели на какой[-]то двор, набросали в качестве подстилки соломы и предложили располагаться на ночь. На другое утро после скудного завтрака двинулись в путь.
Вещи были сложены на подводы, на них же усадили больных и немощных, остальные должны были идти пешком. Направились на Каскеленский лагерь № 5, расположенный на р. Каскелен в 25 км от Илийска. Шли с остановками.
Лагерь только начинал свое существование. Бараки не были еще окончательно достроены и оборудованы. Поэтому прибывших заключенных на некоторое время поместили в полотняные палатки. Хотя наступала уже осень, но не было еще холодно.
Затем переселили в бараки. Они были большие, построенные из саманного кирпича с соломенными, смазанными глиной крышами. Потолки фанерчатые, поэтому зимой в бараках было очень холодно, температура на короткое время поднималась только после усиленной топки.
Почти всю площадь барака занимала одна большая камера, где могло поместиться около 60-70 человек заключенных. С торцовых концов — входной коридор посредине, а по бокам его две небольшие кабинки человек на 8 каждая. В этих кабинках размещался более квалифицированный персонал из заключенных — по выражению начальства чиновники. Я почти все время пребывания в лагере провел в этих кабинках. На кабинку полагался дневальный, он и жил тут. На его обязанности было прибрать, вымести сор, принести воды для умывания, сходить за чаем и за обедом для живущих в кабинке, истопить печи. Кроме того он должен был окарауливать кабинку. Это последнее обстоятельство было чрезвычайно важно, малейший недосмотр, и забирались воры. Урками лагерь был полон. Однажды я оставался в кабинке один, лежал и читал. Вдруг слышу звук, который иногда раздается непроизвольно. Оглянулся, смотрю, забрался воришка. Этим звуком он выдал себя, ему не оставалось ничего другого, как скрыться.
В лагере содержались как мужчины, так и женщины в разных, конечно, бараках. Нравы были свободные. Женщины, попадая в заключение, быстро сходили с честного пути и направо и налево отдавались мужчинам. Со мной в кабинке жил бухгалтер — молодой человек. Он, не скрывая, рассказывал, что вечером он идет в женский барак и ложится к любой женщине.
Приведу примеры шуток, которые практиковались в лагере, — свидетелем которых мне приходилось быть. Молоденькая особа путалась с одним из двух приятелей евреев, которые жили в нашей кабинке. Другого же она ненавидела. Ее ухаживателя отправили как[-]то на несколько дней в командировку. Другой решил воспользоваться его отсутствием. Он передал от имени своего приятеля в женский барак, что тот ждет на ночь эту особу. Она, ничего не подозревая, пришла. Дело происходило в темноте и молча. На другой день ее спрашивают приятельницы в женском бараке, как она провела ночь и была ли довольна, а потом сообщают, что ее друга совсем и не было в лагере.
Другой случай. Я в качестве бригадира был с группой женщин на перелопачивании овса в амбаре. Подходят несколько канцелярских служащих тоже заключенных и начинают возиться на грудах овса с женщинами, стараясь засовывать им горсти овса в непоказанные места. Когда я, как бригадир, начал протестовать против подобной игры, то женщины оказались в претензии. «Не дает, говорят, и поиграть».
В лагере была своя сапожная мастерская, портновская, прачешная, парикмахерская. Во всех этих мастерских ремонты и прочее обслуживание производилось бесплатно. Если и приходилось платить, то только за специальные заказы. Однажды мне выдали солдатскую шинель из серого сукна. Я решил сделать из нее бушлат на вате. По договоренности одна из портних пошивочной мастерской сшила мне такой бушлат за 50 руб.
Сапожник изготовил мне туфли из голенищ к[и]рзовых сапог. Это мне стоило двух паек хлеба по 800 гр. За такую же пайку я выменял фанерчатый чемодан. Вообще меновая ценность хлеба была весьма высокой, что обусловливалось недоеданием на ограниченном рационе питания. Действительно, кормили очень плохо — изо дня в день суп из пшенной крупы с небольшим добавлением масла. Мяса никакого. Хлеба по своей должности я получал один кг и весь его съедал. Кстати сказать, изготовленные туфли я ношу и теперь, спустя 15 лет.
Лагерь был организован на базе большого участка орошаемой земли, размером около 1800 га, расположенного полосой вдоль берега р. Каскелена. Высевались гл. образом зерновые хлеба — пшеница, овес, ячмень, кукуруза. Кроме того картофель, фасоль, арбузы, дыни. Значительная площадь отводилась под овощные культуры.
Меня по прибытии назначили бригадиром в одну из бригад по возделыванию овощей. Бригады в составе 15-20 человек во главе с бригадиром отправлялись на работы под конвоем. Частенько конвоир где[-]нибудь под кустом укладывался спать, ничуть не обеспокоясь, что кто[-]нибудь убежит. А побеги все же изредка случались. Километрах в 7-ми пролегала жел. дорога, и беглецы устремлялись туда.
Погоня обычно отправлялась на родину сбежавших, но вылавливали редко. Бежали, конечно, исключительно уголовники, а они всюду имели знакомства и связи. Раздобывали фальшивые документы и оставались жить на воле. Возвратившаяся же погоня всегда сообщала, что сбежавшие пойманы.
Я, как сказано, с бригадой обычно ходил на огородные работы. С весны в парниках выращивалась рассада помидор и капусты, затем производилась ее высадка, и сеялись семена других культур. Затем следовали работы по прорывке, прополке и уборке.
Вначале, пока ко мне не присмотрелись, я ходил с бригадой под конвоем, а потом был расконвоирован. Это значило, что я получал возможность самостоятельно ходить по всей площади совхоза. Летом этой возможностью я пользовался еще и с тем, чтобы искупаться в каком[-]либо из больших арыков. Магистральные каналы были довольно широкие и глубокие — шириной метра 3-5, глубиной по пояс или по грудь. По утрам вода в них была холодная, днем же разогревалась до температуры парного молока.
Река Каскелен около лагеря была хотя и широкая, но очень мелкая, всего по колено. Идя на ближайшую станцию жел. дороги, ее переходили вброд.
Если вначале моего пребывания в Каскеленском лагере я исполнял бригадирские обязанности, то в дальнейшем меня определили на плановую работу по сельскому хозяйству, и я стал работать в конторе.
Расскажу в двух словах о структуре Управления лагерями. Главное управление находилось в Москве, сокращенно оно звалось ГУЛАГ. Сеть лагерей была раскинута по всему СССР. Это можно было заключить из небольшой брошюрки, где указывались нормы выработки на различные с.-хоз. работы. Так вот в этой книжечке значились все края и области Советского Союза. Отсюда можно заключить, насколько мощной являлась эта организация. Одно время она имела даже свою денежную систему — государство в государстве.
Деньги ГУЛАГа были бумажные различной ценности. Когда заключенный поступал в лагерь, обычные деньги у него отбирались и заменялись гулаговскими. На них можно было покупать предметы и товары только в своих ларьках, в общих же магазинах на воле они, конечно, хождения не имели. Деньги эти существовали в течение нескольких лет, а затем были упразднены.
В республиках и краях соответственно были свои управления лагерями. В Казахстане — КазУИТЛК — помещалось в Алма-ата. В состав его входил с.-хоз. отдел, имевший непосредственное отношение к лагерям, где основой производства являлось сельское хо[зяйст]во. Я не знаю, сколько лагерей было в Казахстане — наверно не один десяток. Но недалеко от нашего Каскеленского лагеря был еще в г. Илийске. Его начальник распространял свое влияние и на наш. Равным образом находящийся там агроном являлся руководителем и наших с.-хоз. дел.
Агрономы в лагерях одно время были вольные, затем их заменили заключенными, а потом снова вольными. В моих руках, как плановика, сосредоточивались все сведения, касающиеся с.-хоз. производства лагеря. Я в скором времени настолько вошел в курс всех с.-хоз. дел лагеря и так проявил себя, что приезжавшие из Алма-ата представители с.-хоз. отдела КазУИТЛК прямо обращались ко мне, минуя стоявшего надо мной агронома, что, конечно, сильно раздражало этого последнего. Вместе с тем и Илийский агроном, получая какие[-]либо задания сверху, садился на свою пару лошадей и ехал к нам, чтобы поручить мне выполнение этого задания. Познакомившись со мной поближе, узнав, как я живу и в чем нуждаюсь, он, пользуясь своим удельным весом, добился для меня лучшего помещения, а что самое главное лучшего питания. Я был переведен на усиленный больничный паек, стал получать мясные котлетки и прочие питательные блюда. Это сильно меня поддержало в физическом отношении. Если бы не эта поддержка я вероятнее всего не выжил бы, как не выжил мой сверстник и одноделец агроном Никольский, находившийся в одном из соседних лагерей. Он в конце концов умер от истощения.
Выдавали мне различные похвальные грамоты, но что мне было от них толку. Они ничуть не приближали срока моего освобождения. Заключенные, сидящие по разряду «КР» (контр-революция) ни в каком случае не подлежали досрочному освобождению.
Моя деятельность не ограничивалась выполнением прямых служебных обязанностей по планированию. По поручению с.-хоз. отдела КазУИТЛК я произвел почвенно-ботаническое обследование значительной территории земель вверх по течению р. Каскелена, намечавшихся к орошению, а также пастбищной площади к северо-западу от названной реки.
В лагере я заболел. Была ли это инфекция или простая простуда, не знаю. Поднялась температура, и меня сразу положили в больницу. Врач-заключенный был хороший, но имел крупный недостаток, был горьким пьяницей — выпивал в больнице все, что содержало спирт. Фельдшер — человек преклонных лет, был вольный. Одно время мне казалось, что я умру, и даже определил себе день, когда это случится. Мне, должно быть, действительно было тяжело. Уже потом, выйдя из больницы, я узнал, что врачи беспокоились за мою жизнь. Но вот случился какой[-]то перелом в болезни, мне стало легче и я начал поправляться. Появился сильный аппетит, и я начал вставать с койки. Но меня из больницы не выпускали долго, и даже потом, когда выписался, я ходил с трудом, а нужно уже было бывать на полях. Верней всего у меня был какой[-]то тиф.
Это случилось еще в начале моего пребывания в лагере и я жил в большом бараке. Население в нем состояло почти исключительно из узбеков и казахов, русских было человека четыре. Старостой в бараке был старик-узбек. Все это я говорю к тому, что в этом бараке не было совершенно воровства. Мои вещи пока я был в больнице лежали нетронутыми, никто не прикоснулся даже к нескольким арбузам, которые сохранялись на полу под койкой. Все это благодаря тому, что в бараке жили туземцы.
Сельское хозяйство лагеря ежегодно приносило миллион рублей убытка. Однажды даже за это были отданы под суд начальник лагеря и агроном — вольный человек, и суд для разбора дела приехал в лагерь. Но подсудимые сделали какой[-]то отвод, суд не состоялся, а потом дело так и заглохло. Убытки продолжались.
Для характеристики порядков, царивших в лагере, приведу следующий факт. В конторе зимой было настолько холодно, что за ночь на столах замерзали чернила. Первым делом идешь со своими сотрудниками в сад, там нарубаешь курай (сорняки) и ворохами тащишь его в контору с тем, чтобы им истопить печь прежде чем приступить к занятиям.
Для провинившихся существовал карцер. Посадят туда несколько человек, а они, имея при себе спички, подожгут соломенную крышу и изломанные на щепки нары или койки. Покажется из окна дым, посаженные в карцер поднимут крик. Их уведут обратно в зону, а карцер когда[-]то будет отремонтирован.
Надзирателям запрещалось применять физическую силу к заключенным, но иногда терпения не хватало, и заключенным сильно доставалось. В бараки урков надзиратели поодиночке заходить побаивались.
Все земледельческие работы на полях, в огороде и в саду выполнялись силами заключенных. При поступлении последних в лагерь они в обязательном порядке проходили медицинский осмотр. Во время осмотра их распределяли на три категории — безусловно сильных здоровых, — это первая категория, самые слабые третья. В зависимости от категорий назначалась и работа. Оплачивалась она в мизерных суммах деньгами.
Одеждой, бельем и обувью заключенных снабжал лагерь. Иногда выдавали новые вещи, иногда подержанные. В последнем случае они поступали из армии. Таковы, например, были бушлаты, шинели, шапки, валенки. Белье различалось по срокам: 1-й срок — это совершенно новое — в частности трикотажное, 2-го несколько поношенное, 3-го довольно таки ветхое. Чтобы получить, например, другую рубашку вместо изношенной достаточно было сдать один ворот без подола и рукавов.
Администрация лагеря и надзиратели, с последними заключенным в первую очередь приходилось иметь дело, не были особенно жестокими, на многое они смотрели сквозь пальцы. Так, я почти всегда имел и свою бритву и несколько ножей, что, конечно, ни в коем случае не допускалось. И бывало я бреюсь у себя в кабине, входит надзиратель и делает вид, как будто он этого не замечает. Но если эти же вещи попадутся во время обыска, то в таком случае они неукоснительно отбираются. Поэтому их приходилось держать в укромных местах.
Самым неприятным было — это обыски. Они обыкновенно устраивались в воскресный день, когда все заключенные были в зоне, т. е. в бараках и ограде. При обыске нужно было все вещи вынести за ограду на площадь. После того, как это будет сделано, надзиратели сначала обыскивают жилые помещения, при этом все не вынесенные за ограду вещи забираются. Затем начинался обыск в вещах за оградой. В этом случае отбирались вещи всецело по усмотрению обыскивающих. Отбирались, конечно, всякие режущие металлические предметы, штуки белья и обуви, показавшиеся излишними, эмалированная и алюминиевая посуда, бутылки, банки, иголки, веревки, книги, в особенности на иностранных языках. Словом при обыске заключенный обездоливался.
Само собой понятно, что если об обыске узнавали заблаговременно, то вещи припрятывались. Но ведь всего не упрячешь, да и прятать было некуда. Я вещи, могущие быть отобранными, держал в конторе в столе или в шкафу, посуду же отдавал на кухню. Поварихи в этом случае с готовностью шли мне навстречу.
Имея свободное время, я решил обновить свои умственные запасы в различных областях знания. Достал, используя различные пути, книги, руководства и приступил к занятиям. Пройденное обязательно конспектировал, в результате у меня получилась целая серия небольших книжечек с этими конспектами. Их я храню до сих пор и временами пользуюсь ими. Прошел я следующие дисциплины:
Древнюю историю
Среднюю
Новую -”-
Арифметику
Алгебру
Геометрию
Тригонометрию
Неорганическую химию
Органическую
Физику
Геологию
Физическую географию
Ботанику
Микробиологию
Анатомию и физиологию человека
Общую биологию
Астрономию
Диалектический и историч. материализм
Историю коммунистической партии.
Уж из этого перечня возможно сделать вывод, что несмотря на стесненные условия жизни в концлагере мне удавалось доставать различные книги и пособия. Независимо от этого я продолжал свои занятия языками — немецким, английским и французским. Для этого я имел книги для чтения и соответственные словари.
Вообще должен сказать, что книги как[-]то имели тяготение ко мне. Бывало человек, кончив срок, уходит из лагеря, книги свои он оставляет мне. Было несколько таких случаев.
Из предыдущего изложения можно заключить, что я в продолжение всей своей жизни много времени уделял писательству. Эта привычка не оставляла меня и в лагере. Поскольку ко мне стекались все данные о процессах с.-хоз. производства, я начал составлять на основе этих данных ежегодные обзоры. За несколько лет они образовали довольно объемистый труд. Конечно, я эти обзоры оставил в колонии, для какой надобности они мне были на воле? Должно быть их вскоре же и раскурили.
Наткнувшись на это последнее слово, должен сказать, что курильщики в лагере все время находились в тяжелом положении из[-]за недостатка бумаги, которую можно было бы пустить на курево. Поэтому, если попадала в руки книга, то из нее непременно вырывались листы для свертывания «цыгарок». Было несколько попыток организовать при лагере библиотеку, приобреталось десятка полтора книжек, но из этого толку никакого не получалось — книги в скором времени уничтожались.
При лагере была больница и амбулатория. Оба эти учреждения были организованы хорошо, в них поддерживалась чистота и порядок. Это, пожалуй, было единственное, чем мог похвастать лагерь. Обычно всем приезжавшим ревизорам всегда показывали эти лечебные учреждения. Первоначально вся медицинская часть обслуживалась одним врачом, при котором состояла фельдшер и две-три санитарки. Потом учреждена была еще должность заведующего медицинской частью. Врач обычно был заключенный, он жил при больнице. Заведующий вольный.
Бараки со всеми подсобными учреждениями — больницей, мастерскими и проч., а также достаточной площадью для прогулок были огорожены проволочным забором. По углам высились будки, где круглые сутки дежурили часовые. Все это представляло так называемую зону. Выход из нее был возможен только под конвоем. Лишь расконвоированные выходили самостоятельно без охраны.
Заключенные, заслужившие доверие, не только получали возможность выходить из зоны без конвоира, но в некоторых случаях посылались даже в командировки по разным хозяйственным делам в Или[йск], в Алма-ата. Не раз и я бывал в таких поездках в оба названных пункта и за пределы земельного участка лагеря.
Заключенные, работавшие в конторе, больнице и в мастерских, получали определенную помесячную плату, конечно, весьма небольшую. Я, например, получал персональную, утвержденную КазУИТЛК, ставку, наивысшую для лагеря в размере 100 рубл. в месяц, наш врач заключенный — 60 рубл. Что касается лиц, выводимых на полевые работы в поле и на огород, то они рас[с]читывались в зависимости от выполнения норм выработки. Полностью заработанные деньги на руки не выдавались, а записывались на личный счет заключенного. Получать с личного счета можно было небольшими суммами по особым заявкам.
В те времена, когда я был в лагере, день работы засчитывался за день. Никаких льгот в этом отношении не предоставлялось.
Жить среди уголовников-урков было очень тяжело. Они ненавидели весь люд, не принадлежавший к их категории, и старались чинить нашему брату всякие пакости, в первую очередь при всяком удобном случае обворовывали.
За время пребывания в лагере у меня было украдено много всяких вещей. Несмотря на проявляемую мною бдительность от этого никак нельзя было уберечься. Куда же девались, куда шли украденные вещи? Проследить эти пути было весьма трудно. Но не подлежало сомнению, что вещи эти сплавлялись через руки надзирателей. Сам урк свободного выхода за зону не имел. Нести украденные вещи с собой на работу в поле было нельзя, да и кому бы он там их мог передать, разве только тому же конвоиру где[-]нибудь в кустах. Это вполне допустимо. Как не очевиден был этот путь утечки из зоны вещей, тем не менее ни разу никто на этом не был пойман.
Незадолго до конца срока я прослышал, что со стороны Академии Наук СССР было возбуждено ходатайство о моем досрочном освобождении, но из этого ничего не вышло. Попадешь в объятия ГПУ, вырваться из них уже трудно. Это я говорю со слов самих следователей.
Когда начал приближаться срок моего освобождения, я решил, что мне надо съездить в Алма-ата с тем, чтобы приискать себе работу. Начальство ввиду того, что я все равно скоро буду свободен, никаких возражений не имело. В Алма-ата я побывал в КИЗе — Казахском Институте Земледелия, и там мне с готовностью предоставили место научного сотрудника на Южно-Казахстанской плодовоовощной оп[ытной] станции.
В Алма-ата я не бывал с 1912 г., когда объезжал в целях осмотра низшие с.-хоз. школы тогдашней Семиреченской области. С тех пор прошло следовательно 35 лет. Город за это время сильно изменился. Появилось много больших красивых каменных зданий, принадлежащих различным учреждениям. Главные улицы покрылись асфальтом. Движение по ним облегчалось трамваями, автобусами, троллейбусами и многочисленными автомобилями. Улицы в Алма-ата вообще широкие, красивый вид придают им ряды высоких пирамидальных тополей по сторонам. Величаво возвышается на южном горизонте горный хребет Заилийского Алатау с вершинами, местами покрытыми снегом, с полосой хвойного леса, расположенной в средней части гор.
Наконец, прозвенел звонок. На вопрос: «Сколько лет тебе сидеть?» заключенный обычно отвечает: «Десять от звонка до звонка». Здесь обычно упоминание звонка и обычна цифра 10, т. к. большинство заключенных приговаривается к этому сроку.
Администрация мест заключения всегда очень точна в соблюдении сроков освобождения заключенных. Человека не выпустят раньше назначенного времени, но и не задержат в лагере или тюрьме ни на один день. Если бы даже заключенный сам просил разрешения остаться на день, на два, то и этого ему не позволят. Растворят ворота и уходи, куда знаешь.
Перед выходом товарищи по заключению, заведующие раздачей одежды, дали мне возможность экипироваться как следует, снабдили меня бельем лучшего качества и новыми ботинками. Так бывает не всегда, вернее бывает очень редко. Чаще всего, в особенности урков, выпускают в такой одежде, что только[-]только добраться до ближайшего жилья.
Выдали документ об освобождении и выпустили со всеми моими вещичками за зону. В виде одолжения предоставили подводу доехать до Или[йска], а там по жел. дороге я уж должен был путешествовать самостоятельно. На несколько дней я остановился в Алма-ата с тем, чтобы оформиться со своим назначением на опытное поле, а затем выехал туда.
Добавлю еще кое[-]что слышанное мною от очевидцев и непосредственных участников тюремных деяний.
Когда обвиняемого приговаривают к высшей мере наказания, т. е. к расстрелу, то его переводят в камеру смертников. В этой камере ему приходится жить довольно долго, т. к. дело на утверждение отправляют в Москву, когда-то его там рассмотрят. Обычно приговоренный туда же в центр посылает ходатайство о пересмотре и об изменении приговора. Все это время смертник живет в самом подавленном настроении, нередко под влиянием горестных дум он теряет рассудок. Но вот приговор утвержден. Тогда в одну из ночей в камеру заходит начальник тюрьмы и несколько человек из охраны. Приговоренного к смерти ведут в тюремную канцелярию. Здесь зачитывают ему приговор и передают в руки так называемого «исполнителя», который собственноручно должен привести приговор в исполнение. Исполнитель связывает заключенного, и его везут за город на место казни. За грузовиком едут представители судебной власти и врач. Не доезжая вырытой ямы смерт[н]ика развязывают и указывают направление, куда он должен идти. Сзади с револьвером в руке следует исполнитель. Недалеко от ямы он выстрелом в затылок убивает заключенного. Врач и представитель судебной власти свидетельствуют смерть. Убитого зарывают.
Только что рассказанное я слышал непосредственного от одного из исполнителей, который за что[-]то сам попал в заключение. Он же рассказывал следующий, показавшийся мне неправдоподобным случай из его служебно[й] практики. Однажды поручили ему сопровождать по железной дороге партию заключенных из одного города в другой. Арестованные в количестве 15-20 человек были заперты в товарном вагоне, сопровождающий и охрана ехали отдельно. При проверке на одной из остановок был обнаружен побег. Арестованные за время хода поезда проломали пол вагона, и все скрылись. Скандал! Что делать? Нельзя же явиться к месту назначения с пустыми руками. После недолгих раздумий выход был найден. На одной крупной остановке вагон отцепили и охрана устремилась на базар. Здесь она задерживает из базарной публики соответственное количество случайных людей по числу сбежавших, приводят их на вокзал и запирают в тюремный вагон. Во время дальнейшего пути начинается обработка вновь задержанных, причем каждому внушают, что теперь его фамилия не та, которую он носит, например, Иванов, а Петров и что за ним числится такое[-]то преступление. Когда такие «уговоры» подействовали и все задержанные на базаре люди согласились выступить в новом виде, они были сданы по месту назначения. Таков случай из практической жизни. Я бы не написал о нем, если бы не слышал от самого действующего лица. А может быть он рассказал это просто для красного словца.
Иногда с арестами получались неожиданные ситуации. Как[-]то в Чимкенте выбирали одного крупного партийного деятеля в члены Верховного Совета СССР. Как полагается, пропагандистки ходили по домам, превознося намеченного кандидата. Все было оформлено в достодолжном порядке. Назавтра предстоял отъезд этого человека в Москву, а в ночь перед отъездом он был арестован и через недолгое время расстрелян. Интересно, каковы были лица у пропагандисток.
В то время арестовывали людей пачками, оголяя верха различных учреждений и организаций.
В Чимкенте мне пришлось видеть жившего там на высылке епископа по фамилии Кобранов. Он на окраине собственными руками построил себе хибарку. Писал историю города Чимкента. Потом был расстрелян.
Среди заключенных как в тюр[ь]мах, так и в лагерях все[г]да можно было видеть священников. Они ходили в партикулярных платьях, но у многих в сундучках хранилась черная ряса для погребения. Один из них о. Александр, пожилого возраста, работал у меня в огородной бригаде. Он благополучно окончил срок наказания и затем священст[в]овал где[-]то в Фергане.
Рукопись, автограф автора. Воспоминания написаны В. И. Юферевым в конце 1950-х гг. (заканчиваются 1959 г.) в г. Халтурине (бывший г. Орлов) Кировской обл. Публикуются стр. 581, 582-586, 587-594, 594-694. Воспоминания хранятся в семейном архиве.