Утреннее заседание 12 марта 1938 года
Комендант суда. Суд идет, прошу встать.
Председательствующий. Садитесь, пожалуйста.
Заседание продолжается.
Последнее слово имеет подсудимый Иванов.
Иванов. Граждане судьи! В моем последнем слове я хочу сказать суду, что я со всей искренностью и до конца раскрыл историю преступной своей борьбы против партии и Советской власти, советского народа. Я ничего не утаил, ничего не спрятал ни в части моей контрреволюционной изменнической деятельности, ни в части деятельности “право-троцкистского блока”, активным участником которого я был.
Я отказался от защитительного слова потому, что признаю полностью и больно чувствую свою тяжкую вину перед Советской страной, и мне нечего сказать в свою защиту.
Единственное, что меня поддерживало в эти тяжелые дни, в дни всенародного моего позора, это—мысль о том, что я, наконец, порвал с этим связывавшим меня проклятым и преступным моим прошлым, порвал бесповоротно, ушел от него.
Когда меня втянули в преступное дело провокации, я был мальчишкой, без всякого жизненного опыта и закалки. Перед лицом первого испытания я не выдержал, струсил, сделал первый шаг измены, затем пошел по наклонной, и меня засосала тина предательства, а у предательства своя логика, и его власть над собою я особенно сильно почувствовал после Октября. Было бы неправдой и ненужным преувеличением, если бы я сказал, что я совсем не сочувствовал Октябрьской революции, не принимал ее. Сила пролетарской партии, сила революции такова, что человек, близкий своим жизненным положением к рабочему классу,— а я был таковым,— испытывает ее воздействие даже в той роли, в которой я находился до победы рабочего класса. В период Октября я чувствовал и радость, и страх: радость—вместе с победившими массами, страх—перед угрозой разоблачения. Я должен сказать, что у меня и тогда не хватило мужества прийти и открыто заявить о своем предательстве. И то, что я этого не сделал, было, как это явствует из всей моей последующей истории, определяющим. Чем дальше шло время, тем больше я походил на человека, сброшенного в воду с грузом на ногах, человека, страстно желающего выплыть, в то время как груз его тянет непрестанно на дно, и этим-то дном явились “левые коммунисты”, а затем включение меня Бухариным в ряды организации правых.
Я считал, что с меня будет снята угроза разоблачения моей провокаторской деятельности лишь в том случае, если восстановится власть капитализма. Это постоянно толкало меня на поиски враждебных реставраторских сил для того, чтобы примкнуть к ним. Я искал людей, которые хотят того же, чего и я, хотят буржуазных порядков. Я искал и нашел этих людей в организации правых. Понятно поэтому, что я сочувствовал всем действиям и выступлениям правых и Бухарина, имевшего со мной антисоветские связи как лидер “левых коммунистов”. Не стоило никакого труда привлечь меня в 1928 году в ряды организации правых. Все дальнейшее же развитие моей антисоветской деятельности шло уже под влиянием Бухарина, который переводил меня со ступеньки на ступеньку по пути преступления.
По заданию Бухарина я в 1928 году пытался организовать кулацкую повстанческую “вандею” на Северном Кавказе. В 1932 году, по его же установкам, я включился в восстание по свержению Советской власти на том же Северном Кавказе, где я в то время работал. В 1934 году он, Бухарин, говорит со мной о необходимости поражения в войне, о необходимости ориентироваться на агрессивные фашистские страны, в первую очередь —на Германию и Японию. В соответствии с этим, группа правых в Северном крае, под моим руководством, развертывает террористическую, диверсионную и шпионскую деятельность. После всего этого странно было слышать здесь заявление Бухарина о том, что он будто бы лишь “чистый теоретик” и занимается только проблематикой и “идеологией”. Ломаного гроша, граждане судьи, не стоило бы мое разоружение и раскаяние, если бы я в последнем своем слове не выступил против этой вопиющей неправды. По Бухарину получается, что в организации правых были чистые, в кавычках, теоретики, лидеры, не отвечающие за конкретные преступления, занимающиеся тонким, благородным, в кавычках, делом—идеологией, и, с другой стороны, были грязные практики, от которых вся порча, которые за все отвечают, которые-де и ставят перед Бухариным конкретные вопросы о терроре, вредительстве, диверсии и шпионаже, а он, мол, Бухарин, только лишь слушает и молчит.
Только в процессах контрреволюционеров возможна такая вещь, когда руководители переносят ответственность на практиков, уклоняясь от нее сами. Да, я делал чудовищные преступления, я за них отвечаю. Но я их делал вместе с Бухариным, и отвечать мы должны вместе. Впрочем, о какой идеологии может идти здесь речь? Ненависть к Советской власти и партии, клевета на ее руководство,— вот и вся наша идеология. Именно потому, что я несу как активный участник ответственность не только за свои действия, но и за деятельность всей организации правых, я, граждане судьи, должен твердо и ясно заявить: Бухарин здесь не все сказал, он скрыл многие нити и связи. пытался уклониться от ответственности за тяжкое свое преступление. Не идеологом был у нас Бухарин. Мы, заговорщики, в идеологах не нуждались. Бухарин был организатором правых заговорщиков, он подбирал и расставлял людей, давал задания и требовал отчета. Бухарин был инициатором практики террора, вредительства, диверсий и всей системы пораженческих мероприятий, он был основным руководителем шпионской деятельности и держал в своих руках концы решающих связей с разведками фашистских стран.
Так, и только так я его знаю, так я воспринимал его, как впрочем воспринимали его и все другие члены организации. Бухарин такими же приемами и методами руководил организацией правых, какими Троцкий руководил всем “право-троцкистским блоком”.
Почему Бухарин не договаривает всей правды,— у меня возникает этот вопрос и он не может у меня не возникнуть,— когда мы перед народом несем ответственность за наши тягчайшие, невиданные в истории революционного рабочего движения преступления? Потому Бухарин не договаривает, я думаю, здесь всей правды, что он в течение всех лет революции боролся с ней и сегодня продолжает оставаться врагом, потому, что он хочет сохранить те остатки враждебных сил, которые еще прячутся в своих норах.
Я, как человек, хотя и не принадлежавший к центральному ядру руководства правых, но бывший активным заговорщиком и хорошо знающий Бухарина, считаю своей обязанностью здесь заявить: после краха наших расчетов на кулацкое восстание, единственной нашей надеждой остались упования на поражение Советского Союза в войне. В своих показаниях мне не удалось достаточно выпукло выявить, как глубоко вошло пораженчество в плоть и кровь нашей организации. Нужно подчеркнуть, что мы, члены “право-троцкистского блока”, срослись с мыслью о пораженчестве так же крепко, как и с двурушничеством, пораженчество, так же как и двурушничество, вошло буквально в психологию каждого из нас. Где бы я ни встречался с членом нашей организации, непременно заводились разговоры о том, что непременно война начнется в ближайшее время, что подготавливаемый нами разгром Советского Союза в корне изменит наше положение. Я хотел войны, ждал ее. Я помню, что всякие дипломатические успехи Советского Союза, отодвигающие войну, всякие успехи единого фронта в борьбе с фашизмом и войной вызывали у нас у всех уныние и подавленность.
Нужно потерять последние остатки совести, чтобы отрицать нашу ставку на пораженчество и установку фашистской диктатуры.
По вопросу о пораженчестве вспоминаю еще одну характерную подробность, как разговор с Бухариным в 1936 году. Бухарин, утверждая необходимость рядом диверсионных и террористических ударов сорвать оборону страны, говорил о том, что правые в Северном крае очень лениво готовят повстанческие кадры и приводил следующее. Конечно, за помощь придется заплатить уступками окраин. Даром не дают, не помогают. Но, в конце концов, необязательно России быть одной шестой частью мира; она может быть и одной десятой. Ведь не в этом главное,— говорил Бухарин,— и этого не понимают лишь люди, боящиеся страшных слов.
Я не утаиваю правды, я не щажу себя. Я также не могу уклониться от правды, чтобы щадить своих сообщников. Я был пораженцем и шпионом, и таким также был и мой руководитель Бухарин.
Чтобы стало понятно состояние мое ко времени ареста, я хочу еще сказать несколько слов о той отравляющей, удушливой атмосфере, которая царила в нашем контрреволюционном подполье.
К массам трудящихся мы, люди подполья, относились трусливо, злобно. Мы, заговорщики, издевались над честными людьми, старались под всякими предлогами затащить честного человека в наше болото, мы двурушничали. Каждого новичка мы старались толкнуть на какой-либо акт вредительства, чтобы взять его затем под свое влияние под страхом его разоблачения. При вербовке кадров мы широко использовали различного рода провокации. Этих новичков заговорщики держали в своих руках.
Как я уже говорил в своем показании, у меня немало было моментов, когда на сердце, что называется, кошки скребли, и настойчиво билась мысль—пойти, рассказать об организации правых, но я этого не сделал.
Мне особенно тяжело перед народом, перед широкими массами, что я стал изменником родины, стал предателем. Но я должен сказать, что теперь я все рассказал суду о своих преступлениях. Когда я начинаю анализировать свои преступления и хочу найти смягчающее обстоятельство для себя, то среди этих гнусных преступлений я не нахожу ничего смягчающего. Только после ареста я почувствовал, что мне стало легче, что действительно я покончил со своими гнусными делами. Я почувствовал, что путь у меня теперь один до конца. Я почувствовал, что я сейчас остался один, а против меня весь народ.
Я не мог больше бороться. Мне стало ясно, что мы очутились перед крахом, что моя борьба с Советской властью закончена, и мне стало очевидно, что продолжать борьбу невозможно. Вот почему я на следствии и на суде рассказал всю правду без утайки. Я рассказал все и до конца. Я сейчас нахожусь в таком положении, когда на мне лежит тяжеловесное преступление: измена, предательство, террор.
Мне сейчас стало гораздо легче, так как я полностью раскрыл свои преступления.
Граждане судьи! Я испытываю сейчас по отношению к приговору двойное чувство: тяжело продолжать жить, когда ты прошел черную зловонную яму. Когда я думал, нет ли чего-либо смягчающего мою вину, нет ли такого преступления, о котором я мог бы сказать, что этого я не делал, то этого я не нашел.
Мои преступления сводились к провокации, к активному участию в “право-троцкистском блоке”, измене родине, вредительству, диверсиям, повстанчеству. С таким послужным списком трудно жить. Но, с другой стороны, живет во мне обратное чувство. Граждане судьи! Я должен сказать, что я приму самый тяжелый приговор, но мне невыразимо тяжело умирать тогда, когда я наконец очистился от всей этой грязи, мерзости. Если мне дадут возможность доказать свою преданность, то я буду честно и преданно работать на пользу народа.
Я прошу советский суд дать мне эту возможность, я прошу пощады у Советской власти.
Председательствующий. Последнее слово имеет подсудимый Крестинский.
Крестинскии. Граждане судьи! На скамье подсудимых я один из старейших по стажу активных участников в политической жизни. Я начал мою революционную деятельность 18-летним юношей—в 1901 году, и в течение 20 лет, до 1921 года, то есть до момента, когда я вместе с Троцким начал свою борьбу против партии и Советской власти, приведшую меня в конце концов на скамью подсудимых, я вел честную большевистскую работу.
Во время предварительного следствия и на судебном следствии я ни одним словом не обмолвился об этом, не осветил в моей жизни период революционной борьбы потому, что я считаю, что на скамье подсудимых я должен держать ответ за свои контрреволюционные дела, а не раскаиваться.
И только в последнем слове я нахожу возможным, прежде чем перейти к изложению и суровой оценке своих чудовищных преступлений, вкратце остановиться и на этих моментах моей жизни, так как задача последнего слова—дать суду полное представление о преступнике, в том числе и о том времени, когда он еще не совершал преступных деяний.
Первый этап моей революционной работы (1901—1906 годы) связан с первой революцией 1905 года. Эти годы я частично провел в Петербурге и, главным образом, в Северо-Западном крае. Я, будучи одним из руководящих работников края, работал почти во всех городах Северо-Западного края, подвергался неоднократно арестам в Петербурге и разных краях, высылался и к концу 1906 года не мог оставаться в этом районе, где нелегальная работа была для меня закрыта.
Я перебираюсь в Петербург, где устанавливаю связь с Лениным, Надеждой Константиновной Крупской и Михаилом Ивановичем Калининым, который работал в Василеостровской организации и профсоюзах. Я в этот период работаю в “Звезде” и “Правде”. Работая здесь, я имел постоянное руководство со стороны Сталина, руководство Ленина, который, почти ежедневно, присылал свои статьи и письма в “Правду”. Я участвовал в избирательной борьбе; был выставлен в IV Государственную думу. Я руководил страховой работой, наконец, работал в IV Государственной думе, в большевистской фракции думы, являвшейся фактическим русским бюро ЦК. Ко мне предъявлялись повышенные требования, и я рос на этой работе. В это время Ленин сидел в австрийской тюрьме, Сталин и Свердлов были в туруханской ссылке. В период войны мы определили свою позицию как пораженцы, как сторонники превращения империалистической войны в войну гражданскую. Я был на Урале, потом в Свердловске, потом в глухом городке Кунгур.
В марте месяце на происходящем совещании большевиков, руководимом Сталиным, я целиком и полностью поддерживаю Сталина в его борьбе против всех колебаний и шатаний. В 1917 году я перевожусь на Урал, руковожу там работой. В 1918 году перебрасываюсь в центр и после мятежа “левых” эсеров становлюсь народным комиссаром финансов. Потом, после смерти Свердлова я назначаюсь секретарем ЦК. Я был организационным помощником Ленина. Через меня проходила ежедневная текущая работа ЦК.
По всем основным экономическим и политическим вопросам периода гражданской войны я разделял политическую линию Ленина и Сталина и полностью и целиком поддерживал их.
Мое политическое сближение с Троцким, приведшее меня к активной враждебной работе против советского строя, произошло при следующих обстоятельствах.
Перед Х съездом партии я принял участие в профсоюзной дискуссии на стороне так называемой цектрановской, троцкистской оппозиции в качестве одного из ее руководителей. В отличие от Троцкого, я рассматривал разногласия по этому вопросу как временные, преходящие разногласия по одному определенному тактическому вопросу. Я полагал, что после съезда я смогу лояльно продолжать свою партийную работу. Действительно, состоялось решение ЦК о том, что я после отпуска, согласно своему желанию, отправляюсь на Урал в состав Уральского бюро ЦК для партийной работы на Урале. Но когда во время моего нахождения в отпуске в Германии вопрос был перерешен, и состоялось постановление о назначении меня полпредом в Германию, Троцкий, по моем возвращении осенью в Москву, стал нашептывать мне, что я, человек, не знающий заграницы, не знающий иностранных языков, не подхожу для дипломатической работы, и мое назначение вызвано отнюдь не деловыми соображениями, а желанием не подпустить меня к партийной работе, и что я уже не смогу нормальным путем снова попасть на руководящую партийную работу.
В 1921 году я принял предложение Троцкого включиться в нелегальную троцкистскую работу, которую он тогда начинал, формируя силы и кадры для последующих открытых выступлений.
Тут же было образовано бюро, состоявшее из Троцкого, Серебрякова, Преображенского, Пятакова и меня. Это было в октябре 1921 года. С этого момента начинается моя нелегальная борьба против партии.
Весной 1922 года, когда я приехал на XI съезд партии, Троцкий поднял вопрос о денежных средствах на внутрипартийную борьбу, на борьбу против ЦК, которая представлялась ему затяжной и острой. Присутствовавший при этом Виктор Копп предложил попытаться получить деньги из германского рейхсвера. Это предложение вызвало сначала некоторое колебание с моей стороны, но потом я принял это предложение и сыграл активную роль в заключении изменнического соглашения с немцами.
К концу 1923 года происходит открытое нападение троцкистов на партию. Поражение, которое потерпели мы, троцкисты, только усилило наше озлобление и обострило борьбу.
В 1926—1927 годах троцкисты предпринимают ряд вылазок против Центрального Комитета. Одновременно начинается троцкистская борьба и в западных компартиях. Рейхсвер, воспользовавшись этим моментом, предлагает нам не только усилить нашу шпионскую деятельность, но и дать некоторые политические обещания о последующих экономических концессионных уступках на Украине, в случае, если мы придем к власти. Троцкий и мы, боясь в момент острой борьбы лишиться источника средств, даем согласие и идем на углубление этого изменнического соглашения.
В конце 1927 года Троцкий бросает на борьбу все свои силы, но терпит сокрушительное и окончательное поражение. Троцкисты исключены из партии. Большая часть руководителей их отправлена в ссылку. Массы против нас, открытая борьба не сулит нам никакого успеха. Троцкий в связи с этим дает указание всем исключенным и находящимся в ссылке возвращаться в партию, подавая двурушнические заявления об отказе от своих взглядов. Одновременно он дает указание—восстанавливать нелегальную троцкистскую организацию, которая должна носить уже чисто заговорщический характер.
Методы ее борьбы—подготовка вооруженного переворота. Средства для достижения этой цели—террор, вредительство, диверсии.
Параллельно с изменением тактических установок идет и изменение программы. Мы всегда считали невозможным построение социализма в одном СССР, поскольку в других странах сохранялся буржуазно-капиталистический строй, а в некоторых пришли к власти фашисты. Мы считали необходимым перейти на допущение в стране капиталистических отношений, а затем, по мере углубления наших связей с иностранной буржуазией, мы на этом пути дошли до прямого буржуазного реставраторства.
Во время свидания в Меране, в октябре 1933 года, Троцкий изложил мне в развернутом виде буржуазно-реставраторскую программу нашей заговорщической организации и программу свержения существующего в стране социалистического общественного строя с применением для этой цели террора, вредительства и диверсии и с последующим расчленением Советского Союза с отделением от него Украины и Приморья.
Я принял эту предложенную Троцким программу, согласился и с новыми методами борьбы, и с этой минуты несу полную политическую и уголовную ответственность за все эти методы борьбы.
В феврале 1935 года Пятаков сообщил мне, что между нами, троцкистами, правыми и военной группой Тухачевского состоялось соглашение о совместном совершении вооруженного переворота. С этого момента я несу ответственность не только за действия троцкистов, но и за действия правых и за действия военных заговорщиков.
Я не могу, однако, не сказать, что моя личная контрреволюционная работа до начала 1937 года носила строго ограниченный характер и сводилась, во-первых, к установлению и поддержанию нелегальных связей между троцкистским центром в СССР в лице Пятакова и Троцким, находящимся за границей, во-вторых, в осуществлении нашего изменнического соглашения с рейхсвером до конца 1930 года, а с конца 1935 года—к подбору кадров для правительственного аппарата, который должен был прийти к власти в результате контрреволюционного переворота. По этой своей контрреволюционной работе я был связан с Пятаковым как руководителем троцкистского центра, с Розенгольцем, который вел ту же работу, с Рудзутаком—представителем центра правых, и с Тухачевским как руководителем военной заговорщической организации.
Я останавливаюсь на этом ограниченном характере моей личной контрреволюционной деятельности не потому, что хочу снять с себя ответственность за террор, за вредительство, за диверсии, за непосредственную подготовку вооруженного выступления. Я уже сказал, что с конца 1933 года, а затем с конца 1935 года я несу ответственность за все эти виды контрреволюционной работы. Но для установления степени моей личной ответственности, как указал это и гражданин Прокурор, имеет значение, какие контрреволюционные действия совершил я сам и о каких контрреволюционных актах, совершенных другими участниками заговора, я знал.
Поэтому я считаю необходимым подчеркнуть, это суду известно из актов предварительного и судебного следствия, что до начала 1937 года я не принадлежал к числу руководителей ни троцкистской организации, ни право-троцкистского центра. И только с февраля 1937 года, когда я, Розенгольц и Гамарник взяли на себя объединение всей троцкистской нелегальной работы, и когда мы с Розенгольцем вошли в состав центра “право-троцкистского блока”, я стал непосредственно заниматься и подготовкой вооруженного переворота и связался с работой по организации террористических актов.
Я считаю необходимым подчеркнуть, что о террористических актах, перечисленных во II разделе обвинительного заключения, я не имел ни малейшего представления и узнал о них лишь когда мне была вручена копия обвинительного заключения.
Дальше я считаю своим долгом сообщить суду, хотя это не уменьшает, а скорее увеличивает мою ответственность, что у меня за последние два года перед моим арестом неоднократно возникало сомнение в правильности того контрреволюционного преступного пути, по которому я шел вместе с другими троцкистами. Я стоял в центре правительственной работы и не мог не видеть, как увеличивались мощь и богатство в Советском Союзе, как росло благосостояние трудящихся и какой огромный культурный подъем происходил в нашей стране.
После ареста Пятакова и Радека и провала троцкистской организации, я чувствовал, что нужен конец: или пойти и рассказать о своей преступной деятельности, или ускорить переворот. Я скатился к этому последнему, пошел на преступление. Это, конечно, соответствовало и настояниям Тухачевского и Троцкого, и я начал усиленно осуществлять и подготовлять переворот в самом ближайшем будущем.
И только после ареста я подвел критические итоги моей контрреволюционной деятельности. Я убедился в призрачности наших надежд и ощутил всю безнадежность и всю преступность нашей борьбы. Я сделал из этого вывод и сейчас же на первом допросе рассказал следственным органам то, что наиболее тяготило меня последние 15 лет, что было самым тяжелым и позорным фактом в моей жизни,— это о моей связи с германской военной разведкой. Но я не сделал тогда еще всех выводов до конца. Я не рассказал всего, я не раскрыл троцкистской организации, не рассказал о своей преступной деятельности, не назвал всех сообщников. Я это сделал не потому, что хотел дать организации возможность продолжать ее контрреволюционную борьбу. Наоборот, если бы я считал, что организация не разбита, что могут еще последовать террористические или диверсионные акты, я бы рассказал сейчас же обо всем этом, потому что я осознал в первые же дни ареста всю преступность нашей борьбы, но я считал, что организация разбита, разгромлена, что она не способна больше к действию и что речь идет поэтому о разоблачении позорной прошлой деятельности той организации, с которой я был связан 15 лет, и о том, чтобы назвать моих сообщников—людей, уже разбитых, фактически не опасных. Старые навыки мысли, старые личные связи помешали мне тогда сделать это, и потребовалось еще четыре месяца, во время которых я осознал и перестрадал свою преступную деятельность, для того, чтобы я подробно рассказал следствию о всей своей контрреволюционной работе, о работе организации, с которой я был связан, и назвал своих сообщников. Конечно, я не смог дать следствию полной картины всей работы, я не смог назвать всех троцкистов, участвовавших в организации, но только потому, что сам я не знал всего и не знал всех, ибо пришел к руководству организацией только за три месяца до своего ареста, так что никто мне не передавал ни дел, ни связей организации, а я начал в явочном порядке сам собирать силы организации. Я надеюсь, что совокупность моих показаний и показаний других арестованных троцкистов дали в руки следствия необходимую нить и что троцкистская организация в настоящее время ликвидирована с корнем. После этого до суда прошло еще пять месяцев. Я продолжал тяжело переживать свою преступную деятельность. Я не только разоружился, перестал быть врагом,— я перевооружился, я стал другим человеком и во мне не осталось ничего от былого сотрудника Троцкого, который вел активную борьбу против Советской власти.
Этому, граждане судьи, не противоречит мое поведение во время первого дня процесса. Я признаю, что мой отказ признать себя виновным объективно являлся контрреволюционным шагом, но субъективно для меня это не было враждебной вылазкой. Я просто все последние дни перед судом находился под тяжелым впечатлением тех ужасных фактов, которые я узнал из обвинительного заключения и, особенно, из его второго раздела. Мое отрицательное отношение к преступному прошлому после ознакомления с этими фактами, конечно, не уменьшилось, а только обострилось, но мне казалось выше моих сил перед лицом всего мира, перед лицом всех трудящихся признать себя виновным. Мне казалось, что легче умереть, чем создать представление у всего мира о моем хотя бы отдаленном участии в убийстве Горького, о котором я действительно ничего не знал.
Я кончаю. Мои преступления перед родиной и революцией безмерны, и я приму, как вполне заслуженный, любой ваш, самый суровый приговор. Я прошу вас, граждане судьи, при вынесении приговора учесть, что я сам, добровольно, без предъявления мне очных ставок и других изобличающих материалов, откровенно и до конца рассказал о своей преступной деятельности и о деятельности моей организации. Я прошу вас принять во внимание, что я не принимал непосредственного участия в наиболее острых формах борьбы—в терроре, диверсиях, вредительстве и не знал конкретно об этих действиях. Я прошу вас вспомнить о прежней моей действительной революционной работе, поверить мне, что я за эти девять месяцев коренным образом изменился, и, пощадив мне жизнь, дать мне возможность в любой форме хотя бы частично искупить мои тяжелые преступления.
Председательствующий. Подсудимый Зубарев, имеете последнее слово.
Зубарев. Граждане судьи! Предъявленные мне обвинения в преступлениях против Советской власти я признаю и подтверждаю целиком и полностью. Я являлся одним из организаторов и руководителей контрреволюционной подпольной организации правых на Урале, руководил вредительской работой в области сельского хозяйства и на Урале, и здесь, в Москве, когда работал в Наркомземе, являлся одним из руководителей террористической группы, вел шпионскую и провокаторскую деятельность. Я сознаю всю глубину своего падения и всю тяжесть совершенных мною преступлений. Я также сознаю всю тяжесть ответственности перед пролетарским судом. Я целиком и полностью согласен с речью государственного обвинителя, с квалификацией моей преступной деятельности и с его требованием высшей меры наказания. Требуемая мера наказания является заслуженной карой за тяжесть тех преступлений, которые я совершал. И нет такой меры наказания, которая не могла бы быть оправдана тяжестью этих преступлений.
Сознавая свою ответственность, я не могу и не хочу себя ни защищать, ни оправдывать. Было бы смешно и лживо заявлять перед судом, что я—несчастная жертва малоопытности или малой сознательности и введен в заблуждение какой-то посторонней рукой. Но, не защищая себя и не оправдывая, я хочу заявить вам, граждане судьи, что я до конца сказал все как о своей деятельности, так и о деятельности тех из соучастников, о которых я знал сам лично.
Я, конечно, в моем положении не могу привести никаких фактов и вещественных доказательств искренности моего раскаяния и того, что я все, что имел из своей преступной деятельности, сказал. У меня единственный довод, если только это может служить доводом и основанием,— это предварительный следственный материал и мое честное поведение и признание всех своих преступлений на судебном процессе. И если, граждане судьи, эта искренность хоть бы в какой-нибудь мере могла бы служить основанием для смягчения тяжести моих преступлений и для облегчения судебного наказания, если бы мне была сохранена жизнь, я сумел бы на практической работе оправдать не только на словах, но и на деле выраженное мне судом доверие.
Председательствующий. Подсудимый Рыков имеет последнее слово.
Рыков. В своем последнем слове я подтверждаю то признание в своих чудовищных преступлениях, которое я сделал на судебном следствии. Я изменил родине. Эта измена выразилась в сношениях с заклятыми врагами советов, в ставке на поражение. В своей борьбе “право-троцкистский блок” использовал весь арсенал всех средств борьбы, которые когда-либо применялись заговорщическими организациями.
Я был не второстепенное лицо во всей этой контрреволюционной организации.
Мы подготовляли государственный переворот, организовывали кулацкие восстания и террористические ячейки, применяли террор как метод борьбы. Я организовывал с Нестеровым на Урале специальную террористическую организацию. Я в 1935 году давал задания по террору Котову, возглавлявшему террористическую организацию в Москве, и так далее и тому подобное.
Но государственным обвинителем выдвинуто против меня обвинение в преступлении, в котором я непосредственного участия не принимал и которое признать не могу. Это обвинение в вынесении решения или в даче директивы об убийстве Кирова, Куйбышева, Менжинского, Горького, Пешкова.
Совершенно несомненно, что наша ставка на террор, защита террора не могла не оказать влияния на совершение этих убийств. Если бы террор, как метод, не признавался, если бы мы его не защищали, то не произошло бы убийства этих людей. В этой части я ответственность должен нести.
Тут подробно были изложены те улики, которые по этому поводу выдвигаются против меня, они покоятся на заявлении Ягоды, который ссылается на Енукидзе. Ничего более, уличающего меня, не было приведено на судебном следствии. Судебное следствие не располагает иными материалами. Некоторые из людей, из членов организации, которые имели прямое отношение к этим убийствам, встречались со мной; я себе задаю вопрос, если они знали, что я давал указания или участвовал в качестве руководителя убийства, почему никто из них ни разу, ни одним словом не обмолвился со мной по этому вопросу? Этого не было.
Убийство Кирова было предметом обсуждения двух судебных разбирательств. Перед судом прошли и непосредственные участники, и организаторы, и руководители этого убийства. Я не помню, чтобы тогда было названо мое имя.
Государственный обвинитель во второй части своего обвинения меня по этому поводу пришел к выводу, что мое участие в этих убийствах доказано показаниями Ягоды.
Я должен сказать, что я не могу отрицать того, что государственный обвинитель, исходя из всей суммы моей контрреволюционной деятельности, имеет основание подозревать меня в этих убийствах. Но одних логических построений недостаточно, мне кажется, для того, чтобы обвинить человека, правда уличенного, уличенного в необычайно тяжелых преступлениях, чтобы его обвинить еще в этих убийствах.
Перед нами прошел вопрос блока “левых” эсеров с “левыми коммунистами”, имевшего место 20 лет тому назад. И этот эпизод в контрреволюционной борьбе, эпизод, имевший .значительное последствие, приведший к убийству Мирбаха, к выстрелу Каплан и ранению Ленина, но имевший давность, все-таки, 20 лет, несмотря до некоторой степени и на историческое значение, был разобран, мне кажется, совершенно исчерпывающим образом, не допускающим никаких сомнений. Были очные ставки, непосредственные прямые свидетели, как из “левых” эсеров, так и из “левых коммунистов”, бывших очевидцами и участниками всего этого дела. Почему же по вопросу о моем участии в убийстве пяти ответственнейших политических деятелей можно выносить решение с косвенными уликами?
Мне кажется, что это было бы неправильно. Я, во всяком случае, отрицаю свою виновность в участии в этих пяти убийствах.
До своего ареста я считал, что Горький умер естественной смертью, но во время своего заключения я вспоминал все разговоры, которые были не только с Енукидзе, но и с Авербахом, приблизительно в 1928— 1930 годах относительно Горького.
Разговор с Енукидзе был мною недооценен, я недооценил той опасности, которая таилась в этом разговоре для жизни Горького. Но Енукидзе высказывался только по вопросу о ликвидации политической активности Горького, говорил необычайно резко. У меня не создалось впечатления после разговора с Енукидзе о грозящей Горькому опасности. В этой недооценке я, безусловно, виноват. Теперь мне совершенно ясно, что это был своего рода сигнал готовящегося на Горького покушения.
Когда мы обсуждали вопрос о терроре, мы расценивали террор как средство нанести удар по наиболее ответственному и наиболее мощному звену в партии. Когда мы говорили об этом, перед нами всегда маячили такие имена, как: Сталин, Ворошилов, Молотов, Каганович. В связи с этим, ту ответственность, которая на нас падает за убийство Менжинского, Куйбышева, Максима Пешкова и Горького—убийство, соответствующее установке нашей организации на террор в системе средств нашей борьбы с партией,— это я безусловно должен и обязан принять и для этого я поработал не меньше, чем какой-нибудь другой член контрреволюционной организации. Я на следствии стремился как можно полнее изложить все, что сохранилось в моей памяти относительно контрреволюционной деятельности членов нашей контрреволюционной организации. Это трудно было сделать, речь идет об очень больших промежутках времени—8—9 лет—и о большом количестве лиц, об очень законспирированной заговорщической организации, законспирированной настолько, что только на этом процессе я впервые узнал о принадлежности к нашей контрреволюционной организации таких ее членов, как Иванов. Так что я не могу, и никто из членов центра не может воспроизвести всю картину полностью. Тут возможны отдельные разноречия в показаниях отдельных руководителей контрреволюционной организации. Мне кажется, что эти разноречия и не имеют никакого существенного значения. Но здесь, на судебном разбирательстве, у меня был несколько раз обмен репликами со своим сопроцессником Черновым. Я касаюсь этого вопроса не потому, что это имеет особо большое значение, и то, о чем речь идет, имеет какое-то принципиальное значение. Я касаюсь этого вопроса только для того, чтобы избегнуть упрека в неискренности, упрека в том, что я что-то скрыл. Мне кажется, что Чернов подал мне неправильную реплику. Конечно, у каждого память может изменить в некоторых случаях, но в этом случае я не допускаю, чтобы я мог забыть о том, что я практически руководил контрреволюционным вредительством Чернова в Наркомземе. Забыть этого нельзя. Я этого не помню. В тех случаях, когда было вредительство, не менее тяжелое вредительство, как это было в Белоруссии, я себя целиком виновным признаю. Мне кажется тут подозрительным то, что Чернов всячески старается возвеличить мой авторитет и всячески уменьшить свою роль в этом вредительстве, сделать ее как можно более маленькой. Я должен сказать, что это неправильно. В период моей первой встречи с Черновым в 1928 году, когда я хотел его завербовать в контрреволюционную организацию, я в нем уже встретил совершенно готового контрреволюционера, который дорос и даже перерос те контрреволюционные убеждения, которые у меня были, без всякой помощи с моей стороны. Так что его самостоятельный контрреволюционный рост ни в коем случае нельзя отрицать. Нельзя отрицать, что он самостоятельно вел контрреволюционную работу в Наркомземе и не ждал обязательно указаний или от меня, или от немецких фашистов. Здесь он хочет казаться меньшим, чем был на самом деле.
Относительно Гринько, возможно запамятовал или я или он; я это допускаю, но прошу обратить внимание на то, что речь идет о деле, которое имело место в 1936 году. Он тоже очень чтит мой авторитет. Конечно, мои советы или директивы не могли не иметь своего значения, но вредительство в Наркомфине, сношения Гринько с немцами были до 1936 года. Это самое существенное, что имеет значение в этом показании Гринько.
Я еще хочу сказать несколько слов о Бухарине. Государственный обвинитель сделал упрек в том, что я выгораживаю своего дружка. Государственный обвинитель был совершенно прав, называя Бухарина моим дружком, потому что я с Бухариным был действительно очень близок. Но я хотел бы сказать, что неправильна, разумеется, ссылка Бухарина на какое-то разделение труда. Он говорит, что нес дополнительную нагрузку как литератор. Он ни в коем случае ни в чем не был меньше активен, чем любой из нас. Я мог бы назвать одну область, в которой ему, мне кажется, принадлежала инициатива и ведущая роль с самого начала,— это сколачивание блока. Она у Бухарина вытекала из того, что еще в период борьбы с Троцким он занимал специфическую позицию и говорил о том, что им нужно сживаться, борясь. Это типичный бухаринский словеснологический курбет, но который означал его желание сохранить Троцкого. С самого начала организации блока Бухарину принадлежала вся активность, и в некоторых случаях он ставил меня перед совершившимся фактом. Я, конечно, не хочу снимать с себя ответственности в создании блока. Я принадлежу к достаточно взрослым людям, чтобы мог ссылаться на то, что меня Бухарин вел в ту или другую сторону, но инициатива и наиболее активная роль в этом отношении, безусловно, принадлежала Бухарину.
Государственный обвинитель по отношению ко мне и к Бухарину был совершенно прав в том смысле, что нам необходимо отвечать за всю совокупность, за все последствия нашей контрреволюционной деятельности. Это совершенно правильно, и поэтому я, как один из основателей контрреволюционной организации правых, пользовавшийся среди правых некоторым, иногда значительным, влиянием, конечно, я отвечаю не только за то, что я лично делал, или за то, что делали по моим указаниям, и за то, что я знал, но и за то, что вышло из этого. Конечно, может быть разная ответственность за то и другое, но я должен отвечать,— государственный обвинитель тут совершенно прав,— за то, что выросло на той чудовищной контрреволюционной основе, в создании которой я принимал, разумеется, немалое участие. И эта ответственность с моей стороны, конечно, превышает все разноречия по поводу отдельных фактов и отдельных деталей, которые до настоящего времени имеют свое место.
Это приблизительно все, что я хотел сказать в своем последнем слове. Может быть, я живу уже последние дни, и, может быть, мое последнее слово является последним в буквальном смысле.
Я хочу под конец использовать последнее слово для того, чтобы по мере сил повлиять на тех моих бывших сторонников, которые, может быть, до настоящего времени не арестованы и не разоружились и о которых я не знал или запамятовал. Так как я пользовался, правда, не таким, как говорит Чернов, влиянием, но некоторое влияние у меня, несомненно, было, то я не сомневаюсь, что если эти слова будут напечатаны, то они будут прочитаны и, может быть, на тех или других бывших моих единомышленников окажут влияние. Вот в этих целях я хочу, чтобы, во-первых, мои бывшие единомышленники знали, что я всех, кто сохранился на моей памяти, как это принято выражаться в подполье, выдал, всех разоблачил.
Я хочу, чтобы те, кто еще не разоблачен и не разоружился, чтобы они немедленно и открыто это сделали. Мне бы хотелось, чтобы они на моем примере убедились в неизбежности разоружения и немедленно разоружились во что бы то ни стало и как можно скорее, чтобы они все поняли, что разоружение, даже с риском каких-нибудь лишений или даже арестов, одно только дает какое-то облегчение и избавляет от того чудовищного груза, который вскрыт был настоящим процессом.
В этом разоружении у них единственное спасение. Единственное спасение, единственный выход их заключается в том, чтобы помочь партии, помочь правительству разоблачить и ликвидировать остатки, охвостья контрреволюционной организации, если они где-нибудь еще сохранились на территории Союза.
Председательствующий. Последнее слово имеет подсудимый Шарангович.
Шарангович. Граждане судьи! Я не собираюсь защищать себя. Я совершил мерзкие, подлые, тяжкие преступления перед страной и народом и хорошо понимаю, что должен нести полную ответственность за них перед пролетарским судом. Я изменил своей родине и как предатель не заслуживаю никакой пощады.
На протяжении долгого периода, начиная с 1921 года, я являюсь польским шпионом и проводил шпионскую деятельность в пользу польских разведывательных органов. За эти годы я по заданиям польской разведки активно осуществлял шпионские, изменнические задания, направленные на подрыв мощи Советского Союза, на поражение Советского Союза в войне с фашистскими государствами. Я был одним из руководителей национал-фашистской организации в Белоруссии, которая вела борьбу против Советской власти, которая вела борьбу за свержение существующего советского строя в стране. Руководствуясь прямыми директивами “право-троцкистского блока”, Рыкова и Бухарина персонально, с одной стороны, с другой стороны, указаниями польского генерального штаба, наша организация в своей контрреволюционной деятельности добивалась свержения Советской власти и восстановления вместо нее капиталистического строя. Мы пытались осуществить задачу отторжения Советской Белоруссии от Советского Союза и отдачи под ярмо польских помещиков и капиталистов трудящихся Советской Белоруссии. Мы хотели поражения Советского Союза в предстоящей войне с фашистскими государствами, при помощи которых “право-троцкистский блок”, а под его руководством и мы, готовили свержение Советской власти. В этом я также признаю себя виновным и еще раз заявляю перед пролетарским судом, что виноват и должен нести полную ответственность.
Я виноват в том, что лично сам и под моим руководством национал-фашистская организация Белоруссии, руководимая центром правых, провела большую вредительскую, диверсионную деятельность во всех областях народного хозяйства и культуры. Я подрывал вместе со своими сообщниками сельское хозяйство, уничтожал конское поголовье, лишал колхозников приусадебных участков, запутывал посевные площади, озлоблял в провокационных целях колхозников против Советской власти.
В промышленности Белоруссии мы подрывали топливную базу, энергетическое хозяйство, задерживали темпы нового строительства, совершая ряд вредительских диверсионных актов.
Мы всеми мерами старались спровоцировать, опорочить национальную политику, ленинско-сталинскую национальную политику и в этих целях на основных участках культурного фронта—в школах, Академии наук, высших учебных заведениях и других — мы развернули большую вредительскую работу.
Не гнушаясь любых средств в своей борьбе против партии и Советской власти, мы шли по пути организации физического уничтожения руководителей партии и правительства.
Я еще раз заявляю суду о своей деятельности по террору, которую я и наша подпольная организация проводили по директиве “право-троцкистского блока” и польского генерального штаба.
Я несу полную ответственность за создание террористической группы, за подготовку террористических актов против руководства партии и правительства. Во всей цепи совершенных мною преступлений перед Советской властью я многократно виновен, конечно.
Я был сознательным человеком, политически развитым и не могу ссылаться, и не имею права ссылаться ни на свои чувства, ни на свою несознательность,— это была бы ложь, это было бы неправдой.
Я понимал, что значит цель, которую мы ставили—отторжение Советской Белоруссии от Советского Союза. Понимал и не только понимал, но видел рядом, перед собой пример того, что означает это отторжение, что значит протекторат,— пример западной Белоруссии, где трудящиеся находятся под ярмом польских помещиков и капиталистов.
Мне это было понятно, и однако я шел на эти преступления. Я понимал, что, давая согласие стать польским шпионом и работать на поляков, значит изменить родине. Чувствую все эти тяжелые, изменнические преступления. Я их совершал, в них сознался на следствии, перед вами. Я достоин самого сурового приговора советского суда.
Я не хочу останавливаться в своем последнем слове на всей своей подлой предательской деятельности и предательской деятельности моих соучастников, здесь сидящих на скамье подсудимых наших руководителей, в первую очередь, из которых некоторые, вместо того, чтобы искренно признать свои гнусные кровавые изменнические преступления, стараются при помощи теоретических фраз спрятаться за спины своих сообщников, стараются уйти от ответа перед пролетарским судом. Я думаю, что суд разберется и вынесет свой справедливый приговор. Я в этом глубоко убежден.
Я прочувствовал весь кошмар совершенных мной изменнических, предательских преступлений против советского народа, против Советской страны. Я заявляю суду, что я искренне, до конца—и на следствии, и здесь, на суде—сказал все. Я хочу только одного, чтобы мои преступления, о которых я рассказал открыто, послужили предупреждением для тех, кто еще попытается вести или ведет изменническую деятельность против Советского Союза, против советского народа. Каждый такой, как я, безусловно будет раздавлен всей мощью Советской власти.
Я не прошу пощады, ибо недостоин, граждане судьи, просить ее. Я рассказал о своих преступлениях все и прошу это пролетарский суд учесть.
Председательствующий. Объявляется перерыв на полчаса.
* * *
Комендант суда. Суд идет, прошу встать.
Председательствующий. Последнее слово предоставляется подсудимому Ходжаеву.
Ходжаев. Граждане судьи! Я на предварительном следствии и здесь перед вами рассказал подробно о всех тех тяжких преступлениях, которые были совершены под моим руководством националистическими организациями Узбекистана. Я рассказал вам подробно о всех тех тяжких преступлениях, которые я совершил и как активный участник буржуазно-националистического движения, и его руководитель в Узбекистане, и как союзник и участник правых контрреволюционеров и через них—всего “право-троцкистского контрреволюционного блока”.
С первого момента моего ареста я встал на путь искреннего признания совершенных мною злодеяний. Я поступил так потому, что понял всю омерзительную сторону того, что было проделано буржуазными националистами в Узбекистане. Я понял, какой огромный вред, какие колоссальные удары в разные периоды развития революции наносились этим буржуазно-националистическим движением и действиями его руководителей. Я понял, что я в качестве одного из руководителей этого буржуазно-националистического движения, в качестве перебежчика на сторону контрреволюционных правых и “право-троцкистского блока”, совершил тяжкие преступления перед пролетарским государством, перед народами Союза Советских республик и перед узбекским народом.
Став на путь искреннего признания своих преступлений, я руководствовался только одним соображением: своим искренним признанием помочь следствию раскрыть все то контрреволюционное, черное, с чем я был связан, что меня связывало, что составляло то гнилое, что могло в дальнейшем представлять опасность заразы. Я не пощадил ни себя, ни других участников моих контрреволюционных деяний, чтобы тем легче было Советской народной власти и партии выкорчевать с корнем это зло. Я отказался от слова для защиты, ибо я не нахожу никаких доводов, даже ни одного слова для того, чтобы найти хотя какое-нибудь оправдание моему поведению, моим действиям, тем преступлениям, которые мною совершены. Мне нечем защищаться и я не могу защищаться. Слишком много сделано плохого, слишком тяжелые преступления совершены, чтобы можно было сегодня говорить о каких-то оправданиях или чтобы можно было какими-нибудь словами их загладить.
Но я взял последнее слово и решил воспользоваться этим последним словом для того, чтобы еще раз перед пролетарским судом, перед всей нашей страной сказать, что я искренне, честно раскаялся, чтобы принести через пролетарский суд это свое покаяние всему нашему советскому народу, партии и правительству.
Гражданин государственный обвинитель дал уничтожающую характеристику деяний “право-троцкистского блока”. Он остановился и на характере деятельности буржуазно-националистических групп. Он говорил о результатах ленинско-сталинской национальной политики, о достижениях народов Советского Союза.
Я—на скамье подсудимых, я—преступник. Может быть нехорошо будет звучать из моих уст, но я тем не менее хотел бы сослаться на яркий пример той республики, которую когда-то я представлял (я говорю об Узбекистане).
Люди, которые знали Узбекистан до революции, люди, которые побывали там 10 лет тому назад и которые смотрели ее последние годы, не могли узнать лицо этой страны. Почему? Потому, что там все совершенно изменилось. Огромный подъем экономики, культуры, громаднейший рост политической активности широчайших масс народа,— это все в такой сравнительно короткий срок, как 10—20 лет, достигнуто лишь благодаря нашей пролетарской революции, благодаря ленинско-сталинской национальной политике. В Узбекистане было в 1917 году всего 1,5 % грамотных, теперь эта страна сделалась страной почти сплошной грамотности.
В стране, где не было абсолютно никакой промышленности, в этой стране теперь работают сотни крупнейших предприятий, сотни тысяч рабочих и работниц.
Когда-то отсталое, нищенское сельское хозяйство Узбекистана, в настоящее время является одним из передовых во всем Советском Союзе.
Материальное благосостояние широких масс трудящихся, особенно дехкан-колхозников, за последние 5 лет поднялось на такой высокий уровень, что трудодень колхозника в 20—30 рублей на одного человека уже никого в Узбекистане не удивляет. Это все результаты благотворной деятельности революции, правильного осуществления ленинско-сталинской национальной политики, той колоссальнейшей помощи, которую оказывал и оказывает русский рабочий класс рабочему и дехканину в Узбекистане.
Это всякому будет ясно при самом беглом анализе общего состояния Узбекистана. И вот я должен перед пролетарским судом сказать, что та линия, которую проводила буржуазно-националистическая организация, к которой я принадлежал, и контрреволюционной деятельностью которой я руководил, означала для трудящихся масс Узбекистана возврат к старому. Теперь, когда я осознал всю преступность моих злодеяний, когда я понял всю пропасть, в которую я попал, мне стало более ясно, более очевидно на фоне развертывания дел “право-троцкистского блока”, прошедшего на этом процессе, что победа этой контрреволюционной линии означала бы для Узбекистана победу самой черной реакции, реставрацию феодально-капиталистических отношений и, как следствие,— новую кабалу для рабочих и крестьян и широких масс народов Узбекистана. Узбекистан как в своем хозяйственном развитии, так и в культурном отношении был бы отброшен на десятки лет назад. Особенно тяжело мне говорить об этой стороне дела, ибо я теперь ясно это себе представляю, я это понимаю, я чувствую всю глубину моего падения, весь ужас моего позора и всю тяжесть моих злодеяний. Но, тем не менее, став на путь открытого признания всех моих злодеяний, я должен был сказать и об этом перед пролетарским судом и перед общественностью нашей страны.
Да, граждане судьи, я был буржуазным националистом, я много преступлений совершил. Теперь, задним числом, вот этими признаниями, поздним покаянием, к сожалению, вычеркнуть их я не могу. Они остаются висеть надо мной. Но я стал еще более ужасным в своих собственных глазах с тех пор, как я осознал все свои преступления и злодеяния, после того сговора с Рыковым и Бухариным, после тех обстоятельств, о которых я подробно вам рассказал уже здесь на суде, после того, как я включился в этот заговор. Ведь я даже в периоды, когда был националистом, когда я вел тоже антисоветскую работу, когда я работал против советского народа, ведь я тогда еще не был организатором повстанческих групп, я не был тогда участником террористических групп. Я им стал, я об этом говорил вам, граждане судьи, я стал таким только после того, когда перешел на позицию правых контрреволюционеров и через них оказался в лагере “право-троцкистского блока”. Таким образом, я сделался участником наиболее острых средств борьбы против нашей родины, против народов нашего великого Союза, против партии и правительства. Это особенно тяжело я переживаю, это особенно тяжело давит мое сознание.
Государственная независимость Узбекистана, которая была обещана в перспективе правыми реставраторами капитализма, эта государственная независимость, если бы даже она стала возможна ценою черного предательства, ценою измены родине, расчленения великого Союза Советских Социалистических Республик, путем подготовки его поражения в грядущей войне, то есть путем совершенно недопустимым для людей, которые сохранили хоть какой-нибудь человеческий облик, если бы, я говорю, это оказалось возможным в первое время, то, само собой разумеется, эта самая государственная “независимость”, кажущаяся, была бы новым несчастьем для народов Узбекистана. Я уже об этом частично говорил, когда давал свои показания. Тогда я отвечал на вопросы государственного обвинителя. Ведь когда я сказал, что, отстав от одного берега, мы, естественно, должны были бы пристать к другому берегу, ведь я же ничего другого не имел в виду, как тот берег, на котором находятся капиталистические страны, империалистический капитал, который давит, угнетает сотни миллионов трудящихся людей. Значит, победа этой линии и в данном случае, даже в случае успеха этого черного, этого отвратительного заговора, могла быть только новыми бедствиями для трудящихся Узбекистана.
Я опозорен. Националистические организации разгромлены. Разгромлен проклятый “право-троцкистский блок”. Это—на славу нашей страны, на благо народов нашей великой родины, это—на счастье народов Узбекистана. И вот это сознание в известной мере облегчает эти последние дни моих тяжелых, невероятно тяжелых переживаний.
Гражданин государственный обвинитель, характеризуя “право-троцкистский блок” и его дела, его людей, сказал о том, что должна быть совокупная, общая ответственность всех участников этого блока за все его злодеяния. Я не могу не согласиться с таким определением гражданина государственного обвинителя. Я считаю такое определение абсолютно правильным, хотя лично я никогда до того, как пришел в тюрьму, до того, как приступил к даче показаний, не знал о существовании какого-то контактного центра, не знал о многих его злодеяниях. Я лично никогда не был ни провокатором, ни убийцей. Но какое это может иметь значение, если я оказался так или иначе участником этого блока, занимавшегося провокациями, шпионажем и убийствами, стало быть, я должен отвечать по существу за все его злодеяния.
Перед вами, граждане судьи, не только фигурировал блок, не только были продемонстрированы его дела, но прошли мы все, его участники; ваше дело, граждане судьи, определить, в какой мере каждый из нас должен нести ту или другую ответственность. Ваше дело применять или не применять в отношении к нам то суровое, но справедливое, абсолютно справедливое требование гражданина государственного обвинителя.
Я знал, куда я шел, когда разговаривал с Рыковым, когда разговаривал с Бухариным, хотя многие вещи, открывшиеся перед моими глазами на суде, даже меня, преступника, заставили вздрогнуть, насколько гадко было это.
Разве самый факт заговора, самый факт решения вопроса о том, что правые должны прийти к власти, а буржуазные националисты получить независимость, которую они хотели получить ценой поражения Советского Союза, подготовкой этого поражения, разве недостаточен самый этот факт для того, чтобы та суровая мера наказания, о которой здесь говорил гражданин Прокурор, была целиком и полностью применена к нам?
Но тем не менее, граждане судьи, я, находясь здесь на скамье подсудимых, держа свой ответ, не могу становиться в какую-то фальшивую позу, ибо это были бы только гордые слова. Я не могу сказать, что я не прошу пощады. Я этого сказать не могу. Может быть кому-нибудь покажется, что такие слова: “не прошу пощады”—звучали бы гордо, хорошо, но не в моих устах, в устах человека, который пригвожден к позору, который сидит на этой скамье. У такого человека словам гордости нет места. Гордости неоткуда взяться! Ведь мы не войдем в историю хоть с какими-нибудь показателями службы народу, какими-нибудь благими деяниями. Если мы войдем в историю, то мы в эту историю войдем как самые закоренелые преступники, как герои бандитских дел, как люди, продавшие и честь, и совесть. “Гордость” хорошо звучит в устах человека, настоящего человека, о котором когда-то писал великий художник, великий человек нашей земли Горький. Но в устах людей, которые либо сами были причастны к смерти, либо имели отношение к смерти Горького, в устах людей, которые привели этого человека к смерти,— эти слова в устах людей нашего типа звучат фальшиво. Да. Я был бы лгуном, если бы в этот последний час я не сказал, что я прошу пощады. Я хочу жить. Я хочу жить потому, что я понял всю глубину своего падения, я понял всю тяжесть совершенных мною преступлений. Я вынес тяжкий урок, но зато я понял и другое. Мне кажется, что я по-настоящему понял, как должен настоящий человек, настоящий гражданин нашей великой родины служить своему народу, своей стране. И вот, поняв это, разоружившись целиком и полностью, я не могу не просить вас, граждане судьи, о снисхождении, потому что я хотел бы, если бы это было возможно, чтобы мне была сохранена жизнь. Я хотел бы в какой угодно обстановке, в какой угодно форме, в каком угодно месте, теперь или когда-нибудь, смыть тот позор, в котором я нахожусь в настоящее время.
Я прошу о жизни, чтобы, может быть, остатком своей жизни снять хоть бы какую-либо частицу тех преступлений и той огромной вины, которая имеется за мной. Я хочу жить для того, чтобы хоть как-нибудь, где-нибудь оказаться еще раз полезным нашей великой стране и служить тому великому делу строительства социализма, которому посвящены все мысли, все силы лучших людей нашего великого Союза Советских Социалистических Республик.
Председательствующий. Последнее слово предоставляется подсудимому Зеленскому.
Зеленский. Граждане судьи! Я пользуюсь последним словом не для защиты или оправдания своих тяжких преступлений. Такие преступления и такие преступники, как я, не имеют права ни на защиту, ни на оправдание.
Мои тяжкие преступления перед партией, страной и революцией привели меня на скамью подсудимых как врага народа и участника “право-троцкистского блока”. Тяжелее этого ничего быть не может.
Гражданин государственный обвинитель правильно характеризовал преступную деятельность “право-троцкистского блока” и мои личные преступления как его участника.
Я виновен в измене, в предательстве революции, в том, что служил в царской охранке, я виновен в том, что в течение многих лет скрывал от партии эти свои преступления. Я виновен в том, что в 1929 году примкнул к контрреволюционной организации правых, а через нее вошел в “право-троцкистский блок”.
Я виновен в том, что, двурушничая и маскируясь, я пробрался на высокие посты, требующие особого партийного доверия. Оказанное мне доверие я использовал для обмана партии, я вел подрывную вредительскую контрреволюционную работу, провоцируя недовольство населения Советской властью.
Гражданин государственный обвинитель, обращаясь вчера к скамье подсудимых, говорил об искренности, которая нужна от нас на пороге нашего последнего часа.
На пороге своего последнего часа я хочу прежде всего рассказать о том, как я дошел до своего падения. Я хочу это рассказать для того, чтобы предупредить на своем примере тех, у кого еще есть шатания, у кого еще есть недовольство, колебания и скрытые сомнения в партийном руководстве и правильности линии партии. Я хочу об этом сказать не для того, чтобы оправдаться или смягчить свою участь, а для того, чтобы показать, каким путем люди скатываются на такие позорные позиции.
Что привело меня на путь измены и предательства? Мелкобуржуазное неверие в силы и победу революции. Трусость за свою жизнь и судьбу толкнули меня в молодости на предательство, на провокаторство, на службу в царской охранке. Уже этим фактом я был сломлен как человек и уничтожен как революционер. Прошлые преступления тяготели надо мной много лет, моя прошлая провокаторская деятельность обусловливала определенную оторванность мою от честных партийцев.
Трудности колхозного строительства породили во мне неверие в силы нашего рабочего класса, неверие в силы нашего государства, и это предопределило мое вхождение в контрреволюционную организацию правых. Войдя в организацию правых, я не сразу встал на путь вредительства. Я пытался протаскивать свои взгляды, проводить их в жизнь, но вредительский характер моих предложений немедленно разоблачался. Надо было либо отказаться от своих правых взглядов и честно работать на советской работе, либо уйти в подполье, заняться вредительством, вербуя для этой цели своих сторонников. Я избрал второй путь, путь борьбы с партией и правительством, путь вредительства, который и привел меня на эту позорную скамью подсудимых. Я продолжал двурушничать, а у двурушников только один путь—путь подпольной контрреволюционной деятельности. К этой контрреволюционной работе я и скатился. Начиная с 1933 года, я встал на путь вредительства и вербовки сторонников правых. Но мне удавалось вербовать на сторону правых только тех, у кого были преступления против партии, либо карьеристов, шкурников и прочих людей. Позорный опыт моего падения показывает, что достаточно малейшего отрыва от партии, малейшей неискренности с партией, малейшего колебания в отношении руководства, в отношении Центрального Комитета, как ты оказываешься в лагере контрреволюции.
Я занимался вредительством в потребительской кооперации. Гражданин Прокурор характеризует мою вредительскую деятельность, как направленную против роста товарооборота, против развития торговой сети, как направленную к срыву нормального снабжения населения. Он прав, мне нечего прибавить, я ни одним словом не могу возразить против этого заключения. Я показал суду все участки, пораженные вредительством, проводимым мною и моими соучастниками. Я показал суду весь ущерб, причиненный государству и народу моей вредительской деятельностью. Должен сказать, что эта вредительская деятельность значительно активизировалась, начиная с 1935 года, по прямому указанию Антипова. Вредительская деятельность принесла очень большой ущерб и действительно тормозила развитие товарооборота, торговой сети и тем самым ударяла по снабжению рабочих и колхозников. В своих показаниях я старался вскрыть очаги вредительства и методы вредительской работы в интересах скорейшей ликвидации последствий этого вредительства. Я делал это в целях того, чтобы мое саморазоблачение помогло хотя бы в небольшой доле исправить тот огромный вред, который был причинен моей вредительской деятельностью.
Я должен сказать здесь, что советская кооперация очень часто подвергалась и подвергается обстрелу со стороны буржуазных капиталистических кооператоров. Буржуазные кооператоры капиталистических стран, те, которые, подобно нам, контрреволюционерам, находятся на службе у буржуазии, пытаются дискредитировать советскую кооперацию, основываясь на нашей лживой информации, используя нашу вредительскую активность для доказательства невозможности развития советской кооперации. Я должен сказать, что, несмотря на наше вредительство, вопреки ему, вопреки нашей подрывной работе, советская кооперация росла и крепла, а с устранением нас, контрреволюционных вредителей, она пойдет еще дальше.
Мы пытались перенести вербовочную работу в низы. Мы хотели расширить свою базу в деревне, опираясь на кулацкие элементы. Я должен сказать, что сельские кооператоры наши преступные попытки быстро разоблачали, и мы находили суровый отпор со стороны подавляющей массы низовых честных, преданных Советской власти работников кооперации. Эти массы отвергали всякие попытки реставрации капитализма и нас—их носителей. Устранение вредительства, выкорчевывание всех участников нашей подлой деятельности приведет к быстрому, исключительному росту товарооборота и торговой сети.
Граждане судьи! Я должен сказать, что ужасен итог наших преступлений, ужасна наша подлая изменническая деятельность. Оценивая эту деятельность, пытаясь перейти на советские рельсы, я нахожу только одно единственное честное дело, которое мы в процессе следствия, допроса, могли сделать; это единственное честное дело, которое оказалось для нас возможным, заключается в том, что мы беспощадно, до конца разоблачили перед страной, перед революцией, перед революционным народом всю свою мерзость и преступления, всех своих соучастников и пособников, всю чудовищную преступную деятельность “право-троцкистского блока”, путь подрывной работы, на который я встал с самого начала.
Мои показания о своих преступлениях, разоблачение мною своих соучастников вытекает из сознания мною преступности, неправоты, предательства.
Тяжело, страшно тяжело чувствовать себя врагом народа, видеть и знать, что ты не прав, видеть и чувствовать, что народ против тебя, быть всегда в положении фальшивой монеты, скрываться.
Еще задолго до ареста я потерял веру в правых и видел безнадежность их борьбы. Вот почему я сразу дал откровенные показания следствию. Это единственное, что может вернуть меня к советским людям, если не для того, чтобы жить, то хотя бы для того, чтобы умереть как советскому человеку.
Провал правых был для меня давно ясен. Почему я не порвал с ними, не разоблачил себя и своих преступных сообщников? Этот вопрос законно может поставить мне и суд, и государственный обвинитель. Я должен сказать, что имея все возможности это сделать, я должен был это сделать, но я был в руках правых, делая свои преступления. Я боялся разоблачения своего прошлого. Неразоблачение бандитской шайки, невыдача своих сообщников—это показывает глубину моего падения.
Провал “право-троцкистского блока” стал для меня ясен, когда мы, правые, пытались сорвать поход на кулачество, разгром кулачества, этого последнего эксплуататорского класса. А когда этот срыв не удался, я вместе с правыми стал на путь прямой фашистской агентуры, на путь вредительства, и, тем самым, я должен признать, моя вредительская работа стала частью общего плана подрывной работы “право-троцкистского блока”, совершаемой по заданиям иностранной агентуры и имеющей целью государственный переворот в нашем Союзе.
Чудовищные дела и чудовищные преступления—образец нашей подлой право-троцкистской работы, нашего подлого право-троцкистского подполья, в котором я принимал к своему стыду, позору и несчастью участие. Должен однако заявить, что и для меня, участника этого подполья, многое из того, что выяснилось на процессе, было ново, неизвестно, ошеломило меня.
Разговоры вождя правых Бухарина о предательстве и преступности провокаторов, шпионов не имеют цены, ибо, Бухарин, вы сам первоклассный мастер этого дела, вы показали цепь преступлений и измен против партии и правительства своими делами, своим поведением на суде. Мы щенки перед вами. Вы, Бухарин, хотите быть чистеньким. Вам это не удастся. Вы войдете в историю вместе с нами, с тем позорным клеймом, которое написано на лбу у нас всех. Я слышал здесь выступления и на предварительном следствии и последние слова троцкистов и бухаринцев. Я ожидал, что они действительно разоблачатся до конца. Я ожидал, что троцкисты и бухаринцы откроют здесь еще одну страницу своих преступлений против Советской власти, против партии, против Ленина, преступлений, совершенных в 1921 году. Они должны были это сделать уже из-за одного того, чтобы разбить легенду о том, что в 1921 году нападение Троцкого представляло из себя какую-то легальную дискуссию. Ничего подобного! Я, пользуясь здесь предоставленным мне последним словом, сделаю это за них. Я хочу помочь суду и следствию в раскрытии этих преступлений. Я хочу осветить факты, бросающие яркий свет на деятельность троцкистов против партии в 1921 году. Факты эти мало известны общественности. Я утверждаю теперь в свете событий 1918 года, вскрытых следствием здесь на суде, что в 1921 году партия имела дело не с дискуссией, а с заговором. Я утверждаю это на основании следующих данных. Выступления в Москве в начале 1921 года троцкистов, бухаринцев вроде Богуславского, Дробниса, Сосновского, Рафаила и других меньшевиков, вошедших тогда в партию, и меньшевиков, оставшихся вне партии, продолжавших выступать легально, как меньшевики, выступления контрреволюционеров. блокирующихся вокруг Троцкого,— ничем друг от друга не отличались и все они носили кронштадтский характер. Все эти антипартийные, антисоветские элементы выступали солидарно, развивая в январе—феврале 21 года бешеную активность, используя продовольственные и топливные трудности, выступали против ЦК и Ленина, пытаясь организовать стачки, пытаясь вывести рабочих на улицу. Я не имею сейчас времени, мое положение не позволяет подробно останавливаться на этом. Я об этом говорю только потому, что сами те, которые пытались спровоцировать рабочих на стачки, которым частично это удалось, пытались проникнуть в Хамовнические казармы, овладеть оружием и увлечь за собою красноармейцев. Попытка эта не удалась. Эти факты и документы имеются в архиве Московского совета и Московского комитета партии. Одновременно с провалом этой попытки был раскрыт заговор в стрелковой дивизии в Замоскворечье—белогвардейско-офи-церско-меньшевистский заговор. По подозрению в причастности к этому заговору был снят командующий войсками Московского военного округа бывший артиллерийский поручик и личный ставленник Троцкого Петряев. Троцкий возражал тогда против снятия Петряева именно потому, что он знал о причастности Петряева к заговору. Теперь можно с уверенностью сказать, что Троцкий тогда использовал свой двурушнический метод: формально оставаясь на позициях Октября, он группировал внутри партии своих сторонников для того, чтобы взорвать партию изнутри. Я это утверждаю. Я утверждаю также, что вооруженной силой этого намечавшегося переворота был военный заговор. В этих условиях попытка проникнуть в Хамовнические казармы была сигналом к началу действия заговорщиков. Об этом вы, господа троцкисты и бухаринцы, умолчали. Я уверен, что подробное расследование фактов даст богатый материал об этом заговоре и покончит с легендой, что в 1921 году имела место простая дискуссия. Как участник “право-троцкистского блока”, я не могу не нести ответственности за его подлую, изменническую, разбойничью деятельность. Я также несу ответственность за те преступления, которые совершал лично сам.
Моя вина усугубляется еще и тем, что я долго обманывал партию, ее доверие, я пробрался на высокие, ответственные посты. Нечего говорить о том, что я раскаиваюсь. Доказательством этого раскаяния являются те показания, разоблачения себя и своих соучастников, которые я дал суду и следствию.
Я говорю последнее слово. Вероятно, это будет последнее слово в моей жизни. Мне трудно просить и ждать, чтобы моим словам поверили. Но я заявляю суду: я не знал, не принимал участия, я отмежевываюсь от таких преступлений, как подготовка переворота военным заговором, я не знал преступного решения центра об убийстве Кирова, не знал о шпионских делах и о связях и не имел отношения к иностранным разведкам, не имел никакого отношения к переговорам с иностранными государствами об отторжении от Союза национальных республик и окраин, я не имел также отношения к террористическим актам, которые проводились Ягодой и другими. Это видно также и из материалов следствия.
Я это говорю не для того, чтобы снять ответственность за эти преступления. За эти преступления я не могу не нести ответственности, так же как Бухарин, и Рыков, и непосредственные исполнители этих злодеяний. Я знаю, что на мне лежит печать и этих позорных дел, как на участнике “право-троцкистского блока”, и ничто с меня не снимет этой позорной печати.
Мои преступления перед партией, перед страной и перед революционным народом велики. Именно поэтому я не вижу никаких мотивов, никаких оснований искать обстоятельств, смягчающих мое преступление и вину. Мое раскаяние и признание моих преступлений пришли слишком поздно. Они имели бы цену тогда, если бы я сделал их до ареста. Вот почему я не смею просить о смягчении моей участи. Приговор пролетарского суда я приму как должное возмездие Социалистического государства, народа и партии за мои преступления.
Председательствующий. Последнее слово имеет подсудимый Икрамов.
Икрамов. Граждане судьи! Я отказался от защитительного слова не потому, что я не хотел себя защищать. Если бы я сказал, что я могу защищать и не стал бы защищать себя, это было бы форсом или продолжением фарисейства, двурушничества, которыми я болел до своего ареста, до дачи показаний. Сейчас не такой час, не такая минута, чтобы я сейчас мог форсить или еще продолжал бы фарисействовать и двурушничать. Я не мог найти не только доводов, но даже слов для оправдания и защиты своих преступлений. Едва ли такие преступники, как участники право-троцкистского националистического блока, и не только участники, но и активные участники, каковым являюсь и я, могли бы найти на каком угодно языке слова для своей защиты. Вот почему я вынужден был отказаться от защиты. Тем более я не могу себя защищать, что я не политический младенец, и не человек, выживший из ума, как говорят, “старая галоша”; я ни то и ни другое. Я половину своей жизни (мне 40 лет), жил политической жизнью — 20 лет, поэтому неопытность и младенчество я не могу привести в качестве своей защиты. Я не могу и не хочу прятаться за спину Бухарина или еще кого-нибудь. Это не хвастовство. Я может быть теоретически неграмотен, но в политических вопросах разбирался и разбираюсь не хуже Бухарина. Это я говорю не для похвальбы, а для усугубления и раскрытия своего преступления, вот почему я это говорю.
Когда я говорил здесь о вербовке меня со стороны Бухарина или о тех указаниях, которые я получал от право-троцкистского центра через Бухарина или Антипова, этим я никак не хотел, отнюдь не хотел свалить свою вину на кого-нибудь другого. Нет, я только устанавливал факты своего участия и получения отдельных заданий, которые давали правые руководители нам, участникам право-троцкистского националистического антисоветского блока.
Я в своем показании и на предварительном следствии, и здесь, ничего не утаив, все сказал. Я несу ответственность, но не только за преступления, которые я делал или делала националистическая контрреволюционная организация, существовавшая в Узбекистане. Я также полностью несу ответственность за те действия “право-троцкистского блока”, как шпионаж или злодейское убийство таких знаменитых людей Советской страны, как Алексей Максимович Горький, Куйбышев, Менжинский и участие в убийстве Сергея Мироновича Кирова. Но, тем не менее, это меня облегчает, что я как участник этого заговора, активный участник, полностью несу ответственность по всем тем пунктам, которые были здесь опубликованы, как выражение этих преступлений в Уголовном кодексе, так и по тем фактам, которые были раскрыты на судебном заседании.
Контрреволюционная организация, существовавшая в Узбекистане, руководимая мною, сблизившаяся с “право-троцкистским блоком”, называлась “националистической”. Это название “националистическая” может быть некоторым говорит о том, что как будто бы эти люди хотели делать что-то в пользу нации, но они предавали интересы своего народа. Я тогда понял, до какой глубины я пал, до какой глубины дошли мои падения. Посмотрите, националисты как будто бы хотели работать в пользу нации, но на самом деле что получилось? На самом деле они вредили коммунальному хозяйству, они вредили народу, вредили в улучшении бытовых условий, вредили и по сельскому хозяйству для того, чтобы подорвать мероприятия Советского правительства, Коммунистической партии, в то время как Советское правительство, Коммунистическая партия улучшали благосостояние нации. Националисты на словах добивались “независимости”, а на самом деле они добивались зависимости. Националисты, которые добивались “независимости”, били по карману трудящихся, по их благосостоянию.
Этот позор перед судом, перед трудящимися никак нельзя оправдать, нельзя оправдать перед народом Узбекистана, в особенности.
Здесь гражданин государственный обвинитель сказал в ярких словах о росте благосостояния культуры народов Советского Союза. Я думаю, я убежден, что одним из ярких примеров этому может быть Узбекистан, в особенности по темпам его роста.
Мы являлись только тормозом, только помехой этому росту. Без нас этих успехов Узбекистан добился бы в еще больших размерах, добился бы еще лучших успехов.
Все знают, что в Узбекистане до революции часто свирепствовал голод, свирепствовала малярия и люди вымирали от этой и других болезней. Умирали люди от голода, от малярии и все это ликвидировала только Советская власть.
Наша националистическая контрреволюционная организация только увеличивала эти болезни, приводила к голоду и вымиранию. И вот поэтому моя вина, мои преступления особенно тяжки.
Националисты хотели затопить Узбекистан в крови рабочих и дехкан. Хотели они как будто “независимости”, но логика борьбы довела бы до того, что “независимость” эта превратилась бы в зависимость.
Теперь узбекский народ, как и все народы Советского Союза, ни от кого не зависит; он зависим только от своей коллективной воли, коллективного решения, только в этом он зависим, а в остальном он независим.
“Право-троцкистский блок” хотел отнять независимость и отдать узбекский народ в зависимость империалистических государств, в зависимость бекам, баям, плутократам, тунеядцам. Хорошо, что “право-троцкистский блок” не победил. Если бы “право-троцкистский блок” победил, то на следующий же день была бы настоящая резня, сейчас же начались бы распри между троцкистами и правыми, находившимися в той же Украине, Белоруссии, Узбекистане и других республиках. Идеология правых, если она осталась, это—реставрация капитализма. Идеология националистов,— это идеология кулаков, идеология капиталистов.
И, несмотря на это, произошло такое объединение. Несмотря на такую беспринципность, нашлись принципы объединения. Это еще усугубляет позор участников этого “право-троцкистского блока”. Объединил нас всех один единственный принцип—это борьба против Советской власти.
Осознавая все эти преступления, все эти позорные явления, я никак не могу найти довода для того, чтобы просить пощады. Я думал о том, что я тоже один из тех людей, которые давали показания не через 8— 10 месяцев, как некоторые говорили,— я дал показания на 6—7-й день следствия. Я думал, может быть, это облегчит мои преступления. Все мотивы просить о пощаде у меня выпали. Я перед арестом держал себя очень преступно. Здесь люди говорили, что к ним было доверие, было хорошее отношение со стороны партии и правительства. Услышав это, мне стало очень тяжело, это для меня было самым худшим, самым большим внутренним наказанием, когда люди говорили о доверии.
Что я должен сказать, чтобы оправдать то доверие, которое было ко мне проявлено со стороны руководителей партии и правительства? Вместо того, чтобы оправдать доверие, я злоупотреблял этим доверием.
В 1930 году, когда Зеленский поставил вопрос о снятии меня с работы в Узбекистане, Зеленский получил указание от ЦК, чтобы все материалы, обвиняющие Икрамова, дать Икрамову, ознакомить Икрамова с ними. ЦК полностью выражал мне доверие. Прошел один-полтора месяца. Получаю другую телеграмму, из которой узнаю, что для того, чтобы поддержать Икрамова, ЦК утвердил его секретарем Средазбюро ЦК ВКП(б). Вместо того, чтобы ответить искренностью на это доверие, я двурушничал. Как теперь я могу защищаться, какие слова я могу привести для своей пощады, какие доводы?
Об этом я рассказал кстати. Не знаю, было ли кому-нибудь, сидящим здесь со мной на позорной скамье подсудимых,— было ли этим бывшим людям оказано такое доверие, как мне перед моим арестом.
Перед тем, как меня арестовать, мне показали кучу материалов Наркоману дела. Это—показания людей, данные в 1937 году, это—материалы, касающиеся меня. Читай и скажи, что правильно, что нет. Я должен сказать, что в этом отношении очень внимательным ко мне был Николай Иванович Ежов, который 4 раза со мной разговаривал. А я что сделал? Начисто все отрицал. Поэтому этот позор никак не может смягчить того обстоятельства, что я на 6-й или 7-й день одумался и стал давать чистосердечные показания. Это ни в коем случае не уменьшает и не облегчает в какой-либо степени мое падение.
Дальше я вам скажу, что я никак не хочу прикрываться Бухариным или “право-троцкистским блоком”, но я должен сказать, что наша националистическая программа значительно обогатилась и активизировалась на контрреволюционные действия, именно, благодаря сидящим здесь со мной участникам “право-троцкистского блока” и особенно его правой части под руководством Бухарина и Антипова. Острые методы борьбы мы приняли от них и не только приняли, но давали себе в этом отчет. А они нас подгоняли, почему плохо работаем, плохо вредим, плохо организуем повстанчество и так далее. Иногда вставал вопрос: почему этот новый пункт появился в нашей борьбе с партией? Обычно отвечали, что логика борьбы требует сейчас применения этого метода. А логика борьбы привела нас к тому позору, от которого, будем мы живы или умрем, все равно освободиться мы не сможем. Нам дано совершенно справедливое звание врагов народа, предателей родины, шпионов, убийц.
От этих позорных пятен мы никак не сможем уйти.
Я, в связи с этим, граждане судьи, должен сказать, что когда я раскаялся, когда понял всю тяжесть своих преступлений, для меня было очень тяжело прийти сюда и всенародно, перед судом, отвечать за свои преступления. Знаете, когда совесть заговорит, тогда встать перед народом и смотреть ему в глаза очень тяжело. Когда я давал показания, я очень боялся увидеть сидящих здесь людей.
Полностью признавая все преступления, совершенные мною и совершенные националистической организацией в Узбекистане, которой я руководил, признавая свои преступления как участника “право-троцкистского блока”, я все, что знал, раскрыл, всех участников преступлений назвал и сам себя разоружил. Поэтому, если что можно сказать в свою пользу, прося о защите, о пощаде, так это то, что я сейчас— раздетый человекоподобный зверь. Я полностью обо всем, что знал, сказал. Я выбросил весь тот гной, который у меня был внутри. И мне сейчас стало гораздо легче. Я подумал, что если перед судом все это расскажу, народ об этом будет знать, будет знать, что этот Икрамов хоть в последнее время своей жизни ушел и отрекся от той позиции, которой название предательство, шпионаж, враг народа и родины, вот от этой позиции он ушел и умер честным советским гражданином, это меня сильно облегчает. Если это так и будет, то для меня представляет некоторое утешение.
Я только недавно понял, как тяжело быть врагом народа. Тяжело тем более быть врагом такой родины, какой является Страна советов.
Я все это говорю не для защиты своей поганой шкуры. Я это говорю, чтобы каждый гражданин Советского Союза знал, какими преступниками являемся мы, куда вели и хотели вести националисты народы Узбекистана. Наш путь был путь угнетения, путь закабаления народов Узбекистана.
Путь, к которому ведет Коммунистическая партия—это путь свободной, путь зажиточной, культурной, сытой жизни. Я говорю это, чтобы все знали, что буржуазный националист говорит о нации только для обмана народа, чтобы ни один националист, оставшийся еще не раскрытым, не мог спекулировать на национальных моментах в Узбекистане. Вот почему я здесь о всех своих преступлениях рассказал и подробно о них говорил на предварительном следствии.
Любой приговор суда я буду считать совершенно справедливым и правильным. Но я хотел бы попросту сказать—не хочется умирать, тем более не хочется умирать врагом народа, а я хочу в любом месте, где угодно, искупить то тяжкое преступление, которое я совершил с этой компанией.
Председательствующий. Подсудимый Раковский.
Раковскии. Гражданин председатель суда, граждане судьи! Я с величайшим и напряженным вниманием следил вчера за обвинительной речью Прокурора Союза не потому, что я намерен был входить с ним в пререкание. Этого намерения у меня нет. Я признался во всех преступлениях. Какое значение имело бы для существа дела, если бы я здесь перед вами стал бы устанавливать факт, что о многих преступлениях и о самых ужасных преступлениях “право-троцкистского блока” я узнал здесь на суде и с некоторыми участниками я познакомился впервые здесь? Это не имеет никакого значения. Я связан с “право-троцкистским блоком”, конечно, в рамках, предусмотренных Уголовным кодексом, той солидарностью и политической и юридической, которая вытекает из моей принадлежности к этому блоку.
Я, как каторжник, прикованный к своей галере, прикован к “право-троцкистскому блоку” тяжелой цепью своих преступлений. Я являюсь участником подпольной контрреволюционной троцкистской организации до последнего времени, до моего ареста. Я являюсь активным участником “право-троцкистского блока”. Я совершил тягчайшие преступления перед государством. Я—двойной шпион. В 1924 году я вступил в преступные связи с “Интеллидженс Сервис”, а в 1934 году—в преступные связи с японской разведкой. В 1927 году я вел переговоры с некоторыми правыми французскими капиталистическими кругами, цель которых, в последнем счете, опять-таки была направлена против Советского Союза. В 1935 году я воспользовался пребыванием в Москве французского министра Лаваля, приездом с ним французских журналистов для того, чтобы в разговоре с одним из них (я его назвал) попытаться помешать, сорвать франко-советское сближение. Я вам, граждане судьи, докладывал относительно письма Троцкого от июля 1934 года, в котором он говорил о необходимости изолировать в международном отношении Сталина, то есть усилить, укрепить капиталистическое окружение вокруг Советского Союза. Я принадлежал к так называемой “пятой колонне”, о которой говорил вчера Прокурор, и заслуживаю всех тех проклятий, которые несутся теперь со всех уголков Советской земли против нас, находящихся здесь на скамье подсудимых, проклятий, может быть слабым отражением которых явилась обвинительная речь Прокурора, как бы она ни была сурова и остра против нас.
Граждане судьи! Я разделяю сожаление государственного обвинителя, что здесь на скамье подсудимых наряду с нами нет врага народа Троцкого. Картина нашего процесса теряет и в полноте, и в глубине от того, что отсутствует атаман нашей шайки. Никто не заподозрит меня, что я говорю это, исходя из желания эгоистического, из низменного побуждения—переложить на Троцкого часть той вины и той ответственности, которую я несу сам. Я старше Троцкого—и по возрасту, и по политическому стажу, и вероятно, не меньше у меня политического опыта, чем у Троцкого. Я сожалею об его отсутствии здесь по соображениям политического характера. Я жалею, потому что отсутствие Троцкого на скамье подсудимых означает продолжение его активности, как бы он ни был ограничен, а это представляет опасность, как бы она ни была мала, опасность для международного рабочего движения. Правда, что Троцкий и за мексиканским меридианом не укроется от той полной, окончательной, позорной для всех нас дискредитации, которую мы здесь выносим.
Этим можно было бы и исчерпать все, что касается, в сущности, до правовой, юридической стороны моего дела, и я отказался бы даже от своего последнего слова, если бы я не считал необходимым в свою очередь, после того, что было сказано здесь Прокурором, постараться указать на исключительное политическое значение данного процесса. Но мне кажется, что гражданин Прокурор обратил внимание только на одну сторону дела. Да, он подчеркнул чудовищность тех преступлений, которые мы совершили, но я хотел бы обратить внимание, граждане судьи, что чудовищность еще здесь заключается в том, кем совершены эти преступления. Кем совершены шпионаж, вредительство, диверсии, террор, убийства? Они не совершены кандидатами уголовной хроники, которые живут в трущобах или в подвалах. Преступников, которые находятся здесь, нужно было извлекать из Дома правительства. И вот, тот вопрос, который возникает и которому я чувствую необходимость, как один из участников, найти ответ, это есть вопрос, каким образом бывшие члены ЦК, бывшие члены правительства, бывшие полпреды очутились здесь? Какой вид безумия привел их на эту скамью политического бесчестия? Я думаю, что это тем более необходимо, что такой вопрос встает перед всеми и все ищут объяснения. Я укажу на очень ходячее объяснение. Ведь это не первый процесс. Я помню, в связи с другими процессами, как отвечают на этот вопрос. Удовлетворяются тем шаблонным буржуазным поверхностным объяснением, которое говорит, что все революции кончают тем, что пожирают своих детей. Октябрьская революция, мол, не ускользает от этого общего закона исторического фатализма.
Это—смешная, необоснованная аналогия. Буржуазные революции кончали,— вы меня извините, если я привожу некоторые такие теоретические аргументы, но имеющие значение для данного момента,— буржуазные революции действительно кончали, пожирая своих детей, потому что они должны были, после того, как побеждали, расправиться со своими союзниками из народа, со своими революционными союзниками слева.
А пролетарская революция, революция класса, революционного до конца, когда она применяет то, что Маркс называл “плебейские методы расправы”, она их применяет не к передовым элементам, она их применяет к тем, которые стоят на пути этой революции или которые, как мы, были с этой революцией, шли известное время вместе, а потом вонзили ей кинжал в спину.
И вот на этот вопрос хочу дать ответ я, как активный троцкист, как ближайший друг, личный друг Троцкого (Прокурор установил, что дружба продолжалась 34 года), как человек, который после того, как многие возвратились (правда, двурушничая) в партию, продолжал еще долгие годы вести открытую борьбу против партийного руководства. Позвольте мне поделиться в этом отношении своими соображениями.
Граждане судьи! Почему я действительно оказался против своей партии и докатился, в конце концов, до положения преступника? Что такое представляли мы, троцкисты, в партии? Мы были то, что называется инородным телом в живом партийном организме. Троцкий вступил в партию большевиков всего за несколько месяцев до Октябрьской революции, его идеология формировалась в борьбе с большевизмом. Я вступил в партию в конце 1917 года, после того, как в течение больше четверти столетия принадлежал ко II Интернационалу, развивавшемуся при совершенно особых условиях, в условиях мирного развития капитализма, и хотя я принадлежал к его левому крылу, был проникнут его оппортунизмом. Если вы проследите историю других троцкистов, если я возьму для примера Радека, Пятакова, Преображенского, вы найдете у них всех и до Октябрьской революции, и после Октябрьской революции ряд значительных уклонов.
И нужно сказать, что с первого же момента, мы, троцкисты, приняли на себя роль антагонистов партийного руководства. С первого же момента. Брест-Литовск. Я не буду здесь ссылаться на те показания (вы их знаете), которые устанавливают роль Троцкого во время Брест-Литовска. Профсоюзная дискуссия. Что это такое было? Это была проверка сил. Обвиняемый Зеленский здесь приводил факты, которые может быть откроют, что там была в общем другая попытка, только, насколько мне помнится, все лица, которых он упоминал, не принадлежали к троцкистской фракции, они принадлежали к так называемой децистской фракции, фракции демократического централизма. Мы терпим поражение и немедленно принимается ориентация на иностранные государства. Достаточно только напомнить вам факт, который был здесь установлен, мы терпим поражение в 21 году на профсоюзной дискуссии. Партия в своем стремлении укрепляет внутреннее единство, выводит целый ряд троцкистов из Центрального Комитета.
В 1921 году Троцкий дает уже первую директиву о создании преступной связи с немецкой разведкой. В 1926 году—вторая директива. Первая директива дана Крестинскому, вторая директива дана Розенгольцу. В конце 1924 года ко мне является вербовщик “Интеллидженс Сервис”,— ведь я его мог спустить с лестницы, потому что он действовал посредством шантажа. Но когда он заявил: “Вы не забывайте, что мы дали для вас агреман потому, что мы узнали, что вы троцкист”, это уже затронуло троцкистскую фибру. Тогда я ему не дал ответа, поговорил с Троцким. Мы знали, в каком мы находимся положении. Меня тогда должны были снять из Украины, некоторых вывели из состава ЦК. Смирнова сняли из Сибирского ревкома, Радек и Пятаков тоже на отлете, а Троцкий говорил, что он в ближайшее время, в ближайшие дни должен уйти из Ревсовета, если не хочет, чтобы его оттуда ушли с треском.
Я сопоставляю эти факты для того, чтобы было ясно. В 1926 году мы уже входим в связь с иностранной разведкой. В 1927 году становится очевидным, что мы терпим поражение и что это уже будет поражение, после которого никакой маневр не удастся, потому что до этого поражения зиновьевско-троцкистская оппозиция держала руки по швам перед партией и оставалась в партии, продолжая работать против партии, и что самое позднее—на XV съезде партии мы будем исключены, во всяком случае, если не все мы, то Троцкий. Тут уже мы должны были перейти к конспирированной обстановке. После этого я уезжаю во Францию. В августе, сентябре месяце, я веду переговоры об объединении оппозиции и о том, что мы можем получить от известных французских кругов для нашей победы.
Я не буду рассказывать историю троцкизма, она известна. Я хочу сказать только о создании “право-троцкистского блока”. Создание “право-троцкистского блока”—это, если можно так назвать, “брак по расчету”, каждый приносит свое приданое. Мы, троцкисты, приносим наши связи с международной разведкой, правые приносят свои кадры. свои связи с националистически-меньшевистскими, эсеровскими и другими элементами, свои связи с кулачеством. Конечно, кроме этого основного нашего капитала каждый еще может кое-что дать. Мы не останавливались перед вероломством, перед обманом, изменой, подкупом, убийством при помощи яда и револьвера вместо традиционного кинжала.
Я не буду говорить о какой бы то ни было идеологии этого блока. Вы слышали здесь платформу моего соучастника по процессу Н. И. Бухарина. Это есть, конечно, восстановление капиталистических отношений в два скачка, через открытый шлюз для свободной внешней торговли, через возвращение кулачества, через ликвидацию колхозов. через широко открытые двери для концессионных капиталов. В чрезвычайно быстрый период мы рассчитывали добиться полного торжества капитализма.
Наша идеология, конечно, была идеологией контрреволюционной. Мы хотели опереться на элементы, которые уже осуждены были пятилетками, элементы, которые выметены, вычищены. Конечно, ничего удивительного нет, когда эти старые обломки обрушились и мы оказались под развалинами этих обломков. Я думаю, что этого недостаточно. По-моему, нет примера, когда бы политические люди, люди, которые имеют известное политическое прошлое, опыт и так далее, давали бы доказательство такой наивности, такого самообольщения, таких иллюзий, которые имели бы над ними власть. Да ведь это же бред. настоящий бред, сумасшедший бред так думать, а мы думали. Мы думали, что мы можем нашими ничтожными силами, не только не имея опоры, но имея против себя рабочий класс, имея против себя партию,— мы думали достичь каких-нибудь результатов. Это—бред, рассчитанный на какую-нибудь внешнюю помощь. Бред в каком смысле? Эта внешняя помощь использует нас, а потом выбросит. Мы из политической силы превратились в орудие.
Бред во всех отношениях. Наше несчастье в том, что мы занимали ответственные посты, власть нам вскружила голову. Эта страсть, это честолюбие к власти нас ослепило. Одной “идеологией” этого нельзя объяснить. Эти два момента, вместе взятые и действующие совместно, привели нас на скамью подсудимых.
Мы считали себя людьми, посланными провидением, утешались тем, что нас позовут, что мы необходимы. Это говорили и троцкисты, это говорили и правые. Мы не заметили, что мимо нас прошло все развитие Советского Союза, мимо нас прошла мирная революция, преобразившая нашу деревню, мимо нас прошел этот колоссальный рост культурного и политического уровня народных масс и создание новых кадров государственных людей из стахановцев. Все это прошло мимо нас, мы этого не заметили.
Отрезвление должно было наступить. Я может быть несколько противоречу речи Прокурора, но считаю, что “право-троцкистский блок” был обречен на разложение. Это, конечно, не снимает с блока ответственности за совершенные преступления.
Никакого политического будущего перед нами не было. Отрезвление для многих еще не началось, потому что оно началось уже после того, как нас арестовали.
Граждане судьи! Я рассказал все, что мною было совершено, не скрыв и не утаив ни одного факта. И во время судебного следствия, предварительного следствия, и во время суда (мне кажется я не ошибусь, если скажу) я не был уличен ни в одном противоречии и в сокрытии какого-нибудь факта.
Я считаю, что это есть доказательство того, что я перед вами полностью и целиком обнажился, полностью и целиком себя разоблачил.
Я обращаюсь к вам с одним словом, которое никогда не сорвалось бы с моих уст, если бы это был другой суд. Но я обращаюсь к вам с этим словом потому, что в вашем лице я вижу советский суд, пролетарский суд. Это—слово о пощаде. Вчера государственный обвинитель в известном смысле облегчил мне эту задачу, поскольку он не требует применения ко мне высшей меры наказания. Но я должен сказать, что в той градации минимума и максимума, которая была упомянута гражданином Прокурором, есть известный предел, который заходит за пределы моего возраста. Я хочу на это указать только для того, чтобы при применении ко мне соответствующих статей закона вы учли это обстоятельство и сообразовали ваше решение, так сказать, с физиологическими пределами обвиняемого, который находится перед вами.
Граждане судьи! С юного возраста я выполнял честно, верно, преданно свой долг солдата дела освобождения труда. За этой светлой полосой наступила черная полоса моих преступных деяний, измены отечеству, черная серия преступлений, которую я вам сегодня вкратце резюмировал. Я вам сказал все, что я знал, я все рассказал, ничего не скрыл, ничего не утаил, я глубоко и искренне раскаиваюсь и прошу дать мне возможность хотя бы самым скромным трудом в любой обстановке искупить хотя бы ничтожную часть моей вины. Я кончил.
Председательствующий. Последнее слово имеет подсудимый Розенгольц.
Розенгольц. После той характеристики, которая была мне дана в обвинении, мне хочется в моем последнем слове, в моем последнем обращении к людям напомнить самому себе, а также и другим о тех страницах моей жизни, которые я могу назвать хорошими и которые не вызывают подозрения ни с чьей стороны. Прежде всего, несколько слов о моей биографии. Я тем более хочу об этом сказать, что никогда до этого ни воспоминаниями, ни мемуарами не занимался.
В самые ранние детские годы я был воспитан профессионалкой социал-демократом.
Мои самые ранние воспоминания—это обыски жандармов. Уже в десятилетнем возрасте моя детская рука была использована для того, чтобы ночью прятать, а утром вынимать нелегальную литературу оттуда, куда не могла проникнуть рука взрослого.
Я вступил в большевистскую партию, когда мне было всего 15— 16 лет. Мой первый арест был тогда, когда мне было 16 лет. Когда мне было 17 лет, я был выдвинут большевистской группой в качестве кандидата на объединенный съезд партии под кличкой “Степана”, под которой я работал.
В тяжелые годы царской реакции я не отходил от партии. В период империалистической войны я защищал активно большевистские пораженческие позиции. Проводил, в частности, в Москве отпор Чхеидзе, я был, в частности, одним из организаторов и председателем собрания рабочих представителей в Москве, которое было в 1915 году. Во время трамвайной забастовки захватили зал городской думы, для проведения мероприятий по поддержанию этой трамвайной забастовки.
Не думайте, что я занимаюсь бахвальством, но все-таки мне хочется вспомнить то, что было хорошего в моей жизни, безусловно хорошего.
В Октябрьскую революцию я привел к Моссовету первую войсковую часть—самокатный батальон. Мне кажется, что я активной своей ролью и в качестве члена революционного комитета могу быть более или менее удовлетворен. В период гражданской войны Центральный Комитет партии командировал меня из одной армии в другую на более тяжелые участки. Доверие ЦК ко мне тогда нашло выражение хотя бы в том, что мне выдан был мандат Лениным и Свердловым, по которому мне было предоставлено единоличное право исключения из партии. Это было в 1918 году. Я могу сказать, что доверия, предоставленного мне этим мандатом, я тогда не нарушил. Я направлялся непосредственно Владимиром Ильичом в ряд армий—и в 7-ю, и в 13-ю, и на ленинградский фронт, и на южный фронт. Я с теплотой вспоминаю то отношение, которое встречал всегда со стороны Владимира Ильича при приездах в Москву с фронта. Я вспоминаю ту огромную поддержку, которую всегда в гражданской войне оказывал мне Сталин. Я вспоминаю хотя бы то, что в период борьбы в 13-й армии на подступах к Туле Сталин по своей инициативе настоял на том, чтобы из армии был удален Пятаков с тем, чтобы я был руководителем армии на этом важнейшем участке. Я вспоминаю, что в 7-й армии у Ленинграда Сталин за месяц до наступления Юденича, приехав по поручению Владимира Ильича, защитил меня от той кампании, которая велась против меня в ряде стратегических споров, и настоял (я это считаю необходимым отметить, потому что это имеет некоторое значение и историческое, этот факт мало известен),— Сталин настоял и провел командирование и направление под Ленинград значительных войсковых частей, которые пришли как раз перед самым наступлением Юденича. Если бы Сталин этого тогда не провел при поддержке Владимира Ильича, наступление Юденича встретило бы совершенно иную картину.
Если я вспоминаю эти отдельные эпизоды гражданской войны, если я вспоминаю с удовлетворением свою работу в армии, то я это привожу не для смягчения приговора. Я хочу объяснить причину. Простая человеческая причина: после того, что пришлось пережить, после чувства позора, испытанного на этом процессе, после совершенных чудовищных преступлений, нет стимулов и желания просить о смягчении приговора.
Я говорю это не для красного словца. Это не значит, что я не расстаюсь с болью с прекрасной Советской землей. Мы сейчас имеем прекрасные новые всходы, новое поколение, воспитанное большевистской партией. Мы имеем такой подъем в Советском Союзе, какого не имеется нигде в мире. Боль расставания усугубляется тем, что мы имеем уже совершенно реальные результаты социалистического строительства. Впервые имеем жизнь, полнокровную жизнь, блещущую радостью и красками. Миллионы, десятки миллионов людей, дети и граждане Советского Союза, в том числе и мои дети, поют песню — “Хороша страна моя родная... нет такой другой страны на свете, где так вольно дышит человек”. И эти слова я повторяю—узник,— я повторяю эти слова: нет такой страны на свете, где был бы такой энтузиазм в труде, где звучал бы такой веселый, радостный смех, где раздавалась бы такая вольная песня, пляска, где была бы такая прекрасная любовь. И я говорю: прощай, страна моя родная! Я хочу, чтобы мне поверили. Мне ничего не нужно ни от суда, ни от людей. Я не хочу и не могу допустить ни одного слова неправды в этом моем последнем обращении к людям.
Ни один человек в мире не принес так много горя и несчастий людям, как Троцкий. Это—самый грязный агент фашизма. Прав Прокурор, прав Раковский, когда говорили, что здесь на скамье подсудимых, в первую очередь, недостает Троцкого.
Троцкизм—это не политическое течение, а беспринципная, грязная банда убийц, шпионов, провокаторов и отравителей, это грязная банда пособников капитализма. Такую функцию троцкизм выполняет везде, во всех странах, в том числе и в Советском Союзе.
Урок и вывод этого процесса для миллионных масс Советского Союза заключается, в первую очередь, в безусловной чистоте генеральной линии большевистской партии. Беда и несчастье тому, кто отходит хотя бы в малейшей степени от генеральной линии большевистской партии. Я хочу, чтобы вы мне поверили, поверили в искренность произносимых мною сейчас слов.
Я говорю: да здравствует, процветает, укрепляется, великий, могучий, прекрасный Союз Советских Социалистических Республик, идущий от одной победы к другой, над которым сияет прекрасное солнце социализма!
Да здравствует большевистская партия с лучшими традициями энтузиазма, геройства, самопожертвования, какие только могут быть в мире, под руководством Сталина! В неизбежном столкновении двух миров победит коммунизм. Да здравствует коммунизм во всем мире!
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Армвоенюрист В. В. Ульрих, Председатель Военной Коллегии Верховного Суда Союза ССР
СЕКРЕТАРЬ: Военный юрист 1-го ранга А. А. Батнер