Вечернее заседание 11 марта 1938 года
Комендант суда. Суд идет. Прошу встать.
Председательствующий. Садитесь, пожалуйста. Заседание продолжается.
Слово имеет член коллегии защитников товарищ Брауде.
Брауде. Товарищи судьи! Характерной чертой современных заговорщических контрреволюционных организаций является то, что за ними нет никакой массы.
На пленуме ЦК партии в марте 1937 года товарищ Сталин говорил:
“Современные троцкисты боятся показать рабочему классу свое действительное лицо, боятся открыть ему свои действительные цели и задачи, старательно прячут от рабочего класса свою политическую физиономию, опасаясь, что, если рабочий класс узнает об их действительных намерениях, он проклянет их, как людей чуждых, и прогонит их от себя”.
Мы видим, товарищи судьи, что для технического осуществления своих вредительских замыслов этим заговорщикам приходится рассчитывать только на свои собственные ничтожные силы и иностранную разведку. Только путем обмана, двурушничества, шантажа им удавалось втягивать в свои злодейские преступления отдельных лиц, которые по своему миросозерцанию ничего общего не имеют с ними.
В самом деле, далекий от контрреволюционного мировоззрения и от контрреволюционных целей Левин, старый врач, был втянут в право-троцкистскую организацию для совершения чудовищных преступлений через врага Ягоду, который сам хотел оставаться в стороне.
И сегодня, товарищи судьи, мне приходится защищать перед вами этого старика—доктора Левина, который к концу своей жизни оказался техническим выполнителем конкретных замыслов “право-троцкистского блока”, о самом существовании которого вряд ли имел какое-либо представление, и не только техническим выполнителем, но, как правильно сказал сегодня Прокурор, и принявшим на себя некоторую организующую роль. Как это могло произойти, как случилось, что врач с 40-летним стажем, близкий к Максиму Горькому, врач Куйбышева и Менжинского, сделался убийцей своих пациентов?
Изучая материалы предварительного следствия, допросов Буланова, Ягоды, Левина и других обвиняемых, я видел, что следствие само интересовалось, как мог Левин принять на себя такие ужасные поручения, что вынудило его на отсутствие надлежащего сопротивления Ягоде. Здесь Прокурор спрашивал Левина: “Почему вы не попытались противодействовать Ягоде”? И, формулируя ответ Левина, Прокурор сказал: “В душе опоры не было, а вовне ее не искали”.
И при таком ответе остается неразрешенным вопрос: а почему в душе опоры не было? А почему ее Левин не искал вовне?
Для того чтобы попытаться ответить на этот вопрос, мне кажется необходимым сделать небольшой экскурс в прошлое нашей интеллигенции.
Я думаю, что не совершу большой ошибки, если скажу, что, окидывая ретроспективным взглядом прошлое и анализируя настоящее этой интеллигенции, я разделю ее на три группы.
Первая группа—это ничтожная, небольшая часть той буржуазной интеллигенции, которая, занимая в прошлом командные посты у капитала, вынуждена была затем работать с Советской властью. Эта небольшая группа проявила себя на протяжении ряда лет контрреволюционным вредительством во всех областях нашего хозяйства, как одной из форм классовой борьбы. Это вредительство принимало самые разнообразные формы. Вспомните шахтинцев, вспомните дело “Промпартии”.
Органами Наркомвнудела, нашими судебными органами вредительские организации были разгромлены, но отдельные осколки их кое-где сохранились, уцелели и продолжали время от времени проявлять себя. Антисоветские настроения у отдельных представителей этой части интеллигенции представляют почву для работы контрреволюционных организаций и для иностранных разведок.
Есть вторая, также не столь большая группа,— это та часть мелкобуржуазной интеллигенции, которая не принимала участия в саботаже и ряд последующих лет честно работала вместе с Советской властью. Но эти люди, оставаясь только специалистами, не сливались органически ни с партией, ни с рабочим классом. Они полагали, что для того, чтобы иметь право называться советскими специалистами, достаточно работать только по своей специальности. Они носят на себе все черты обывателей, мещан, и этими чертами их также нередко пользуются опытные вражеские агентуры, завербовывая их в свои ряды.
И, наконец, третья группа настоящей советской интеллигенции, которая составляет большую часть нашей интеллигенции, ее подавляющее большинство. Это та новая советская интеллигенция, которая выросла из недр рабочего класса, обогатила себя сокровищами старой и новой культуры, прошла суровую школу классовой борьбы. К этой же группе относится, в частности, значительная часть старых специалистов, которая органически слилась с рабочим классом и восприняла его прекрасные черты, его бдительность и умение распознавать классовых врагов, это те, которые имеют право на почетное звание “непартийный большевик”.
Если бы Ягода обратился со своими гнусными предложениями к одному из представителей этой подлинно советской интеллигенции, составляющей большинство в нашей стране, он был бы немедленно разоблачен, и контрреволюционная, преступная, бандитская организация была бы разоблачена на несколько лет раньше.
Три врача, сидящие на скамье подсудимых, конечно, не могут быть отнесены к представителям настоящей советской интеллигенции.
Я защищаю доктора Левина. До 1934 года доктор Левин очень добросовестно, с большим знанием дела, работал в различных больницах, медицинских организациях, научных обществах. Он лечил Ленина и был близок к Горькому. Пользовался доверием Куйбышева. Он искренне считал, что эта близость дает ему право называться честным советским специалистом. Но он не понял, что эта близость—механическая, политически же он был далек от них. Левин был аполитичен, он даже не разбирается в том, что такое меньшевики. На вопрос о партийности он ответил здесь на суде, что принадлежит к партии врачей. Его ответ подчеркивает всю его цеховую оторванность от рабочего класса. На вопрос Прокурора он ответил, что он—трус, и данные дела, к сожалению, не позволяют в этом сомневаться. Добавьте к этому крайнюю его тряпичность, склонность к панике, и вы получите портрет Левина, как специалиста, принадлежавшего ко второй названной мною группе интеллигенции.
Вербуя врачей по рецептам фашистских разведок. Ягода применил к каждому из них индивидуальный подход. Посмотрим, что рассказывает об этом сам Ягода на предварительном следствии. К Плетневу у него отношение неприкрыто грубое: он подбирает компрометирующий материал о нем. По его словам, “Плетнев был участником какой-то антисоветской группировки и вообще оказался человеком антисоветским”. Ягода использовал это.
На Казакова он действует страхом и одновременно зарождает в нем надежду, что он окажет ему какую-то помощь в его борьбе с группой врачей.
Ягода использует корыстные черты Крючкова, возбуждая в нем надежды, что после смерти Максима он станет литературным наследником Горького, а, с другой стороны, действует также страхом, указывая, что ему, Ягоде, известно о растрате Крючковым денежных средств Горького.
И Крючков готов.
О Левине Прокурор сказал, что он был правой рукой Ягоды,— он вместе с Ягодой был организатором. Формально это верно. Но если Левин был правой рукой Ягоды, то нельзя ни на минуту забывать, что мозгом, который руководил этой правой рукой, являлся Ягода. И то, что Левин оказался правой рукой Ягоды, объясняется простой случайностью. Левина Ягода знал, Левин был вхож к больным, к тем прекрасным людям, в устранении которых был заинтересован “право-троцкистский блок”. Ягода обрабатывал Левина долго, чрезвычайно изобретательно и тонко.
У Левина в прошлом не было никаких темных мест, не было антисоветских настроений, у него был 40-летний беспорочный трудовой стаж за спиной. До разговора Ягоды он был предан Советской власти и, может быть, был привязан к Горькому. Ягода должен был преодолеть внутреннее сопротивление Левина. И Ягода долго, очень долго и тонко обрабатывал его методами, которые превосходят иезуитские методы Игнатия Лойолы. С изобретательностью иностранного разведчика он играет на малодушии, мягкотелости, тщеславии, легковерии и паничности Левина.
Ягода сам показывал, что Левин был лечащим врачом Пешкова и, бывая у Горького, он, естественно, сталкивался не раз с Левиным. Вот почему именно на Левина Ягода обратил внимание, сделал его правой рукой. Он знал его, часто сталкивался именно с ним, а не с Плетневым и Казаковым.
Левин понадобился для осуществления преступных замыслов, поэтому Ягода стал ближе присматриваться и проявлять внимание к нему. В чем выразилось это внимание? Об этом говорили и сам Левин, и Буланов: французское вино, цветы, облегчение таможенных формальностей, доллары на поездку за границу. Все это имело место в порядке постепенной, многомесячной, а может быть, и многолетней обработки, ибо задание право-троцкистского центра было дано Ягоде давно. Поэтому обработка обнимает продолжительный промежуток времени до прямого совершения преступления.
Левин, конечно, не понимал и не мог понимать, в чем тут дело. Наивно он думал, что Ягода делает это из уважения к его личным достоинствам и качествам врача. Это приятно щекотало чувство тщеславия,— а то, что Левин был тщеславен, он не скрывает.
Но это-то прекрасно учитывал Ягода. Наряду с признательностью за щедрость и внимательное отношение Ягоды, у Левина появилось чувство некоторой своеобразной зависимости, чего и добивался Ягода. Приближался час осуществления злодейских замыслов Ягоды в отношении Макса Пешкова. Я должен сказать вам, товарищи судьи, что, слушая объяснения Ягоды о причинах убийства Макса Пешкова, я пришел к такому убеждению, что здесь причины были двоякого рода: причина глубоко низменного порядка Ягоды и задание “право-троцкистского блока” нанести Горькому убийством любимого сына такую психическую травму, которая бы ослабила еще больше физическую сопротивляемость великого писателя в борьбе против болезни. Личные низменные мотивы Ягоды бесспорно совпали с установкой “право-троцкистского блока”.
Что говорит Ягода по этому поводу? В одном из его показаний сказано буквально так: “Я вынашивал в себе мысль физически убить Макса Пешкова, он мне мешал”. Первоначально была мысль убить Макса Пешкова с помощью бандитов, но казалось опасным втягивать много людей в такое преступление, и у главарей “право-троцкистского блока” возникла идея, что лучший способ умертвить Макса Пешкова— это “смерть от болезни”.
Я обращаю внимание суда на то, что идея “смерти от болезни” пришла и возникла не у врачей. Эта идея возникла у Ягоды, у “право-троцкистского блока”. И ее он навязывает врачам. Еще на допросе у следователя, на вопрос следователя—“как это надо понимать?”— Ягода говорит: “Очень просто. Человек естественно заболевает, некоторое время болеет, окружающие привыкают к тому, что больной, что тоже естественно, или умирает, или выздоравливает. Врач, лечащий больного, может способствовать или выздоровлению больного или смерти больного... ну, а все остальное дело техники”.
Для воплощения этой идеи в жизнь врач необходим. Чужими руками, руками врача удобно вершить это черное дело, а самому остаться в стороне.
Ягода применяет и теоретическую обработку Левина. Ягода развивает перед Левиным своеобразную “теорию”, носящую следы влияния на него немецких фашистских стерилизаторов. Ягода сам показывает, как он обрабатывал Левина извне приобретенными теоретическими суждениями о праве врача прекращать жизнь больного. “Начал я в беседе с Левиным с абстрактного вопроса—может ли врач способствовать смерти его пациента. Получив утвердительный ответ, я спросил: понимает ли он, что больной бывает помехой для окружающих и что смерть такого больного была бы встречена с радостью. Левин сказал, что это вопрос дискуссионный, что врач не имеет права сократить жизнь человека больного. А я спорил с ним и доказывал, что он отсталый человек и что “мы” (надо было понимать под этим—современные люди) придерживаемся другой точки зрения; на эту тему было у меня с Левиным несколько разговоров”.
Но этого оказалось мало. Видимо, Левин не шел на эти “теоретические прививки”. Тогда Ягода старается представить план уничтожения Максима Пешкова как акт, необходимый в государственных интересах, и, прежде всего, в интересах самого Горького. Он доказывает пагубное влияние его на отца. При дальнейших разговорах он напирает на то, что уничтожение Максима Пешкова—директива не его, Ягоды, а группы ответственнейших руководящих работников. В доказательство этого, чтобы у него не оставалось никаких сомнений, он сводит его с Енукидзе, занимавшим тогда пост секретаря ЦИК СССР, который лично одобряет Левину план убийства посредством “смерти от болезни”.
Почему Левин не разоблачил эту фашистскую банду? Я уже говорил о его аполитичности, мягкотелости, бесхарактерности. Но здесь, конечно, основную роль сыграла та комбинация методов, которая была применена против него Ягодой. Левин был уверен, что Ягода не остановится ни перед чем.
В одном из своих показаний Левин с содроганием говорит: “Я вспоминаю каждый раз страшное лицо и угрозы Ягоды. На меня производила страшное впечатление речь Ягоды”. Левин—тряпичный интеллигент, старый беспартийный, легковерный, безвольный врач— трепетал не столько за себя, сколько за свою семью, разгромить которую ему угрожал Ягода.
Не вправе ли я, товарищи судьи, сказать, что Левин был психически терроризован Ягодой, и что этим объясняется и та роль, которую он сыграл в этих кошмарных убийствах? Левин показывает: “Я чувствовал себя закабаленным Ягодой, мне было ясно, что при первой попытке отказа от повиновения заданиям Ягоды или даже случайной неудаче, грозящей провалом, погибну не только я, но и моя семья”. Об этом он говорил. Он принимал участие в умерщвлении Максима Пешкова, и затем началась сеть последующих страшных преступлений: за Максимом Пешковым—Куйбышев, за Куйбышевым—Максим Горький и Менжинский. Каковы же те мотивы, по которым Левин выполняет эти дальнейшие страшные задания “право-троцкистского блока”?
Старая русская пословица говорит: “Коготок увяз—всей птичке пропасть”. Совершив одно преступление, сознавая себя скованным преступными узами с Ягодой, Левину еще труднее уйти из-под его влияния.
Ягода это понимает, и тон его с ним резко изменился. Он стал с ним разговаривать грубо, языком угроз. Он раскрывает перед ним с циничной откровенностью карты, он разъясняет ему, в чьих интересах Левин действовал, и аполитичный беспартийный Левин становится политиком поневоле.
Не разделяя убеждений этих господ, Левин фактически—вместе с ними. Он понимает, что, сделавшись их соучастником, он не может не выполнять их поручений. Связав себя с контрреволюцией и преступными делами организации, он разделил судьбу Ягоды. Такова логика контрреволюции.
Но действительно ли, товарищи судьи, Левин без всякого внутреннего сопротивления, без душевной борьбы подчинился Ягоде в его страшных заданиях? Я допускаю, что эпически спокойный рассказ Левина здесь о его преступлениях, в сочетании с письмом в газеты, опубликованным Левиным после смерти Горького, мог произвести впечатление о нем, как о тупом вивисекторе. Но это письмо—не продукт творчества Левина, оно было написано в дни, когда Левин был целиком под влиянием Ягоды, и для меня нет сомнений, что оно было написано под диктовку Ягоды. Иезуитство и фарисейство этого письма нужно отнести целиком за счет Ягоды.
Если ознакомиться с показаниями и письмами Левина, можно убедиться, что он глубоко переживал. Он жил в мучительном бреду. На имя товарища Ежова он, будучи в заключении, послал письмо, в котором, все рассказав, писал, что тяжесть воспоминаний о жутких злодействах давит на него тяжелым грузом. Он пишет: “Я почувствовал в эти годы, что меня закрывают от прошлой жизни тяжелые ворота, которые Ягода держал железной рукой и которые открыть я был не в силах. Осенью 1936г.,— пишет он в письме,— я узнал, что Ягода уже не нарком внутренних дел, и я пережил чувство величайшего счастья, я решил остатки жизни посвятить прежней честной работе, отдать остаток своих сил счастью народов, отдать все свои силы, знания, опыт и любовь больным, дальнейшему процветанию нашей прекрасной родины, для счастья и блага которой я смогу вложить крупицу труда. Но тяжелым камнем оставалось на душе мучительное воспоминание о тяжелых преступлениях. Теперь, в тюрьме, рассказав все, что творилось в моей душе, я почувствовал глубокое облегчение”.
Я глубоко убежден, что когда он написал это признание, обнажая свою душу перед товарищем Ежовым, он не мог не почувствовать облегчения, освобождения от бесконечно тяжелого и до сих пор скрывавшегося им груза. И когда здесь, перед судом народа, перед судом рабочего класса он рассказал о своих преступлениях, это облегчение он продолжал чувствовать.
Я подхожу, товарищи судьи, к концу. Что же сделать с Левиным? Я не скрою от вас, что в эту минуту, когда я ставлю вопрос о том, что делать с Левиным, перед моим умственным взором всплывают бесконечно дорогие черты великого писателя, нашей национальной гордости, гордости всего трудящегося человечества, Максима Горького, всплывают черты пламенного большевика товарища Куйбышева и непримиримого борца против врагов народа, энциклопедически образованного товарища Менжинского. Если бы не преступления “право-троцкистского блока”, которые осуществлены руками Левина и двух других врачей, эти большие люди жили бы сейчас и своей полнокровной, творческой, прекрасной жизнью принесли бы немало пользы для дела строительства социализма, которому они всю жизнь служили и которому служит вся сознательная часть нашей страны.
Но все же я говорю, товарищи судьи, несмотря на тяжесть этих мыслей—Левин должен остаться жить, хотя и должен понести тягчайшее наказание. Сейчас ждут вашего приговора вот эти господа, сидящие на скамье подсудимых, которые совершили ряд тягчайших преступлений, которые со дня революции боролись против своего народа, против рабочего класса, против партии, против независимости своей родины. Они—фактические убийцы Горького, Куйбышева и Менжинского, но они виноваты также и в том, что три врача сделались убийцами. Это тоже лежит на их совести. Они—убийцы этих врачей. В своих гнусных целях они сделали убийцами людей, которые чужды их преступным взглядам, их преступной деятельности. Искусство старого врача в деле помощи страждущему человечеству они превратили в орудие смерти в его руках. Не встречая их, Левин спокойно дожил бы свои последние годы, оказывая помощь страждущим.
Так разве можно ставить знак равенства между Левиным и этими господами, как ни тяжелы его личные преступления? И если они, эти господа, бесполезны и никчемны в грядущей борьбе за счастье человечества, то старый доктор Левин может еще несколько лет, которые остались ему, старику, прожить, попытаться искупить хотя бы частицу своих преступлений помощью страждущему человечеству. Я прошу вас о жизни доктору Левину.
Председательствующий. Слово имеет член коллегии защитников товарищ Коммодов.
Коммодов. Мне кажется, товарищи судьи, нет нужды говорить вам о том, сколь тяжела задача защиты по настоящему делу. Эта тяжесть усугубляется тем суровым требованием государственного обвинителя, которое встречено всеобщим одобрением советской общественности.
Но в пределах возможностей и сил надлежит, хотя бы по крупицам, собрать те доводы, которые дадут возможность нам просить, а вам, может быть, удовлетворить нашу просьбу и отступить от того сурового требования, которое прозвучало с высокой кафедры государственного обвинителя, в отношении наших подзащитных.
Преступления Левина, преступления Казакова, преступление Плетнева есть несомненно одно звено очень длинной цепи преступлений, которые в своей совокупности характеризуют методы, способы, приемы борьбы с Советской властью ее врагов на протяжении всех этих 20 лет.
Эта борьба временами затихала, но потом снова вспыхивала с большей силой, чем раньше. Особенно она оживилась за последние годы, что, несомненно, нужно поставить в связь с приходом к власти фашизма, который в лице всех контрреволюционных групп внутри СССР нашел себе верных союзников.
Фашизм, как форма управления, основан на унижении человечества и не может мириться с существованием страны, где уклад общественной жизни покоится на принципе социальной справедливости и уважения к человеческому достоинству. Вот почему борьба с Советским Союзом является актуальнейшей задачей фашизма, которая поставлена в порядок дня. И, по существу, они ведь этого не скрывают. Вспомните, товарищи судьи, нюрнбергский съезд в сентябре месяце 1936 года лидеров фашистской партии, которые открыто и цинично проповеды-вали поход против Советской власти.
Несколько месяцев раньше в польской газете “Бунт млодых” была напечатана следующая заметка: “Главным пунктом современной Польши мы считаем необходимость сломать германо-русские клещи, в которых Польша теперь находится. Ввиду того, что борьба перенаселенной Польши с перенаселенной Германией просто абсурдна, мы должны уничтожить Россию..., отобрать у нее гегемонию на Востоке, а за счет России приобрести земли, необходимые нам для колонизации”.
Газета “Правда”, поместившая эту корреспонденцию, правильно назвала этих молодых людей безмозглыми. Но характерно, что борьба против Советского Союза ведется открыто через прессу. К этому следует добавить корреспонденцию японской газеты “Реки-си-Коран”, которая тоже была помещена в газете “Правда”, в которой чиновник японского управления Сиготоми дискутирует идею об общем питании для лошадей и людей в будущей войне. И он исходит из следующего: необходимый японцам рис не будет произрастать на фронтах войны, а имеющиеся запасы продовольствия будут там замерзать.
Совершенно ясно, что здесь речь идет не о войне в Сингапуре, а о войне в холодной России, ясно, что они открыто, цинично проповедуют крестовый поход против Советского Союза.
Таким образом, борьба против Советского Союза фашизма как актуальная задача, поставлена в порядок дня. Какими же средствами они борются с нами? Я бы сказал—всеми, которые по их мнению, могут ослаблять Советский Союз и вести к разгрому Советский Союз и помогают и должны им помочь в будущей войне. Не ищите, товарищи судьи, разборчивости в средствах борьбы. Одной из характерных черт прихода власти фашистов является полное растление общественных нравов. Средствами борьбы с Советским Союзом являются шпионаж, вредительство, диверсии, убийства, поддержка вооруженных банд, террор и так далее, весь тот ассортимент средств, который ведет к ослаблению и разгрому Советского Союза. Вам здесь Прокурор приводил бесконечные случаи шпионажа, вредительства, террора. Формы вредительства за последнее время несколько изменились, я бы сказал, они стали более утонченными и более зловредными.
Вспомните здесь вредительство, о котором говорили бывший нарком земледелия Чернов и Ходжаев, вредительство в сельском хозяйстве и вредительство в шелководстве. Подсудимый Чернов рассказывал о том, как, по его указанию, чумная бацилла культивировалась без уничтожения ее вирулентности. Были созданы целые фабрики, откуда эти средства выписывались, как профилактические средства, в то время как они являлись средством заразы.
Для меня ясно, что при таком вредительстве, которое проводилось по директивам Чернова и Ходжаева, несомненно были и невинно пострадавшие люди.
Ходжаев сказал здесь буквально следующее,— что тех, кто противился проведению этих вредительских мероприятий, мы били и били крепко. Мы проводили, как говорит Ходжаев, эти вредительские мероприятия под видом механизации, а тех, кто им противился, обвиняли в антисоветских настроениях и карали их. И вот, мне кажется, много местных работников при этом пострадало, много местных работников, не подозревая всех чудовищных замыслов врагов, явились жертвами этих лиц.
В террористической деятельности тоже появились новые способы устранения политических вождей. Нужно сказать, что террор в фашистских странах пользуется особенно большой популярностью. Они его ценят не только как средство устранить неугодных лиц, но, главным образом, еще и как средство провокации войны. Я скажу больше— нашлись теоретики, которые находят идеологическую базу для оправдания террора как средства борьбы против Советского Союза. В этом отношении весьма характерен доклад некоего профессора Радулеску на 4-й конференции по унификации уголовного законодательства в Париже. На этой конференции профессор Радулеску был официальным докладчиком по вопросу о терроре. И вот интересно, как раскрывал этот профессор смысл и содержание этого международного деликта в своем докладе. “Речь идет о посягательствах, предпринятых с целью или насильственного уничтожения всякой политической и правовой организации общества, посягательств, характеризующих анархистов, или о посягательствах с целью насильственного ниспровержения экономического и социального строя большинства современных государств, посягательствах, характерных для революционного коммунизма. Революционный коммунизм,— продолжает Радулеску,— составляет в наши дни одну из наиболее опасных угроз публичному порядку вообще”.
Повторяю, он был официальным докладчиком по вопросу о терроре. Совершенно открытая циничная проповедь террора против вождей коммунизма, против революционного движения.
Можно было бы указать еще на одну попытку фашистского криминалиста Гарофало, который на Брюссельской конференции поставил в один ряд с международными ворами и фальшивомонетчиками выступления трудящихся, борющихся за освобождение от ига эксплуатации, от капиталистического ига. Что же мудреного, что при таком понимании террора, идеологически обоснованного против Советского Союза, и не только против Советского Союза, а против вождей коммунистического движения вообще, террористическая деятельность оживилась во всех странах мира, и в разных частях света появляются террористические акты. Оживилась она и у нас. В методах и в способах террористических актов тоже произошло, я бы сказал, утончение, и тот способ, который применен по настоящему делу в отношении товарищей Менжинского, Куйбышева и Горького, является по существу новым.
Вы помните, товарищи судьи, ту полосу кулацкого террора, которая была в 1929—30—31 годах, когда погибло много честных советских активистов, избачей, селькоров. Вы помните, что обычным средством совершения этих террористических актов были обрез, колун, кинжал, финка. В дальнейшем мы видим, как террористические акты совершаются по определенному, организованному плану. Вспомните убийство народного трибуна Сергея Мироновича Кирова. По процессу Пятакова и по настоящему процессу мы знаем, что организованы были террористические ячейки по всему Союзу.
Одним из методов и способов убийства в настоящем деле применен способ, который Ягода охарактеризовал, как “смерть от болезней”. Я должен сказать, что история человеческих злодеяний не знает этого способа. Товарищ Прокурор приводил случаи многочисленных отравлений через врачей, характерных для средних веков. Это правильно. Вся история Флорентийской республики времени Борджиа, Медичи наполнена отравлениями. Часто и там прибегали к помощи врачей. .Папа Александр VI, отравив кардинала Орсиньи через врачей, с иронией обращался к священной коллегии, говоря, что “мы поручили его самым хорошим врачам”. В то время отравление, как способ устранения, обычно практиковалось через какие-нибудь вещи—перчатки, книги, цветы, духи, через обстановку.
Но то, что придумал Ягода, это уже носит гораздо более утонченный характер. В русской практике я не знаю таких примеров. В новеллах Стэндаля мне приходилось читать нечто подобное из времен Медичи, но других примеров я не знаю. Первоначально Плетнев также этот способ понял, как предложение действовать ядом, но Ягода ему сказал: нет, это грубо, слишком грубо и опасно; речь идет о том, чтобы соответствующим методом лечения ускорить конец тех людей, к лечению которых вы будете привлечены.
Всякое отравление ядом, несомненно, более опасно, чем тот способ, к которому стали прибегать в последнее время, в частности, в настоящем деле. Существуют, правда, яды, которые улетучиваются быстро и в организме не остаются следы паталого-анатомических изменений.
Защитник Брауде говорил, как Ягода объяснял следователю идею “смерти от болезни”. Я должен сказать, что читать эти слова в той формулировке, в какой это описал сам Ягода, без содрогания нельзя.
Очень просто,— говорит Ягода.—Человек заболевает, и все привыкают к тому, что он болеет. Врач может способствовать выздоровлению, но врач может способствовать и смерти. Вот главное содержание идеи. “А остальное все,— добавляет Ягода,— дело техники”. Когда он сказал это старику Левину, то, по словам Ягоды, Левин был огорошен.
Способов убийства много, и очень много жестоких. Но я должен сказать, что ни один из этих способов не режет так сердце, не бьет так нервы, как тот способ, который описан в настоящем деле, хотя человек умирает не в овраге с разбитой головой, а у себя на кровати, окруженный заботой всех. Ни один способ убийства не может вызвать такого негодования общественности, как этот способ. Это—поругание всех этических принципов врача, который даже на поле битвы должен оказывать помощь врагу. Этот способ убивает доверие между врачом и пациентом.
Вот почему он так потрясает общественное мнение. Он настолько тяжел, что оставляет какое-то депрессивное настроение в душе, когда с ним знакомишься.
Возникает вопрос, как могли пойти на такой способ убийства врачи, у которых по 40 лет врачебной практики, которые поседели в своей профессии?
Товарищи судьи, несомненно, каждая профессия вырабатывает определенные инстинкты, как, например, профессия защитника вырабатывает инстинкт защиты, то же—и у врачей. Пойти на этот способ убийства, надо вытравить этот инстинкт, убить себя как врача, а потом сделать убийство человека. Как же могли пойти на такое преступление? Вот вопрос, который не может не волновать, вопрос, который стоит перед всеми, вопрос, который, может быть, не дает многим спать спокойно. И на нас лежит задача эту тяжелую проблему объяснить.
Легко напрашивается объяснение в том смысле, что, может быть, этому помогли личные жизненные настроения или антисоветские настроения. Я думаю,— причина не та, и позволю сказать почему. Если бы антисоветские настроения Плетнева были достаточным стимулом для того, чтобы пойти на такое преступление, то Левину не пришлось бы прибегать к помощи Ягоды, который должен был нажать на Плетнева, чтобы он пошел на такое преступление. Достаточно было одному Левину сказать, и Плетнев должен был с готовностью согласиться.
А что мы видим? Мы видим обратное. Левин сказал Казакову, Левин сказал Плетневу, но до свидания с Ягодой ни тот, ни другой никакого вредительства не проводили. Больше того, Казаков 6 ноября был у Менжинского, а в это время Менжинский переехал в Москву в особняк на Мещанскую, Казаков увидел, что воздух был тяжелым, отравленным, в котором задыхался тяжело больной товарищ Менжинский. Казаков велел проветрить все комнаты, вынести на балкон Менжинского. И в этот день он поехал к Ягоде, который встретил его словами: “Почему вы все умничаете, а не действуете”.
Что означает самый вызов к Ягоде и Плетнева, и Казакова? Он означает то, что Левин не рассчитывал, что он мог одним разговором или игрой на низменных чувствах Казакова и антисоветских настроениях Плетнева толкнуть их на чудовищные преступления. И это понятно, потому что прежде, чем пойти на это преступление, тому и другому нужно было изменить природу свою и вытравить инстинкт, выработанный в результате сорокалетней врачебной деятельности.
Но и этого мало. Ягода пытался вовлечь в это преступление Плетнева, играя на его антисоветских настроениях. Он говорил об объединении всех антисоветских сил, убеждал, что он. Ягода, поможет им в их
контрреволюционной акции. Но он и сам не надеялся на благоприятные результаты этих убеждений, вот почему он потребовал, чтобы ему дали на Плетнева компрометирующий материал. Но даже и тогда, когда Плетнев увидел собранный против него Ягодой компрометирующий материал, он все же не соглашался.
Тогда Ягода прибегнул к самому действенному средству, он пригрозил и сказал: “Я не остановлюсь перед самыми крайними мерами, чтобы заставить вас служить мне”. Прочтите в показаниях Ягоды разговор Ягоды с Казаковым: “Что вы умничаете? Что вы делаете самовольно то, что вы делать не должны?”. Когда Казаков начал оправдываться. Ягода говорит: “Я ему пригрозил, я кучу угроз ему сказал, и он согласился”.
Таким образом, прав был старик Левин, который сказал: “Страх перед угрозами, страх перед Ягодой толкнул меня на это преступление”. И он был прав не только в отношении себя, но и в отношении своих сопроцессников—и Плетнева и Казакова.
Разрешите мне на этой минуте остановиться. Эта минута самая страшная в их жизни, эта минута более страшная, чем минута суда и приговора, поэтому позвольте несколько задержаться на ней.
Товарищи судьи, шантаж смертью—не шутка. Он сламывает не только разрыхленных жизнью стариков, но иногда и молодых, крепких, сильных, здоровых. В 1880 году, на процессе “16-ти”, молодой Окладский сказал в последнем слове: “Я не прошу у суда снисхождения. Всякое снисхождение было бы для меня унижением”, а через несколько месяцев он стал предателем. Что произошло за это время? Одно свидание с Судейкиным, который сказал ему — “смерть или предательство?”, и он выбрал второе. Шантаж смертью—не шутка. А как могли иначе воспринять угрозы Ягоды и Плетнев и Казаков? Как мог иначе воспринять угрозы Ягоды Плетнев, которому Ягода говорил: “Я не остановлюсь перед самыми крайними мерами ни в отношении вас, ни в отношении вашей семьи, чтобы заставить вас служить мне”. Как иначе мог воспринять угрозы Ягоды Казаков, которому Левин говорил, напутствуя на свидание с Ягодой: “Вы должны понять, что этот человек ни перед чем не останавливается, этот человек ничего не забывает”. А разве Левин был не прав? Разве закон остановил Ягоду от совершения чудовищных преступлений? Разве совесть остановила Ягоду от совершения неслыханных гнусностей? Разве разум остановил его от совершения безрассудства? Что еще могло его остановить? Отсутствие возможностей? Но вы знаете сумму полномочий, которые имел Ягода. Что же ему могло помешать в достижении его гнусных целей? Недостаток силы воли? Слабость нервов? Кто же этому поверит!?
Какую нужно иметь выдержку, какое нужно иметь лукавство, чтобы, занимая такой ответственный пост, будучи на виду у всех, имея основной задачей борьбу за сохранение и охрану социалистического государства, в течение ряда лет ежедневно работать над разгромом государства и оставаться безнаказанным?
В конечном счете и Ягода и его сообщники просчитались. Они не поняли одного, и самого главного. Если есть десятки бессовестных людей, которые подкапываются под Советский Союз, то ведь имеются миллионы честных, которые своею бдительностью и преданностью охраняют его.
Вот почему та гибель, которую они несли Советскому Союзу, а вместе с тем несли каждому из нас, пала на их голову. Кто сеет ветер, тот пожинает бурю.
Но мне не они важны сейчас. Мне важно поведение Плетнева и Казакова в ту зловещую минуту, когда они остались с глазу на глаз в кабинете с Ягодой. Им поставлен был прямо вопрос. Они понимали прекрасно, что угроза, которая стоит перед ними,— реальная угроза. Больше того, и Казаков, и Плетнев прекрасно понимали, что Ягода не может не привести своих угроз в исполнение. Это диктовалось положением самого Ягоды. После того, как Ягода сказал о заговоре, после того, как Ягода сказал, что он сам является участником заговора, после того, как он предложил им совершить чудовищное преступление,— он не мог не привести своих угроз в исполнение.
Каким путем он мог обезопасить себя от Казакова и Плетнева, как свидетелей своего разговора с ними?
Тут было два пути: или во что бы то ни стало привлечь их как сообщников преступления и тогда они будут молчать, или заставить их молчать, хотя бы ценою уничтожения. Ничего третьего здесь придумать нельзя. Вот в каких условиях поставлен был вопрос перед Плетневым и Казаковым.
Товарищи судьи, в этих условиях они должны были давать ответ немедленно. Бежать некуда. Размышлять некогда. Вот минута, в которую решается судьба человека. А в это время зловещим взглядом, сверлящим взглядом смотрит на них Ягода. Мне представляется, что этот роковой, сверлящий взгляд подавлял их сознание, парализовал волю, убивал чувство. Потрясенный разум, товарищи судьи, часто не выдерживает собственной тяжести и впадает в безумие, и человек, внутренне свободный, надломился.
Может быть, у меня нет тех нужных слов, которые дали бы вам возможность почувствовать весь ужас пережитых Плетневым и Казаковым минут. Если бы они у меня нашлись, я бы нисколько не беспокоился за их жизнь.
Ужас часто не в том, что делает человек, а в том, чем он становится после этого. Чем они стали после этой минуты падения? Прежде чем они стали убийцами других, они нравственно убили себя. Это—минута, которая убила их самих. Они совесть свою, совесть врача, сделали черной, как совесть тирана, они забрызгали грязью невероятных преступлений имя профессора, они опозорили ореол ученого, они имя человека раздавили. Только большой психолог может описать такие минуты.
Все остальное есть следствие этой минуты. В ту минуту, когда Ягода их сломил, когда они дали свое согласие, они стали нравственными трупами, они убили себя. И вы, товарищи судьи, знаете, кто толкнул их сначала на нравственное самоубийство, а потом и на убийство других.
Вот почему я прошу снисхождения для них. Вот почему защита просит не ставить их на один уровень в наказании с тем, кто по отношению к ним являлся убийцей.
Есть еще один довод защиты. Прокурор, говоря здесь о соучастии в преступлениях, теоретически правильно развивал мысль о том, что участник организации является ответственным за все преступления, совершенные организацией. Но как практический деятель, как государственный обвинитель он сказал вам, товарищи судьи, что нужно в каждом конкретном случае обсуждать, в какой мере близко подошел к преступлению тот или иной преступник. Это дало ему основание отступить от требования сурового наказания по отношению к подсудимым Раковскому и Бессонову.
По этому признаку разве Плетнев, разве Казаков имеют меньше основания на снисхождение? Они позже втянулись в цепь величайших преступлений. За другими подсудимыми преступления тянутся от 1918 года до наших дней. Мои подзащитные не знали этого, не причастны к этому.
Мы верим, товарищи судьи, что вы учтете эти наши доводы защиты и, несмотря на ряд кошмарных, неслыханных, чудовищных преступлений Плетнева, Казакова и Левина, найдете возможным сохранить им жизнь. И если им суждено жить, после вашего приговора, то пусть они помнят слова одного деятеля Великой французской революции, который сказал: “милосердие тоже может быть оскорблено, если оно дается недостойным”. Их задача заключается в том, чтобы остатком жизни своей доказать, что они достойны были того милосердия, которое вы им оказали. Они признали себя виновными. Они говорили: “Мы раскаиваемся”. И я верю им, товарищи судьи. Горе не носит маски.
Когда Плетнев писал в заявлении на имя товарища Ежова, что после того, как он сознался, он почувствовал облегчение, когда Казаков говорит то же,— они не лицемерят. В их положении и сознание, и суд, и наказание, и страдание—единственное, что их, хотя бы в некоторой степени, может примирить с собой. Порой страдания бывают единственной формой правды, и они это прекрасно понимают.
Я сказал, что задача, которая стоит перед ними, если им суждено жить, доказать, что они достойны милосердия, им оказанного. Как это сделать? Нужно забыть себя и отдать все то, что они имеют, в смысле знания, опыта, практики, теории, той родине, которую они предавали. А отдать им есть что. 40 лет врачебной, клинической, профессорской, педагогической деятельности Плетнева составили у него большой багаж знания и он работоспособен, он даже в тюрьме работал над своими научными трудами. Казаков имеет медицинское, химическое, агрономическое образование. 30 лет исследовательской работы несомненно обогатили Казакова, и это богатство он должен передать другим.
Все без остатка они должны отдать родине. Это наказ им их защиты, если им суждено жить. А к вам, товарищи судьи, я обращаюсь с единственной просьбой—сохранить им жизнь.
Председательствующий. Объявляется перерыв на 20 минут.
* * *
Комендант суда. Суд идет, прошу встать.
Председательствующий. Подсудимый Бессонов, поскольку вы отказались от защиты, вы имеете право на защитительную речь или может быть вы желаете соединить вашу защитительную речь с последним словом?
Бессонов. Да.
Председательствующий. Подсудимый Гринько.
Гринько. Я отказываюсь от защитительной речи, соединю ее с последним словом.
Председательствующий. Подсудимый Чернов.
Чернов. Отказываюсь от защитительной речи. Все скажу в последнем слове.
Председательствующий. Подсудимый Иванов.
Иванов. Отказываюсь, буду защищаться в последнем слове.
Председательствующий. Подсудимый Крестинский, желаете воспользоваться правом защитительной речи?
Крестинский. Нет, только последним словом.
Председательствующий. Подсудимый Зубарев.
Зубарев. Отказываюсь от защитительной речи.
Председательствующий. Подсудимый Рыков.
Рыков. Скажу только последнее слово.
Председательствующий. Подсудимый Шарангович.
Шарангович. Я не собираюсь защищать себя, поэтому отказываюсь от защитительной речи, буду говорить только в последнем слове.
Председательствующий. Подсудимый Ходжаев.
Ходжаев. Я тоже отказываюсь.
Председательствующий. Подсудимый Зеленский.
Зеленский. Отказываюсь.
Председательствующий. Подсудимый Икрамов, желаете воспользоваться правом защитительной речи?
Икрамов. Отказываюсь.
Председательствующий. Подсудимый Раковский.
Раковский. От защитительной речи я отказываюсь, использую только последнее слово.
Председательствующий. Подсудимый Розенгольц, желаете воспользоваться правом защитительной речи?
Розенгольц. Нет. Воспользуюсь только последним словом.
Председательствующий. Подсудимый Бухарин.
Бухарин. Я отказываюсь от особой речи, защитительной, а защиту по некоторым пунктам обвинения соединю с последним словом.
Председательствующий. Подсудимый Буланов.
Буланов. Воспользуюсь только последним словом.
Председательствующий. Подсудимый Ягода.
Ягода. Только последнее слово.
Председательствующий. Подсудимый Крючков.
Крючков. Только последнее слово.
Председательствующий. Подсудимый Максимов-Диковский.
Максимов-Диковский. Использую последнее слово.
Председательствующий. Таким образом, переходим к последним словам.
Подсудимый Бессонов, имеете последнее слово.
Бессонов. Граждане судьи! Вместе с другими обвиняемыми я отвечаю здесь перед пролетарским судом за тягчайшие государственные преступления, совершенные “право-троцкистским блоком” и лично мною, как его активным участником. Самым страшным, всеобъемлющим из этих преступлений является измена родине, в которой повинен я. Я был посредником и участником преступных переговоров “право-троцкистского блока” с фашистскими кругами Германии. В этих переговорах нашло себе завершение давно начавшееся преступное сотрудничество “право-троцкистского блока” с зарубежной фашистской агентурой, сотрудничество, имевшее целью подрыв военной и хозяйственной мощи СССР, ускорение фашистского нападения на страну победившего социализма.
В этих переговорах поджигатели войны с обеих сторон выработали чудовищную линию на поражение СССР, намечали план громадных территориальных уступок неприятелю.
Суровая рука пролетарского правосудия вовремя вскрыла страшный гнойник измены и предательства, разоблачила чудовищный заговор и поставила его участников, в том числе и меня, перед беспощадной ответственностью советского закона.
Я был также посредником и участником в преступной связи “право-троцкистского блока” с белоэмигрантской частью, так называемой “трудовой крестьянской партией”. Лишенные какой бы то ни было опоры внутри страны, подгоняемые своими хозяевами-фашистами, руководители “право-троцкистского блока” пытались собрать под свое крыло всю агентуру фашизма внутри СССР, в том числе и так называемую “трудовую крестьянскую партию”. И этой жалкой попытке пролетарское правосудие нанесло сокрушительный удар.
Не все преступления “право-троцкистского блока”, в которых повинен и лично я, смогли быть предотвращены правосудием: осуществление злодейского замысла над уничтожением великого писателя рабочего класса, предательское умерщвление некоторых выдающихся деятелей Советской страны. Но помимо тех преступлений, о которых говорилось в обвинительном заключении и в речи гражданина государственного обвинителя, я должен признаться еще в одном преступлении перед пролетарским правосудием, о котором на процессе не говорилось.
За год, прошедший со времени моего ареста, я уже раз стоял перед пролетарским судом, скрыв от него те факты своей антисоветской деятельности, в которых я обвинялся на настоящем процессе.
Я был арестован 28 февраля прошлого года. 51/2 месяцев продолжалось следствие по моему первому делу. Органами НКВД был собран обширный материал, допрошено было большое количество свидетелей, устроен был ряд очных ставок, собраны были отзывы обо мне, о моих связях со всех мест моей работы. Проверено было все. Год прошел, и что же?
Воспользовавшись тем, что данные на меня показания лицами, не участвующими на настоящем процессе, не отображали полностью действительности, я упорно отрицал основное из предъявленных мне обвинений, а именно свою принадлежность к нелегальной антисоветской организации.
13 августа прошлого года я предстал перед Военной Коллегией Верховного Суда, заседавшей почти в том же составе, что и на настоящем процессе, но в закрытом заседании, с применением закона от 1 декабря 1934 года. Военная Коллегия подвергла внимательному разбору все предъявленные мне обвинения. Я получил возможность развернутого объяснения по всем поставленным передо мной вопросам. Однако я и на суде продолжал ту же тактику запирательства, которую я усвоил на следствии. После основательного разбора дела Военная Коллегия не признала возможным ни оправдать меня, ни судить, она направила мое дело на дальнейшее расследование.
Прошло еще 41/2 месяца. За это время органами НКВД было прощупано несколько нитей, могущих привести к раскрытию моей нелегальной антисоветской деятельности. И только в конце прошлого года впервые была нащупана нить, ведшая от Крестинского ко мне. 28 октября прошлого года, ровно через 10 месяцев после моего ареста, мне предъявили часть показаний Крестинского, который разоблачал меня как связиста “право-троцкистского блока” с заграницей и Троцким. Так как Крестинский после Пятакова был единственным человеком, который знал все о моей антисоветской деятельности, я не имел уже сил и не пытался оставаться на прежней своей позиции запирательства, я попросил лишь несколько дней на размышления, которые мне были даны. Передо мной стоял выбор—либо продолжать свою прежнюю тактику запирательства с неизмеримо меньшими шансами на успех, ввиду того что следствие располагало гораздо большими данными в отношении моей антисоветской деятельности и стояло на безошибочно правильном пути, либо чистосердечно рассказать следствию все, что я знал.
Лишь 30 декабря прошлого года я заявил следствию, что порываю решительно и полностью со своим преступным прошлым и начинаю давать показания чистосердечно и до конца. Я не вилял и не запирался. Разрыв с преступным прошлым—и я это очень отчетливо понимал — мог быть только в одной единственной форме, в форме полных, развернутых, чистосердечных показаний. Я показал решительно все, что знал, и о тех фактах, которые полностью или частично были известны следствию, и о фактах, которые следствию не были известны. Я упоминаю об этом обстоятельстве не потому, что хочу видеть в нем какое-нибудь смягчающее вину обстоятельство, а только для того, чтобы завершить этим штрихом картину десятимесячной бесплодной борьбы с пролетарским правосудием, борьбы, которая имеет печальное преимущество стоять особняком по своей длительности даже на настоящем процессе.
Граждане судьи! Высокие слова неуместны и малоубедительны в устах человека, обвиняемого, подобно мне, в тягчайших государственных преступлениях. Поздно бить себя кулаком в грудь и, повторяя слова гражданина государственного обвинителя, обличать свои собственные преступления. Но одного обстоятельства я не могу не коснуться. Не потому, что я вижу в нем смягчение своей громадной вины, а потому, что оно одно только и дало мне силы воспользоваться правом последнего слова подсудимого. Моя преступная деятельность протекала в условиях заграничной работы. Длительная оторванность от советской действительности объясняет в значительной степени и это мое схождение на преступный путь. Более чем 6-летнее пребывание в обстановке непосредственного капиталистического окружения гибельно отозвалось на моем политическом поведении.
Но в этом факте заграничного пребывания есть и другая сторона, которой я хотел бы коснуться в двух словах. Если бы я был последовательным изменником родине, ничто не мешало бы мне, казалось, остаться по ту сторону границы, в особенности после январского процесса 1937 года, когда был разоблачен и осужден Пятаков —непосредственный руководитель моей преступной работы, относительно возможных показаний которого против меня я мог строить самые мрачные предположения, и, тем не менее, по первому зову в феврале 1937 года я явился в Москву отвечать перед родиной. И вот эта, на первый взгляд, необъяснимая непоследовательность, которая погнала меня на родину, в то время, как преступная логика, казалось, должна была диктовать мне обратное,— она и дает мне право сказать сейчас: каков бы ни был приговор пролетарского суда, это будет приговор суда моей родины, и я безропотно приму его.
Председательствующий. Подсудимый Гринько, вам предоставляется последнее слово.
Гринько. Я взял последнее слово не для того, чтобы защищать себя перед Верховным Судом. Мне нечего сказать в свою защиту. Я воспользуюсь этим словом и не для того, чтобы просить о смягчении приговора. Я не имею права на смягчение приговора. Я целиком и полностью согласен с той квалификацией и политической оценкой как наших общих преступлений, так и моих преступлений в частности, которая дана в речи Прокурора СССР. Да, дело так и обстоит.
Я стою перед Верховным Судом как изменник родине, как активный участник право-троцкистского заговора против победившего в СССР социализма, как союзник и агент капитализма в его смертельной борьбе против социализма, как государственный преступник, приложивший свою руку к подготовке провокации войны, расчленения СССР в пользу фашизма, приложивший свою руку к подготовке убийства лучших людей нашей страны и к насильственному свержению социалистического государственного и общественного строя в СССР.
Нечего прибавить к этому списку злодеяний. Для меня, как, очевидно, и для некоторых других обвиняемых, многие факты и злодеяния “право-троцкистского блока” впервые стали известны на самом суде. Но я обязан вам прямо сказать, что самые чудовищные из этих фактов— изложенные Ягодой чудовищные убийства лучших людей нашей страны, факты, неизвестные мне ранее,— не удивили меня, ибо я узнавал в них лицо и дела право-троцкистского заговора; я узнавал в них установки “право-троцкистского блока” и его лидеров. Наши бывшие лидеры лучше бы сделали, если бы на суде совсем не пытались в какой бы то ни было мере смягчить свою непосредственную ответственность за все эти дела. Никому из нас не уйти и не надо уходить от этой ответственности.
Я, как и некоторые другие обвиняемые, стою перед судом как прямой агент и шпион фашистских государств и их разведок, как прямой союзник фашизма в его борьбе против СССР.
Но не фашизм сделал меня таким. Фашизм подобрал в свою пользу готовые плоды многолетней борьбы троцкистов и правых против партии и Советской власти. Троцкому и Бухарину обязан я той, с позволения сказать, “идеологией” и той школой чудовищного двурушничества, которые привели всех нас к прямому фашизму.
Я стою перед судом как украинский буржуазный националист и одновременно как участник “право-троцкистского блока”. Это—не случайное сочетание. Ловля буржуазных националистов и политическое растление неустойчивых политических элементов в национальных республиках является давнишней, упорно проводимой тактикой троцкистов и правых.
По преступному, изменническому пути пришла украинская национал-фашистская организация в состав объединенных в “право-троцкистском блоке” сил контрреволюции. Эта украинская национал-фашистская организация действовала одновременно и по заданиям “право-троцкистского блока” и по заданиям фашистских разведок.
Мои тягчайшие преступления как участника право-троцкистского заговора в огромной мере отягчаются следующими обстоятельствами.
Во-первых, как один из организаторов украинской национал-фашистской организации, я действовал, в частности, на Украине, то есть у главных ворот, через которые немецкий фашизм подготавливает свой удар против СССР.
По заданиям “право-троцкистского блока” и немецкой разведки украинская национал-фашистская организация, и я в том числе, вела огромную работу по подрыву западной границы СССР. И, мне кажется, только нежеланием сказать полную правду суду объясняется то, что и Рыков, и Бухарин, признавая персональную связь со мною, как участником право-троцкистского заговора, отнекиваются от связи через меня с украинской национал-фашистской организацией, которая была крупной картой в антисоветской борьбе “право-троцкистского блока”.
Эта украинская национал-фашистская организация—Любченко, Порайко и другие—завершает собой длинную, с самого начала революции тянущуюся цепь преступлений различных фракций украинского буржуазного национализма против украинского народа.
Прокурор СССР был прав, когда сказал, что под руководством большевистской партии и Советской власти на путях ленинско-сталинской национальной политики украинский народ поднят на такую высоту, которой он никогда не имел в своей истории. Большевистская партия и Советская власть создали украинское государство, сделали Украину богатейшей индустриальной и колхозной страной, подняли на небывалую высоту национальную культуру Украины. И вот та украинская национал-фашистская организация, представлять которую перед судом я имею печальную участь, пользуясь фальшивыми лозунгами национальной “независимости”, вела украинский народ в ярмо немецких фашистов и польской шляхты.
Вторым обстоятельством, которое отягощает мою вину участника право-троцкистского заговора, является то, что я в течение больше чем двух лет знал о заговоре в Красной Армии, был лично связан с рядом
крупнейших военных заговорщиков, осуществлявших подрыв оборонной мощи и подготовку поражения СССР. Я знал и связан был с людьми как по украинской организации, так и по Красной Армии, которые подготовляли то открытие фронта, о котором шла речь на этом процессе.
Третье обстоятельство, которое отягощает мою вину перед народами СССР, это то, что я в течение нескольких месяцев знал не только общие террористические установки право-троцкистского центра, но и тот факт, что две террористические группы изо дня в день вели слежку за Сталиным и Ежовым с целью убить их. Иными словами, я поднял свою руку на Сталина, которого, как гения освобожденного человечества, чтят трудящиеся всего мира, и на Ежова, в лице которого воплощена великая целеустремленность партии по разгрому врагов СССР.
Наконец, моя вина отягощается тем высоким положением, тем высоким постом, который я занимал, и тем доверием, которым я пользовался у ЦК и у Сталина.
Из мелкобуржуазного болота подняла меня партия, дала мне высокий государственный пост, высокое общественное положение, доверило мне государственные тайны и контроль над государственными средствами СССР. Я предал эти тайны. Я допустил, я содействовал использованию государственных средств, народных средств СССР на финансирование неслыханного заговора против народов СССР.
Я помню один момент в моей жизни, когда в 1933 году была разгромлена украинская националистическая организация и некоторые ближайшие мои дружки были арестованы, я был серьезно скомпрометирован своей личной связью с ними. Моя партийная организация отшатнулась от меня. Я был одинок и изолирован. И я написал тогда личное письмо Сталину об этом. Я в тот же день, в тот же вечер по телефону получил от руководства ЦК самое теплое, товарищеское ободрение, поддержку, успокоение. А через несколько месяцев после этого я получил такое доверие, о котором только может мечтать член партии. Я был избран в состав ЦК ВКП(б).
И на все это я ответил изменой, черной, как ночь, и партии. и родине, и Сталину.
И вот в этих условиях, граждане судьи, мне нужно сказать вам о своем раскаянии. Я очень хорошо понимаю, каким презрением каждый советский человек встретит слова раскаяния в моих устах. И все же я должен это сказать, ибо это соответствует действительности, ибо мне больше некому об этом сказать. В том положении, в котором я нахожусь, был только один способ—на деле доказать свое раскаяние—это раскрыть перед следствием и судом все факты заговора, и всех известных мне участников заговора. Я это сделал до конца. Я в своих показаниях не щадил себя, не щадил никого из своих соумышленников. Я назвал все факты и всех заговорщиков, мне известных. Я должен покаяться, что я сделал это не сразу, но разве можно было сразу сломать в себе инерцию многолетней, упорной и опасной подпольной борьбы против Советской власти, подавить чувство дружбы соучастников, выжечь язву двурушничества, подавить чувство стыда? Словом, разве можно было сразу вынести на свет свою душу предателя, какой свет не видал? Но я это сделал до конца, и суд имел возможность это проверить.
В моем положении есть и другая форма выражения раскаяния. К сожалению, она недоступна для непосредственной проверки суда, но тем не менее, она от этого не перестает существовать. Я говорю о своем внутреннем удовлетворении. Я смею сказать о моей радости по поводу того, что наш злодейский заговор раскрыт и предотвращены те неслыханные беды, которые мы готовили и отчасти осуществили против СССР. Обновленный Наркомвнудел добил право-троцкистский заговор в его последнем убежище. И я этому рад.
Самый тяжелый приговор—высшую меру наказания—я приму как должное. У меня только есть одно желание: последние остатки моих дней или часов, как бы мало их ни было, я хочу прожить и умереть не как враг, находящийся в плену у Советской власти, а как совершивший тягчайшую измену родине, жестоко ею за это наказанный, но раскаявшийся гражданин СССР.
Председательствующий. Подсудимый Чернов, вам предоставляется последнее слово.
Чернов. Граждане судьи! Я воспользовался предоставленным мне правом последнего слова подсудимого не для того, чтобы защищать или оправдывать себя. Тягчайшие преступления, совершенные мною перед великой Советской страной, не могут быть ни оправданы, ни защищены.
Я изменник социалистической родины. Я продавал интересы родины врагу рабочего класса и всего человечества—фашизму. Я шпион германской разведки, активный участник контрреволюционной организации правых, организации вредительства и диверсий, активный участник “право-троцкистского блока”, ставившего себе целью свержение в СССР существующего социалистического общественного и государственного строя и восстановление капитализма, восстановление власти буржуазии. Я активный участник блока, который для достижения цели восстановления капитализма шел на неслыханно чудовищные преступления и использовал для этой цели весь арсенал бандитов.
Совершенные мною преступления, повторяю, не могут быть ни защищены, ни оправданы. Они заслуживают самого сурового наказания.
Как я, которому партия оказала величайшее доверие, мог изменить партии и родине и стать шпионом германской разведки и членом контрреволюционной организации?
Как я уже показывал на суде, я в течение длительного времени был меньшевиком, и не рядовым членом меньшевистской партии, а руководителем одной из ее организаций, Иваново-Вознесенской. Я был достаточно образован и политически развит, чтобы принять меньшевизм и бороться за его программу защиты капитализма совершенно сознательно.
Я вошел в Коммунистическую партию уже тогда, когда силы внутренней контрреволюции были разгромлены и рабочий класс под руководством большевиков вышел из гражданской войны победителем.
Время моего вступления в Коммунистическую партию совпадало с периодом начала нэпа, который я расценивал не так, как принимали его настоящие большевики, а по-своему, по-меньшевистски. Поэтому, когда партия перешла от политики ограничения кулачества-и капиталистических элементов в городе к политике наступления и разгрома их, моя меньшевистская сущность с такой политикой не могла примириться, и я стал искать среди антисоветских группировок в партии тех едномышленников, взгляды которых отвечали моему меньшевизму и практические цели которых означали бы борьбу за свержение Советской власти и за восстановление капитализма.
Я нашел этих единомышленников в контрреволюционной организации правых. Взгляды и практические цели этой организации целиком и полностью совпадали с моими меньшевистскими взглядами. Я был тогда в 1928 году еще небольшим человеком в партии. Я этим отнюдь не хочу умалить свою вину и смягчить свои преступления. Мои преступления безмерны и чудовищны. Во главе контрреволюционной организации правых стояли такие люди, как Рыков, Бухарин, Томский, и что они пришли к цели свержения Советской власти и восстановления капитализма, то есть пришли к меньшевизму, укрепляло меня в моих меньшевистских позициях. Это сыграло свою роль в моем вступлении в контрреволюционную организацию правых.
В моем вступлении на путь немецкого шпионажа сыграл крупную роль Дан. Он при встречах со мной аргументировал необходимость борьбы правых против Советской власти и оказания помощи капиталистическим государствам в их борьбе за то же, то есть за свержение Советской власти. То, что сам Дан, как я потом убедился, является агентом германской разведки, имело крупное значение при даче мною согласия стать немецким шпионом. К числу причин, приведших меня к шпионажу, надо отнести и мою моральную неустойчивость—пьянство.
Вернувшись из Германии в Советский Союз, я обязан был не только как член партии, а как гражданин Советского Союза рассказать об установлении преступной связи с немецкой разведкой. Я восстановил бы себя тогда в рядах честных граждан. Я этого не сделал. Я предпочел оставаться изменником родине. Я в течение 1929 года через Пауля Шефера и в последующий период до своего ареста через Райвида обслуживал немецкую разведку и помогал ей бороться за расчленение Советского Союза, за поражение последнего в войне.
Поручения, которые я получал от немецкой разведки—вредительство и диверсии, совпадали с указаниями, которые я получал через Рыкова, от центра своей контрреволюционной организации правых. Те и другие, по существу, ничем друг от друга не отличались. Те и другие действовали в одном направлении—подорвать экономическую мощь и обороноспособность Советского Союза и тем обеспечить поражение в войне, свержение Советской власти и восстановление капитализма.
Это совпадение целей и практических указаний немецкой разведки и центра правых послужило для меня лишним доводом в пользу того, что шпионскую работу надо продолжать, вредительство и диверсии надо организовывать.
За время моей преступной деятельности как активного участника контрреволюционной организации правых и как немецкого шпиона мною проведена чудовищная по своему характеру и большая по своим размерам вредительская и диверсионная работа. Я о ней подробно показывал на предварительном следствии и рассказывал на суде.
Партия оказала мне величайшее доверие, поставив меня во главе Народного Комиссариата Земледелия. Я же это доверие использовал против партии, использовал против родины. Я выполнял не директивы партии по укреплению колхозного строя, по развитию мощи колхозов, по росту зажиточности колхозников,— я выполнял директивы центра контрреволюционной организации правых и германской разведки по разрушению колхозного строя, по подрыву колхозов. Рыков здесь пытался отрицать дачу мне указаний об организации вредительства в сельском хозяйстве. Я напоминаю об этом опять-таки не для того, чтобы умалить свою вину и переложить ее на другого. Я исключительно делаю это ради установления истины.
Рыков хочет дело изобразить так, что он давал “идеологические установки” о проведении вредительства и не принимал участия в его организации. Это не верно. Или точнее—это полправды, а полправды уже ложь. Рыков от имени центра правых руководил параллельно с германской разведкой всей моей вредительской и диверсионной работой по сельскому хозяйству.
О своей преступной деятельности как активный участник контрреволюционной организации, как немецкий шпион я в первый же день своего ареста, на первом же допросе дал следователю искренние, правдивые показания.
Я также дал следователю показания о тех лицах, с которыми я был связан по своей контрреволюционной и шпионской работе. Свои показания я также искренне и правдиво изложил перед судом.
Что заставило меня дать правдивые показания тотчас же после своего ареста?
С 1937 года начался разгром контрреволюционной организации правых. Были арестованы главари организации—Рыков, Бухарин и другие, была разгромлена контрреволюционная организация правых в Наркомземе. Летом 1937 года был арестован резидент немецкой разведки вышеупомянутый Райвид. Все это заставляло меня задуматься над вопросом о том, может ли дать что-нибудь продолжение этой борьбы. Ответ мог быть только отрицательный. Сила Советского государства непобедима!
Что из себя представляла наша контрреволюционная организация? Это была шайка озверевших чиновников, она не имела никаких корней в народе. Ее базой были соглашения с фашистскими правительствами.
Советский народ вопреки всем нашим козням, козням контрреволюционеров, построил социализм и одержал невиданную победу. Сознание этой силы Советской власти и Советского государства и привело меня к тому, что я тотчас же после ареста сложил оружие и дал искренние, правдивые показания.
Преступления мои велики и чудовищны. Любое наказание, которое суд сочтет необходимым вынести мне, не может покрыть эти преступления.
Но я все-таки осмеливаюсь обратиться к суду и просить суд сохранить мне жизнь.
Если суд найдет возможным это сделать и жизнь мне будет оставлена, я все силы отдам на служение великому советскому народу.
Я не могу загладить своих преступлений—они слишком велики. Своей последующей честной работой я постараюсь загладить хотя бы одну небольшую частицу этих тягчайших преступлений перед родиной, перед великой Советской страной.
Председательствующий. Объявляю перерыв до 11 часов утра.
ПРЕДСЕДАТЕЛ ЬСТВУЮЩИЙ: Армвоенюрист В. В. Ульрих, Председатель Военной Коллегии Верховного Суда Союза ССР
СЕКРЕТАРЬ: Военный юрист 1-го ранга А. А. Батнер