Из речи т. Рыкова. 26 февраля 1937 года
Молотов (председательствующий). Слово имеет Рыков. [Выступление Рыкова публикуется по неправленной стенограмме.]
Рыков.
Я, товарищи, должен извиниться сначала, что я не могу подробно отвечать на все то, что было сказано, потому что я был не в силах слушать все и частично отсутствовал из зала заседания во время обсуждения этого вопроса. Сейчас пленум решает, собственно, последний вопрос для меня. Это собрание будет последним, последним партийным собранием в моей жизни. Из того, что я слушал здесь, мне это совершенно и абсолютно ясно. Но так как я человеком партии был более 36-ти лет, то для меня это имеет значение собственно всей жизни. Против меня здесь выдвинуты широчайшие обвинения, т. е. такие обвинения в преступлениях, больше которых вообще не может быть. И все эти обвинения считаются доказанными фактами. Многие ораторы цитировали показания против меня. Я в своей первой речи пытался дать характеристику свидетельским показаниям, их не одно, а их пять или шесть, выдвинутых непосредственно против меня, и я хотел доказать, что среди них некоторые, например Радин, наговаривали злостно, некоторые, может быть, незлостно, но я здесь имею дело с наговорами.
Когда я слышал речи... Особенно точно средактировал свое отношение к этому т. Каганович. Он сказал, что зиновьевцы и троцкисты и те занимали одну позицию, т. е. они признавали то, что уже считали доказанным. Но многое скрыли и унесли с собою в могилу. Но они, возможно, признавали то, что считали доказанным в расчете на смягчение своей участи и в расчете именно на то, что дальнейшее не будет распутываться, они, мол, уже признались, и здесь можно поставить точку.
В этом они ошиблись: смягчения участи не было, и дальнейшее все раскрылось и все шло дальше и дальше. А теперь Бухарин и Рыков эту тактику изменили, они теперь себя держат иначе, они вообще отрицают, Бухарин все отрицает нагло, Рыков что-то признал, какие-то пустячки, а по показаниям они изобличаются полностью.
И когда картина рисуется по показаниям— то, что там есть,— то отсюда логическим путем очень стройно выходит, вытекает этот центр из Бухарина, Рыкова и Томского, вытекает вхождение Томского в этот центр зиновьевско-троцкистский; общая программа — реставрация капитализма и вся эта чудовищная тактика, которую эти фашисты применяли в борьбе с нашим Союзом. Получается круг, замкнутый совершенно. Все понятно, все ясно сверху донизу, все обосновано, все руководится, кем это нужно. И вся картина логически очень этакая стройная что ли, она вся налицо. И тут совершенно, конечно, естественно, что ждут признания, совершенно естественно. Я вот иногда шепчу, что не будет ли как-то на душе легче, если я возьму и скажу то, что я не делал. Вот это жмет меня отовсюду, справа и слева. Конец один, все равно. А соблазн — может быть, мучения меньше будет — ведь очень большой, очень большой. И тут, когда я стою перед этим целым рядом обвинений, ведь нужна огромная воля в таких условиях, исключительно огромная воля, чтобы не соврать по этой логической линии: «Ну, все равно кончено, в таком положении, в каком сейчас я нахожусь, это совершенно ясно».
Тут я слыхал, что Сокольников был... но я никак не мог себе представить, что был какой-то центр, связанный с троцкистами, зиновьевцами, который с ним сносился, ну, никак... Для меня полнейшей неожиданностью было это дело — пятаковский процесс. Но стремился ли я как-нибудь это законспирировать? Я в это время был в Сибири, ехал оттуда и в то время начались в газетах эти статьи. Я помню, не то в Иркутске, не то в Омске я спрашиваю одного из секретарей крайкома: «Что такое, откуда это?» — а он говорит, что вот пока что документы из ЦК только об Аркусе. Я сказал, что Аркус Пятакова ведет, но если бы я участвовал в этом зле в какой-нибудь степени, разве могло это быть? А ведь я знал в отношении Аркуса и Пятакова раньше и высказал предположение, что если не изменились по сравнению с тем, что я знал в отношении Аркуса и Пятакова тогда, когда я считал Аркуса поддужным Пятакова...
Но ведь это не могло ко мне относиться ни с какого боку. Наоборот, если бы я в этом был виноват, это на меня должно было бы произвести впечатление совершенно иное, а ведь у меня же возникла сразу мысль, кто же за этим стоит, и сейчас же возникла мысль о Пятакове, и я это взвесил и изложил. Это же не может быть, если бы я участвовал во всех этих вещах, вы понимаете это. Как я еще могу вам доказать? Я пробовал вам приводить эти аргументы такого логического порядка что ли, аргументы о том, о сем, но к чему это? В самом деле, ведь я с ним приятелем тесным не был, почему же со мной никто из них этого не говорил?
Тут выдвигается этакая гипотеза, что Рыков осторожен, поэтому он не говорил с ними, а Томский — тот неосторожен и Бухарин тоже, они говорили. Но вот, допустим, я осторожен, но ведь с осторожным человеком лучше, приятней говорить, чем с неосторожным, почему же они не пытались со мной говорить? Этот вопрос и у Лазаря Моисеевича на моей ставке с Сокольниковым встал, и он его спрашивал сам: «Может быть, вам Рыков отказал, уклонился от свидания с вами?» То есть, значит, этот вопрос проверен, он говорит, что «нет, мы не пытались», т. е. ни он и никто из них не пытался. Я повторяю, ведь немыслима эта штука, чтобы они давали мне немаленькую роль, как это Сокольников показывал, что мы с ним вместе должны были какое-то правительство организовать, ведь не с Томским это было, а со мной, а не с Бухариным. Мыслима ли эта вещь, чтобы никто из них с тем человеком, с которым, по их словам, они хотели организовать правительство, который входит в этот мнимый правый центр, чтобы они не попытались как-нибудь с ним связаться? Я же спрашиваю Сокольникова: «Почему вы мне не то что разговором, а даже хотя бы руку пожали как-нибудь, сигнализировали, чтобы проверить меня, что мы теперь с ним более близкие, чем были раньше?» Я спрашиваю его: «Он что-нибудь сделал?» А он говорит: «Нет». А увидаться ведь со мной было легче, ведь мы с ним были вместе бесчисленное количество раз.
Чем я еще могу доказать? Ясно, что моей политической исповедью оперировать нельзя. Как еще, чем еще доказать? Хотят сказать, что я в этом самом троцкистско-зиновьевском центре был, когда пятаковский процесс был для меня неожиданностью совершенно исключительной. Я долгое время был убежден, что Радек здесь ни при чем. Мы и в наркомате кое с кем говорили, и я думал искренне, что он тут ни при чем. И когда на зиновьевском процессе — мы читали с кем-то в наркомате — промелькнула фамилия Сокольникова, так я помню, как т. Сталин нам рассказывал, что у них есть резервные люди. А он по тому процессу не шел. Я высказал предположение, что похоже на то, что он в резервном центре может быть. Я вел себя, вероятно, так же, как и многие из вас, здесь присутствующих. Но как я могу эту вещь доказать?
Конечно, я везде и всюду так же, как и Бухарин, буду утверждать, что это невероятно. Конечно, распутать все эти вещи безумно трудно в целом ряде случаев, но ведь мне доказать свою правоту абсолютно невозможно... (Шверник. С программой у вас что-то слабовато.) О программе я расскажу. Вопрос идет об организационных связях. А потом, после этого, когда Пятакова расстреляли, выскакивает Белобородов. Причем о том, что Белобородов со мной о чем-то договаривался, ни Пятаков, никто ничего не знал, ничего не рассказал, а я с Белобородовым в Сочах по этому сочинскому шоссе хожу!.. И черт его знает, что. Может быть, будет очная ставка и он подтвердит? Но тут же черт-те что, тут ничего такого, на что отвечать можно было бы, нет. Мне совершенно ясны все эти нелепости и глупости.
Второй центр. Здесь, по-моему, Бухарин прав, что из центра создали такой своеобразный миф... (Шум в зале.) Все, что он говорил по этому поводу, все это абсолютно верно. Я уже предлагал как-то, вот когда на очной ставке был, расследовать технику как-то, может быть, через прислуг или через еще кого-нибудь. Но ведь как же так? Мы ведь не видались целыми годами. Нам говорят, что «если мы через прислуг будем эти вопросы решать, то нас тогда каждый вокруг пальца обведет, что вы, не можете прислуг этих обмануть, что ли?» Ясное дело, что мы в свое время обманывали и прислуг в нелегальных условиях... (Голос с места. А сейчас партию и Советскую власть обманываете.) Но как же доказать? Докажи, чего не было! Как еще доказать?
Тройка. Вот мы здесь двое — Бухарин и Рыков, третьего нет. Третьего-то нет? Как тут доказать? (Шкирятов. Третьего не хватило!) Какими фактическими данными доказать тройку? А ведь она, эта самая тройка, которой не было, за весь этот период не было ее, ведь она же приобрела права гражданства и апробировала себя по зиновьевскому, по пятаковскому процессам, всеми этими процессами апробирована. О них печатали и, очевидно, бывшие там наши правые уклонисты тоже держали речь. Тут прибавили другую, новую фамилию. По тем свидетельствам, которые мне послали, я ответил, а здесь говорится о Трофимове. Для меня это было полной неожиданностью. Я хотел понять, почему человек так говорит на себя. Я с ним ни о каких правых уклонах не говорил. Но он, совершенно очевидно, убежден, что они все-таки есть у меня.
Я имел с Трофимовым неплохие отношения, я знал все его прошлое, отношение его ко мне было точно так же хорошее. Я получил хорошие отзывы о нем из Ленинграда, один отзыв за подписью Кирова, хороший отзыв из Казахстана. У меня не было сомнений, что он работник хороший. Эту программу Политбюро по развитию связи в Казахстане он выполнил хорошо. Так что у меня не могло быть к нему недоверия. Затем мне сообщают, что он включился в какую-то организацию правого уклона, организовал какую-то террористическую группу, черт знает, как и к чему. Может быть, очная ставка должна что-нибудь разъяснить, а может быть, нет, я этого не могу сказать. Но когда я отсюда ушел, я перебрал в своей памяти все, что у меня было с Трофимовым, и подумал, что никаких намеков на эти разговоры не было.
А некоторые вещи он правильно передает. Например, что касается кампании по кролиководству, я, весьма вероятно, где-то сострил, может быть, неуместно, но во всяком случае я к этой кампании не относился, как к кампании такой, которая может в какой-нибудь степени разрешить вопросы животноводства и имеет какое-то большое хозяйственное и политическое значение. Возможно, что, когда у нас в деньгах были перебои, я выругал и Наркомфин, и Гринько, и Госплан. По-моему, в той судорожной работе, которую ведешь в наркомате, едва ли найдешь какого-нибудь наркома, который бы спокойно работал и не сорвался. Это, вероятно, и было в этой кампании по кролиководству.
Меня вышучивали здесь, не помню, кто, и говорили, что мы Иваны Непомнящие. Я не могу сказать, какое слово я сказал. Но я вас уверяю, что если все то, что говорят, записывают точно, ведут протоколы на протяжении 5–6 лет, то они врут. Нельзя им верить, чтобы они могли все это помнить. Для меня совершенно несомненно, что если у них было что-то в памяти, запало 8 лет тому назад, а в последующие 8 лет по этому вопросу у них были новые наслоения, то это все забудется и перепутается. Я никакой не юрист, не адвокат, но, вероятно, в практике судопроизводства таких примеров можно найти безумное множество, когда преступление раскрывается через несколько лет и когда в этих показаниях бывает бесчисленное количество больших противоречий, решающих противоречий. (Постышев. Особых нет противоречий.) Но вот противоречия в том, был ли я троцкистом-убийцей или нет, для меня это не пустяк. (Постышев. В этом нет противоречия. Шкирятов. Он только насчет кроликов говорил.)
Сталин. Есть люди, которые дают правдивые показания, хотя они и страшные показания, но для того, чтобы очиститься вконец от грязи, которая к ним пристала. И есть такие люди, которые не дают правдивых показаний, потому что грязь, которая прилипла к ним, они полюбили и не хотят с ней расстаться.
Рыков. В такие моменты, при этих условиях, в которых я сейчас, просто для того, чтобы выйти из этого тупика, скажешь то, чего не было.
Сталин. Вы голову потеряли. Какая корысть?
Рыков. Что, что?
Ворошилов. Какой интерес?
Сталин. Выгода какая нам?
Рыков. Я говорю, что тут просто непроизвольно скажешь то, чего не было.
Сталин. Мрачковский, Шестов, Пятаков — они хотели освободиться от грязи, в какую попали, чего бы это ни стоило. Все-таки таких людей нельзя ругать, как тех, которые дают неправдивые показания, потому что привыкли к грязи, которая к ним пристала.
Рыков. Это верно. Теперь мне совершенно ясно, что ко мне будут лучше относиться, если я признаюсь, мне совершенно ясно, и для меня будет окончен целый ряд моих мучений, какой угодно ценой, хоть к какому-то концу. (Постышев. Чего ясно? Какие мучения? Изображает из себя мученика.) Я извиняюсь, на это не нужно было ссылаться.
Я еще хотел сказать вот в отношении с этим Трофимовым. Я беру на себя полную ответственность за то, что я его поддерживал в работе, что я к нему относился хорошо, что я лично думал, что у него от старого — он был одним из помощников Смирнова — что у него от этого ничего не осталось и что он искренен. Я говорил с ним об этом. Я говорил, что вам нужно срастись как-то более интимно с партией, с рабочей организацией, исходя из того, что он хорошо работал. Однажды он пришел ко мне и сказал относительно раскулачивания. Я ему тогда ответил, что в таком деле, которое идет сейчас в деревне, известные издержки производства будут. Ясно, будут, это же мировая вещь, без этого нельзя, но то, что достигается, это — наше. Я говорил ему, что это же разрешение мирового вопроса, и это будет достигнуто. Вот все это я вспоминаю, когда у нас с ним был разговор. А что он теперь скажет, я не знаю.
Я хотел еще сказать относительно рютинской программы. То, что я знаю об этом, я уже сказал. Вы перед собой должны поставить вопрос, почему же он все утаивает и утаивает, а это взял и рассказал. Ведь меня никто не тянул за язык, никто меня не спрашивал, я сам рассказал и о том разговоре, который у меня был с Томским, и о том разговоре, который у меня был с Каменевым, о том разговоре, который у меня был с ним в Совнаркоме, когда я был председателем Совнаркома, а он был председателем Главного концессионного комитета. Никто же меня не тянул за язык. Но я это сказал потому, что я хотел сказать то, что может помочь в этом деле. Так же я сказал и о рютинской программе.(Косиор. Конечно, скрывал.) Я не все сказал тогда. (Голоса с мест. Почему?) Меня обвиняли. Я сказал, что помню, там были двое кроме тех, которых называют другие. Моя память говорит, что был еще кто-то, но ведь то, что было там, заключалось в том, что я тут плохо сделал. Об этом мне сказали.
Я вновь подтверждаю, что это была случайная поездка, застал там много людей, часть ушла в комнату, послали за мной, сказали, что принесли листовку, которая распространялась на фабрике. Мы ее прослушали, я ее выругал. (Голос с места. Кто читал?) Не помню. Они стояли группой, я сидел вдали от них, но так, что можно было слушать. Я ее выругал, эту самую платформу. Но думать, что там могло быть заседание, считать меня за такого человека, который будет заседать с неведомыми людьми... (Берия. Они вам известны.) Я говорю то, что я знаю, т. Берия, вы будете говорить то, что вы знаете. (Постышев. Почему в ЦК не сказал? Какие соображения были?) Никаких соображений не было. (Ворошилов. Эх, какой ты наивный.) Был там Томский, документ принесли с завода, о нем Центральный Комитет знает, был оглашен там. (Ворошилов. Почему тебе нужно было во второй раз знакомиться с этой программой?) О существовании ее я знал, что она вышла, что произведены аресты. (Ворошилов. Пошел знакомиться?) Я не знал, что она там будет. (Ярославский. Почему на пленуме сказал, что не слышал? Ворошилов. Но если она, на твое счастье, попалась, ты должен был забрать ее в карман и тащить в Центральный Комитет.)
Это все, что там было. Ее не обсуждали там, не утверждали. (Постышев. Почему не сказал в Центральном Комитете?) Во-первых, я не придал этому значения, раз она никем не одобрялась, я не слыхал, чтобы ее одобряли. (Голос с места. Зачем контрреволюционные документы распространять? Постышев. Если бы одобряли, вы бы принесли в ЦК?) Ее каждый ругал, и я ругал. (Любченко. На пленуме Центрального Комитета почему не сказал, что у Томского ее уже читали? Хрущев. У нас кандидаты партии, если попадется антипартийный документ, они несут в ячейку, а вы — кандидат в члены ЦК.) Это совершенно явная ошибка, но мое отношение к рютинской программе всегда, и ныне и присно, было только отрицательным. (Постышев. Зачем вилять?) Если бы я был за эту программу... Меня оговаривают в том, чего не было. Мне бы хотелось одно сказать... (Постышев. Почему не принес в ЦК?)
Как же это могло случиться, что из 50 людей, которые дают показания против меня, ни один человек не говорит о рютинской платформе, а только о том, что я эту платформу рекомендовал? (Шкирятов. А Шмидт?) Я имею в виду Радина, Нестерова и всех остальных. Шмидт тоже об этом не говорит. Шмидт говорит о том, что я участвовал в обсуждении программы, но ни слова не говорит о том, что я эту программу одобрял. Я абсолютно этой программе чужд. Бухарин абсолютно чужд, ни разу мы об этой рютинской платформе не обмолвились ни словом. Никто из пойманных людей не показывает, что мы им указывали на рютинскую платформу как на нашу программу. (Бауман. Шмидт говорит, что эта платформа была одобрена. Молотов. А как же вы после болшевского совещания... Сталин. Где это происходило? Молотов. В Болшеве у Томского на даче. Сталин. А я думал, что где-нибудь в ресторане, где было много людей.)
Молотов. А как же получается: после этого чтения рютинской платформы у Томского на даче был пленум Центрального Комитета, там об этой платформе говорилось, вы там выступали и сказали, что если бы вы узнали, что кто-нибудь имеет такую платформу, то вы потащили бы его в ГПУ. Вы же говорили это? Было это? Было.
Рыков. Тут я виноват и признаю целиком свою вину.
Молотов. Это же факт несомненный, вы тут запутались, т. Рыков.
Рыков. В чем?
Молотов. Как же вы на пленуме выступали с этими словами: если бы вы такую платформу увидели, это белогвардейская платформа, вы бы потащили в ГПУ. И ни слова не говорите на пленуме о том, что вы эту платформу уже читали. Как же это так получается?
Рыков. Я сказал, что я не помню, было это до пленума или после пленума. (Общий шум, смех. Возглас. Все врешь.) Может быть, и до пленума. Я рассказываю все то, что я знаю, что я об этом помню. Во всем этом есть нехорошее, конечно, не только хорошее. Я же вовсе не утверждал, что я о себе буду говорить неправду, а только то, что меня спасет. За это меня укоряют. За то, что я сделал, меня нужно карать, но нельзя карать за то, чего я не сделал.
Молотов. Мы тут говорим только о том, врал или не врал с определенным намерением.
Рыков. Совершенно верно: меня нужно карать за то, что я не сказал на пленуме об этом обстоятельстве. Но одно дело, если меня покарают за то, что я не притащил куда нужно Томского и других, совершенно другое, когда утверждают, что я с этой программой солидаризировался, что эта программа была моя. (Шкирятов. Раз об этом не сообщил, значит, был участником.) Если я какую-нибудь программу обругал, значит, я участвую в поддержке этой программы? (Голоса с мест. Нам неизвестно.) Это же и Шмидт показывает, показывает у себя на очной ставке со мной. (Каганович. Шмидт показывает насчет теоретической части, вы сказали, что вам не совсем понравилась экономическая часть.) Шмидт всего в этом отношении говорить не будет, но из того, что здесь было теперь, как я себе объясняю, я действительно в составлении никакого участия не принимал, программы этой никогда не одобрял и одобрять не мог, из программы не исходил. (Молотов. В одном месте одобряете, в другом нет.) Я ни в одном месте не одобрял и одобрять такой программы не мог. (Молотов. Вы сами показали. Постышев. Вот Угланов показывает, прочитайте.)
И Шмидт этого не показывает и показать не мог, а из того, что говорит Шмидт, видно, что он подтверждает о Бухарине, обо мне и об остальных, что мы выработали какую-то программу, позондировали меня на этом заседании. У них эта вещь не вышла. (Голос с места. Вы их не выдали.) Я повторяю, если бы я эту программу защищал, то такие люди, как Радин и Нестеров, с которыми я говорил, они показывают о терроре, о вредительстве и черт знает о чем,— ну как же я мог им не сказать: вот вам рютинская программа нашей деятельности? Ведь это же невозможно. Зачем же тогда принимать-то ее, если никому из своих единомышленников по этой подпольной организации не рекомендовать? Здесь же это совершенно бессмысленно. (Постышев. Вот Угланов показывает, прочитать вам?) Я читал. (Постышев. Вот то-то и оно-то.) Угланов показывает, что я на Девичьем Поле слушал его отчет относительно того, как он разговаривал с Каменевым и Зиновьевым, черт его возьми, и что было потом, а я в это время в Крыму был и на похоронах не был и на Девичьем Поле не был. (Каганович. Вы сами с Каменевым разговаривали в конце 1931 года.) То, что я сказал в Совнаркоме... (Каганович. Вы сами сказали.) Никогда я этого не утверждал, и утверждать не мог, и с Каменевым не говорил. (Каганович. В 1930 году.) Я с Каменевым говорил в 1929 или каком-то году, когда я был председателем Совета Народных Комиссаров, а он был председателем Главконцесскома, и разговор был такой, что я не сообщил об этом официально в Политбюро.
Разговор был такой: после того, как он доложил мне о концессиях, что и как, ликвидировать или не ликвидировать, он мне сказал: знаете что, вы теперь в партии восстановлены, недоразумений много, вот если бы старые большевики, которые во главе партии росли... Так вот, эти недоразумения мы бы могли ликвидировать. Я ему на это ответил, что никакое общество старых большевиков ни при чем, не для этого я его вызвал к себе, чтобы разговаривать помимо партии, Центрального Комитета о каких-то старых большевиках — чепуха, я его прошу об этих глупых вещах не говорить. Если это серьезно, если это такой разговор о старых большевиках, о котором нужно официально написать, я не написал, скрывать я этого никогда не скрывал. Вот этот разговор у меня был, когда я был председателем Совета Народных Комиссаров и членом Политбюро.
Потом мне непонятно, почему все показания как-то кончаются этим, кажется 1934 г., это приблизительно так. О 1935 — 1936 гг. нет или почти ничего нет. Это тоже служит, ясное дело, доказательством того, что в этом самом центре, который именно в это время по показаниям Пятакова вошел в контакт и в состав которого в это время вошли мы... Ведь этот самый центр должен был как-то активизироваться, с какими-то людьми как-то связаться, что-то сделать как-то, какие-то директивы дать, если бы это было на самом деле. Но ни по 1935 г., ни по 1936 г. нельзя ничего найти, не могу в показаниях ничего найти. Ведь это могло только в том случае быть, если никакого этого центра нет и не было.
Фетиш или фикция центра, она по целому ряду причин установилась, и эти сторонники, эти бывшие сторонники правых, которые имелись на местах, начали организовываться и всякие такие вещи. А потом, когда от центра никаких указаний не было, никакого руководства не было, они стали распадаться опять. Ведь иначе этого не объяснишь. Ведь почему люди показывает про 1930, про 1931 г., помнят за шесть, за восемь лет, а забыли про 1935 — 1936 гг., там ничего не помнят, а центр продолжает существовать и работать. (Молотов. Нестеров показывает.) Нет, то же самое, про 1935 — 1936 гг. ничего нет. (Чубарь. Трофимов показывает, Нестеров показывает.) Трофимова я не читал. Куда же это все делось? То, что было за 6–8 лет, люди помнят, помнят то, что было раньше, а то, что было в 1935 — 1936 гг., нигде ничего нет, не помнят? (Молотов. Артеменко показывает, Нестеров показывает.) Нет, это все тоже относится к тому времени, это разговор в 1936 г. о том, что было раньше. (Молотов. Да нет же, в 1936 г. было.)
Провалиться эти годы при существовании центра и работе центра, они же не могли. Большинство показаний относится к 1930 — 1931 — 1932 гг., часть к 1934 г., а по 1935 и 1936 гг. или ничего нет, или почти ничего. А когда центр-то объединился, кажется, ведь должна была работа развернуться, какие-то должны были даваться директивы или что-то еще. Все это наоборот выходит. И вот создание фикции этого самого центра и фикции этого блока или контакта какого-то центра при моем участии с зиновьевцами, оно все путает. Из того, что есть, нельзя этого выяснить.
Товарищи, я повторяю тут этот вопрос, который задавали многие: почему же люди сами на себя говорят, не может этого быть. Я над этим вопросом мучился сам, и теперь вот с Трофимовым я вам посильный ответ старался дать. Для меня речь может идти, вы, конечно, можете мне не верить, о каких-то гипотезах, объяснениях этих свидетельств, я повторяю тут в значительной степени показания Бухарина. Конечно, чего я не знаю и в чем я не виновен: ни с какой троцкистской сволочью, повторяю, не был, вместе с вами боролся, с вами не уклонялся и никогда, ни одной минуты не был с ними. С Зиновьевым я лично дрался не один раз в истории партии. Повторяю, я, конечно, сделал тут много ошибок. То, что я давно состою в партии, 36 лет, это не извинение. Я говорю, что такие эпохи больших переходов, они встречаются не каждый год.
Я ошибки делал в такие определяющие моменты в истории партии, когда один год или месяц могут стоить, может быть, целых пятилетий такой сравнительно ровной нелегальной работы. С Зиновьевым с этим дрался и не ценил его никак, никогда и нигде. Пятакову я лично не доверял с тех пор как, по-моему, благодаря Пятакову умер Дзержинский Феликс (Межлаук. Он умер благодаря вам.), с которым я в тот период был очень близок. Пятакова всегда считал лицемером, которому верить нельзя. (Межлаук. Вы же травили Дзержинского изо дня в день у себя на Совнаркоме, память коротка у вас.) А он ко мне на квартиру ходил чуть не каждый день и жил у меня внизу тут. (Межлаук. Не у вас жил, а в Кремле.) Ну, около меня, внизу. Постоянно ходил ко мне. Я сейчас о Пятакове говорю, что я всегда считал его мерзавцем, знал, что верить ему нельзя. Я лично думал для себя, что он, когда переходил к нам, выдал своих людей. Я был в этом совершенно убежден. Но я также думал, что он выдаст людей, когда угодно, и выдаст нас. И с ним сговариваться, с Пятаковым, заключать с ним блок, с этим, с моей точки зрения, самым отвратительнейшим человеком?! Я этого не говорил открыто на собрании, потому что он стоял очень высоко, но я ему никогда не доверял. И Зиновьеву также.
Молотов. А все-таки блок в 1928 — 1929 гг. налаживал с ними?
Рыков. Никакого блока.
Молотов. А как же разговоры, а Бухарин что говорил?
Рыков. Вот эти разговоры: Бухарин пришел ко мне, рассказал после того, как этот разговор был. Он пришел ко мне, рассказал, я помню, я его выругал за это и спросил: «А что он тебе сказал?» А он говорит: «Ничего не сказал».
Сталин. А блок с Зиновьевым и Каменевым на другой день после взятия власти против Ленина?
Рыков. Это было.
Сталин. А блок перед восстанием с Зиновьевым и Каменевым?
Рыков. Этого не было.
Сталин. Ты же против восстания был.
Рыков. Я же был здесь, в Москве. (Молотов. Он после восстания...) Вот когда образован был Совнарком, правительство, тут у меня было. Я когда говорил о больших поворотах, когда один месяц стоит многих лет, я это имел в виду.
Сталин. А тебе известно, что в ЦК лежат три письма Дзержинского, в разное время внесенные в ЦК, с отставкой: не могу больше с Рыковым работать?
Рыков. Об этом я знаю. Об этом Дзержинский со мной говорил, со мной говорил об этом, кажется, Сталин. С Дзержинским мы помирились. Споров у нас никаких не было, он жаловался на то, что я разные вопросы...
Берия. А вы говорите, что он вам другом был.
Рыков. Ну, друзьями мы с ним были после этого. Такими друзьями, что, когда Дзержинский упал после речи Пятакова и лежал больной, он потребовал, чтобы я к нему пришел. И я Дзержинского вел в его квартиру. Разве мог он обратиться ко мне тогда? Я председательствовал тогда на съезде Советов, передал дела другому председателю, вышел к Феликсу, посоветовался с врачом. (Голос с места. Это был не съезд, а пленум.) Извиняюсь, на пленуме. Он меня вызвал, а не кого-либо еще. Я его отвел на квартиру. (Голос с места. Выходит, что он самый близкий твой друг.) Врачи сомневались, вести его или не вести. Дзержинский устроил скандал, что скоро перерыв, все выйдут, а я тут занимаю место. (Каганович. Оказание помощи, это вы считаете дружбой? Голос с места. Это неверно.) Тут не в этом дело.
Постышев. Ты говоришь, что в 1935 г. вы ни с кем не виделись. Здесь Куликов показал, что в 1935 г. Котов с вами виделся в трех местах, и вы дали указание насчет террора.
Рыков. Это было в 1934 году. Куликов показывает со слов Котова, а Котов говорит, что в 1934 году. У меня с ним была очная ставка. Было это в 1934 г., я вам уже рассказывал в прошлый раз в своей речи. Он хотел показать, что встреча была в 1935 г., а на самом деле она была в 1934 году. С Котовым у меня была очная ставка. (Постышев. А с Белобородовым когда виделись?) С Белобородовым я не виделся. (Голос с места. А в Сочи? Голос с места. С 1935 г. работу немного свернули.) Не знаю, конечно, можно издеваться. Я теперь конченый человек, это мне совершенно бесспорно, но зачем же так зря издеваться? (Постышев. Не издеваться, а факты надо установить.) Это дикая вещь. (Постышев. Издеваться над вами нечего, сами вы на себя пеняйте.) Я кончаю, я же понимаю, что это последнее мое выступление и на пленуме ЦК и, возможно, вообще за всю мою жизнь. Но я опять повторяю, что признаться в том, чего я не делал, сделать из себя самого для облегчения своего или какого-либо подлеца, каким я изображаюсь здесь, этого я никогда не сделаю.
Сталин. А кто этого требует?
Рыков. Да, господи, твоя воля, это же вытекает. Я ни в каких блоках не состоял, ни в каком центре правых не был, никаким вредительством, шпионажем, диверсиями, террором, гадостями не занимался. И я это буду утверждать, пока живу.