Заявление арестованного, бывшего сотрудника УНКВД по Одесской области Е.И. Абрамовича прокурору пограничных и внутренних войск НКВД Одесского военного округа П.В. Лехову. 17 марта 1941 г.

Реквизиты
Тип документа: 
Государство: 
Датировка: 
1941.03.17
Период: 
1941
Метки: 
Источник: 
Эхо большого террора Т.3, М. 2018
Архив: 
ГДА СБ Украiни, Kuiв, ф. 5, спр. 67987, т. 3, арк. 99-100 зв. Оригинал. Рукописный текст

17 марта 1941 г.

г. Одесса

5-го февраля 1941 года, находясь в служебной командировке в УНКВД Хабаровского края, я был арестован по Вашей санкции по инкриминируемому мне обвинению, предусмотренному ст. 206-17 п. «б» УК УССР.

В связи с тем, что мне предъявлено тягчайшее обвинение, в котором я себя признать виновным никак не могу, а также для того, чтобы для Вас была ясна моя практическая — жизненная деятельность как гражданина, коммуниста и чекиста, убедительно Вас прошу, уделить внимание настоящему моему заявлению, из которого Вы убедитесь, не на словах, а на фактах о моей невиновности в предъявленном мне обвинении.

О себе сообщу весьма коротко. Я сын кадрового рабочего, проработавшего по найму свыше 30 лет и умершего в 1929 году от скоротечной чахотки. До 1932 года я работал здесь же, в Одессе, на одном из крупных с/х заводов им. «Октябрьская революция», в качестве литейщика-формовщика. Еще в те годы (1929-1930) на этом заводе я являлся одним из лучших ударников, за что был командирован на курсы повышения своей теоретической квалификации как хороший литейщик-формовщик. Являясь в литейном цеху образцовым комсомольцем и одно время комсоргом, — в 1932 году, в конце, комсомол меня направляет на работу в органы НКВД, для борьбы с врагами народа.

Очутившись в возрасте 21 года в семье чекистов, я быстро начал входить во вкус оперативной работы и был направлен на периферию. Здесь последовательно я начал расти благодаря своей честной, добросовестной и преданно работе. Работая с конца 1932 года по конец 1937 года в территориальных аппаратах ГПУ и НКВД (села Грушки, Гайворон, Знаменка, Саврань и Зельцы) на территории лишь Одесской области, я неоднократно награждался облуправлением НКВД и райисполкомами оружием и ценными подарками за активную работу с к-p элементом на селе и, в частности, за участие в ликвидации бандгруппировок, кулацких волынок, высылке кулаков и т. д. И вот в конце 1937 года, как неплохого работника, меня переводят на работу в г. Одессу, в областной аппарат НКВД.

Зная неплохо Уголовный и Уголовно-процессуальный кодексы СССР, по которым я неоднократно в рамках советского закона вел следствие в периферийных аппаратах НКВД, я по приезде в Одессу увидел, что этот закон в областном управлении НКВД не соблюдается, а наоборот, нарушается. Так, с первых дней моего пребывания в облуправлении я начал замечать, что арестованным запрещают садиться на стул, заставляют стоять на допросе по несколько часов. На допросе и в процессе последнего слышна самая наихудшая площадная ругань. Спустя некоторое время ко мне в кабинет (где сидел на стуле арестованный) вошел б[ывший] нач. 2-го отдела Герзон и когда увидел, что арестованный не стоит, а сидит, то уйдя из кабинета спустя несколько минут он меня вызвал к себе, требуя от меня объяснения о причинах «либерального отношения к врагу», т. е. к арестованному. Я здесь же, не помню в чьем присутствии ответил, что ругань, стоянку к арестованным применять не буду, т. к. этим нарушаются нормы УПК, с одной стороны, и с другой, что мне еще неизвестно, враг ли этот арестованный в связи с наличием на него одного, весьма сомнительного свидетельского показания о якобы его антисоветском высказывании. После такого моего объяснения Герзон поднялся с кресла и во весь голос буквально криком мне заявил: «Вы еще молодой работник и не знаете, как партия велит громить врагов народа. В лице каждого арестованного Вы должны видеть врага и не церемониться с ним. Ему нужно создать самые, какие только могут быть, худшие условия, после чего увидишь, с кем имеете дело. А если Вы будете представляться наивным человеком и будете ко мне приходить с зачатками либерализма по отношению врагов, то можете очень быстро очутиться на скамье подсудимых. Идите и делайте то, что Вам приказывают». Выйдя из кабинета, я буквально не находил себе места. Я не мог понять, что происходит и что затевается в областном управлении. Я начал говорить с товарищами по работе (Атлас, Побережный, Леонтьев, Кушнир и др.), чтобы они мне объяснили, как это все понимать, но ответ я слышал один — «Сами ничего не поймем, сами удивляемся и протестуем, но некому говорить, ибо затем то сам попадешь под арест».

Так я работал до начала 1938 года. Практиковал я таким образом, что когда в кабинете никого не было из начальства, то арестованный сидел, и с ним вел нормальную беседу. Когда же слышал приближающиеся шаги, то арестованный уже сам знал, что нужно встать и слушать повышенный тон. Доходило буквально до курьеза, когда арестованные мне заявляли: «Я понимаю Вас, т. Абрамович, в каком Вы положении, но ничего, не принимайте близко к сердцу, не волнуйтесь, а я уж как-нибудь поведу себя при входе начальства». Такой разговор мне запомнился от арестованного троцкиста Домбровского, который обвинялся только лишь в сокрытии своей принадлежности к троцкистам, т. е. один раз посетил комсомольское собрание [неразборчиво], где прошла голосованием в 1925 году троцкистская установка, за которую он, Домбровский, будучи, как он заявлял, очень молод и политически безграмотным, — голосовал.

Вскоре практика и методы работы в областном управлении НКВД приняли неслыханные и невиданные формы. Арестованных заставляли стоять уже не несколько часов, а по несколько дней, некоторые арестованные подвергались избиениям, начали появляться случаи сбрасывания арестованных с балконов (б[ывший] нач. одного отдела УНКВД, попытка у следователя Городокина и др.), некоторые из арестованных из-за стоянок опухали и все это начало на меня настолько психически действовать, что я начал получать на работе припадки, кончавшиеся доставлением меня на машине домой.

Не выдержав дальше такого ужаса, я решил обратиться вторично к начальнику 2-го отдела Калюжному, который благодаря целому ряду фальсификационных дел очень быстро «выдвинулся» в начальники отдела и сумел установить во всем 2-ом отделе «свою суровую диктатуру». На мое обращение, чтоб меня перевели на неоперативную работу (неследственную) в связи с тем, что я не хочу искривлять советские законы, он, Калюжный, мне ответил: «О Вашем поведении при допросах арестованных я слышал, что Вы, по меньшей мере, либерал, и если только не перестанете хныкать, то я Вас с Вашей еврейской головой быстро поставлю на место. К В[ашему] сведению, что мы законы не искривляем. Сейчас в связи с особой опасностью войны, имеются указания из Выше громить беспощадно внутренних врагов, применяя к ним какие угодно методы. Что же касается Вашей просьбы перевода на неоперативную работу, то это можно расценивать как нежелание бороться с врагами, а, следовательно, о Вас придется делать выводы». И действительно, спустя некоторое время, не имея возможности слышать в управлении крики и визги, а также допрашивая арестованного (фамилию не помню), в котором и на которого ничего вражеского не было, я решил его отпустить отдохнуть (уже было 4 часа утра) и сам лег в кабинете заснуть. Спустя некоторое время взорвал дверь Калюжный, обвинил меня в нежелании бороться с врагами, передал распоряжение в к[ом]с[омольский] комитет разобрать о моем поступке и я получил ни за что выговор.

Спустя еще некоторое время я увидел в практике работы Одесского УНКВД новый маневр. Он заключался в том, что руководство начало устанавливать для райотделений НКВД «лимиты» на аресты. Делалось это таким образом, что садили оперработников на прямой провод, давали ему цифры для каждого района, и вот работник, разговаривая с нач. райотделением, передавал ему приказания о подготовке к такому то числу такую то цифру людей. Эти лимиты доходили до неслыханных размеров. Были случаи, что предлагалось арестовывать за ночь 50-70 и более человек. Многие начальники райотделений протестовали против таких лимитов (Моисеенко, Дорошко и др.), но они обычно вызывались в УНКВД, получали от руководства нахлобучку и уезжали в район выполнять приказания, но только не по установленным лимитам, а по материалам, по которым были основания на производство ареста.

Дальнейшая, я бы сказал, варварская практика руководства нач. УНКВД Федорова, Кисилева, Калюжного и др. приводила меня в ужас. Так, например, Калюжный звонил в кабинеты к оперработникам и спрашивал, почему в кабинете тихо, почему не слышен крик, почему нет «сознаний» арестованных. Очень часто подбирался на носках к дверям, внезапно их открывал и у того, у кого было тихо и арестованный не стоял и сидел, то ему уже было не особо приятно. Это могут подтвердить абсолютно все работники 2-го отдела, которые работали в тот период.

Или такой случай. Не помню в каком месяце, ко мне в кабинет вошел б[ывший] нарком НКВД — враг Успенский в сопровождении нач. УНКВД Гречухина, Калюжного и еще кого-то, при входе «наркома» я встал и отрапортовал, кто я и кто является сидящий арестованный. Первое замечание получил от него, почему арестованный сидит, а затем, когда он спросил, сознался ли арестованный, и когда я ему ответил, что нет, ибо до меня его несколько дней допрашивали стоя и он просит отдохнуть, — этот нарком тут же в присутствии всех мне сказал: «Вы не следователь. Работать не умеете. Раз арестованный не хочет сознаваться и писать показания чернилами, то нужно его заставить, чтоб он писал их кровью» и тут же он что-то сказал Гречухину в отношении меня.

Этот случай, как равно и вся предыдущая практика работы в УНКВД меня окончательно сшибли с ног. Уже был не в состоянии понимать, что делается, раз сам нарком заявляет такие вещи, и решил обо всем написать т. Сталину, что и сделал, никому не говоря, ибо боялся, чтоб это не дошло до руководства или чтоб не перехватили письмо через Политконтроль. Попутно с этим приходя в свой дом, и, хотя я не имел на это право, я в некоторой части рассказывал жене об извращениях в Одесском УНКВД, о незаконных арестах в значительной мере невинных людей и ей же говорил, что боюсь моего ареста в связи с моими протестами перед руководством. Доходило до того, что мы с женой решали, как и у кого останутся наши дети. Не помню точно, но мне кажется, что аналогичное я рассказывал моему шурину — брату жены — лейтенанту военно-морского флота. Это же самое, но не прямо, а косвенно, а рассказывал рядовым коммунистам Горловому, Войткову и Костенко, ибо я чувствовал, что в Одесском НКВД делается противозаконие, о котором ничего неизвестно в ЦК ВКП(б).

Но вскоре мои предположения сбылись. Вскоре прибыло решение ЦК от 17/ХI-1938 года, из которого я понял, что я поступал раньше верно, что я хорошо сделал, что имел мужество (возможно, один на все УНКВД) в то время написать письмо т. Сталину, что хорошо сделал, что делился с женой и коммунистами и что рад прекращению дальнейшего произвола.

И когда было созвано по письму ЦК оперсовещание 2-го отдела, то я первым, уже не боясь никого и ничего, выступил и рассказал о проделках Калюжного, об извращениях, о лимитах, стоянках и т. п. (протокол совещания должен быть).

После решения ЦК я понял, почему они, эти руководители, так тщетно выдвигались в должностях, награждались орденами и значками почетных чекистов, повышались в званиях и т. п. Лишь тогда я понял, как они, эти враги руководители, искусственно создавали огромное количество «врагов народа» зачастую из ни в чем не повинных честных советских граждан и коммунистов. Тогда я понял, почему этот Калюжный, приехав из Киева, собрал совещание и заявил, что «нарком» Успенский докладывал о «делах» Украины тов. Сталину и что якобы Сталин одобрил работу наркомата УССР. Все это он, Калюжный, делал по заданию Успенского, которым он, Калюжный, был вскоре выдвинут на должность нач. ЭКУ НКВД СССР, получил звание капитана, получил орден и знак почетного чекиста.

Мне помнится еще и такой предательский шаг этого Калюжного, когда он уезжал в Киев, отправил своему заместителю Буркину норму или лимит на арест людей в Одессе, не помню 100 или 200 человек. Но т. Буркин правильно поступил, что не выполнил такого вражеского приказания. Об этом также знают все чекисты 2-го отдела.

И теперь, описав Вам мое поведение, мои переживания и протесты в период моей работы в органах облуправления в 1938 году, невольно всплывает вопрос, мог ли я при такой моей линии поведения заниматься тем, что мне сейчас предъявлено в инкриминируемом мне обвинении. Спрашивается, зачем мне нужно было протестовать, зачем нужно было писать т. Сталину, зачем нужно было делиться с женой и коммунистами, зачем нужно было выступать на опер- совещании, конечно нет. Конечно я не мог дойти при моем тогдашнем поведении к тому, что сейчас говорят б[ывшие] арестованные обо мне. Наоборот, после решения ЦК от 17/ХI-1938 года, я первый во 2-м отделе начал разбираться со следственными делами так, как этого требует советский закон. Я первый освободил более 50-ти человек не мною арестованных и ни в чем не повинных людей. Это могут подтвердить сейчас такие товарищи как Пустыльник, Зарайский, Конончук, Гнесин, Грачев и др., которые и поныне работают в Одессе в УНКВД. Я начал разбираться по настоящему со своими делами, наметил большинство к освобождению, но это пришлось сделать уже другим товарищам, ибо меня, не знаю почему, вдруг перевели на работу на Дальний Восток.

Я не мог пойти на путь фальшивки еще и потому, что, работая в УНКВД г. Одессы в 1938 году, я не выдвигался на должность (был оперуполномоченный), как был сержантом на звании, так и остался поныне, орденов и значков чекистов, а равно и месячные оклады, как некоторые вознаграждались — я не получал. И получать все это я мог, т. к. не шел на путь подхалимства, т. к. шел наперекор начальству, т. к. пытался бороться за соблюдение советских законов — уголовного и процессуального кодексов.

Я не мог пойти на этот путь еще и потому, что, начиная с 1932 по день моего прихода в облуправление НКВД в 1937 году (в конце года), я воспитывался такими чекистами, которые и сами в 1938 году не шли на подлый путь. Эти чекисты, мои учителя — начальники (Клецман, Куринский, Моисеенко, Войтков, Леонтьев и др.) смогут сказать сейчас, как я работал до 1938 г., до Одессы и мог ли я пойти на путь извращения советских законов. Они это не скажут потому, что в моей работе видели всегда честность, добросовестность и преданность. Они этого не скажут потому, что меня учили и воспитывали, и, наконец, потому что и с ними я делился по существу извращений во 2-м отделе УНКВД г. Одессы в 1938 году.

Я не мог пойти на такой позорный путь еще и потому, что с момента перевода меня на работу на Дальний Восток я показал по настоящему, как нужно работать советскому разведчику, как нужно бороться с врагами и как нужно любить и уважать советские законы.

Когда я был вызван в начале 1939 года в отдел кадров НКВД СССР в г. Москву, я подробно рассказал о всем том, что описываю Вам здесь. Тогда мне сказали, что о моей работе о[тделу] к[адров] Москвы известно, и о том, что я себя правильно вел в «схватках» с б[ывшим] руководством также известно. В то время я считал, что мое заявление на имя т. Сталина в 1938 году помогло разоблачить банду вредителей и что поэтому меня решили выдвинуть. И действительно, я получил назначение на работу в третий отдел ГУЛАГа НКВД по ДВК (главное управление) на должность нач. отделения (по существу крупный отдел, до 40 оперработников было в подчинении). В Москве мне сказали, что я направляюсь на 1-2 года, чтобы поставить на должную высоту агентурную работу, которая там совершенно не велась, и ликвидировать последствия вредительства, допущенные б[ывшим] руководством.

Проработав один год в г. Свободном в 3 отд. ГУЛАГа НКВД, я один из первых начал разбираться со следственными делами, построенных на явной провокации и фальсификации. Я первый с оперуполномоченным тов. Тарасовым разобрались с делом на 18 человек, из коих 15 освободили как невиновных, а 3 осудили. В процессе разбора дела я вскрыл, что в 3 отделе царила фальсификация, над арестованными издевались не путем избиений, а путем вкалывания в ногти на руках и ногах патефонных иголок и т. п. Все руководство 3 отдела в конце 1939 года было арестовано и следствие ведется еще поныне 2-ой год. Далее я начал ликвидировать последствия вредительства в агентурной работе и приступил первый во всем 3 отделе к выполнению приказа Берии № 1203 от октября 1939 года.

В этом же 3 отделе один я, помня слова вождя Сталина на 18 съезде об опасности извне более, чем из внутри, я подготовил и передал 2-х агентов для посылки за кордон в Японию. Эти агенты были утверждены НКВД СССР и были направлены в 1940 г. в г. Сахапян в Манчжурии. Руководство 3 отдела, в частности капитан Лютый, ст. лейтенант Левшин, лейтенант Полканов меня буквально любили за добросовестную работу, за мое передовое отделение. Партийная организация меня характеризовала исключительно с положительной стороны и при реорганизации 3-го отдела в апреле 1940 г меня капитан Лютый, как одного из лучших работников, передал в распоряжение УНКВД Хабаровского края, где был назначен начальником самостоятельного отделения Биробиджанского облуправления НКВД, где и работал до дня моего ареста.

Работая в Биробиджанском УНКВД, я показал себя как один из лучших начальников отделения. Подготовил и здесь 8 агентов для посылки за кордон а Японию. Нач. УНКВД Биробиджана, его заместитель, а также нач. управления НКВД по Хабаровскому краю ст. майор госбезопасности Куприн, его заместители майор Филатов и полковник Чесноков — ставили меня везде и всегда в пример, как нужно работать советскому разведчику, как нужно бороться с врагами и соблюдать советские законы.

Партийная организация Биробиджанского УНКВД приняла меня из кандидатов в члены партии, обком и крайком утвердили меня как номенклатурного работника и в области (включая секретаря обкома т. Сухарева) меня ценили как честного, преданного и добросовестного работника. Утверждаясь в партийных органах, я рассказывал все, что описываю выше и не скрывал вовсе, что я, равно как и другие чекисты, поныне работающие в органах — принимал участие в искривлениях 1938 года, несмотря на мои протесты. И для всех было понятно, как на ДВК, так и в Одессе, что я в равной мере, как и десятки других чекистов, были заставлены делать незаконные вещи, несмотря на наши протесты.

Таким образом, если проанализировать мою практическую и [неразборчиво] деятельность за время работы в органах НКВД с 1932 по конец 1937 и с конца 1938 по настоящее время, в сравнении с моей работой одного года в 1938 в УНКВД, где заседали разные враги Калюжные, Гречухины, Герзоны и др., то для каждого станет ясно, что я, сын великого советского 193-х миллионного народа, воспитанный комсомолом и великой партией Ленина-Сталина, не мог пойти на такие преступления, какие мне инкриминируются сейчас. Ибо если б я был таким, каким меня считают отдельные б[ывшие] арестованные, — ныне свидетели, то мне нечего было бы в 1938 году так протестовать и действовать, как действовал я, то мне видимо не было б по вкусу провести такую огромную работу, которую я провел за последние 2,5 года своего пребывания на Дальнем Востоке, и, наконец, меня бы не характеризовали сейчас так органы НКВД и партийные органы, как характеризуют в данный момент.

Однако из всего мною описанного выше, я вовсе не хочу сказать, что один являлся разоблачителем гнойника в Одесском НКВД в 1938 г. и что я вовсе невинен в искривлениях советского законодательства в тот период. Напротив. Я считаю, что в равной степени, как и другие чекисты, ныне работающие в органах, я принимал участие в извращениях, выполнял приказы вражеского руководства, т. к. некоторые мои арестованные на допросах стояли, а следовательно, здесь уже есть криминал, нарушение законодательства. Но я не заслуживаю такого переживания, какое переношу сейчас в тюрьме при моих болезнях порока сердца, туберкулеза, радикулита, мигрени и ряда других. Я не заслуживаю быть оторванным от свободы, партии, своей семьи. Я заслуживаю любого наказания, административного или партийного, но не тюрьму, но не суда, но не такой страшной статьи, как 206-17 п. «б». И вот поэтому, тов. прокурор, Вас я прошу расследовать мое дело объективно (об этом я подробно написал Сталину, Берия, Калинину, Хрущеву, Жданову, Маленкову, Бочкову в феврале и марте месяцах этого года), а объективность, прежде всего, зависит от допроса всех абсолютно людей, с которыми я работал в органах НКВД, которых насчитываю до 70 человек. Эти люди бесспорно расскажут Вам, мог ли я пойти на какие-либо преступления и как я, как советский разведчик, преданно работал всегда на пользу нашей необъятной советской страны — нашей родины.

Дорогой прокурор! Я верю в сталинскую правду. Вы для меня по Вашему возрасту отец, я же верю, что Вы сталинец — отнесетесь к моему делу по-сталински и вернете мне свободу, партию и мою большую инвалидную семью, без которой мне тяжело жить. Я не заслуживаю такого сильного наказания, я не заслуживаю тюрьмы, ибо за последние два года я доказал, что до 1938 года работал в рамках советского закона, который охранял до дня моего ареста.

Очень Вас прошу, настоящее заявление (считая это моими показаниями) приобщить к моему следственному делу, т. к. хочу, чтоб в деле было видно, могу ли я быть тем, каким меня считают отдельные лица, освобожденные из-под стражи — сейчас свидетели. Одновременно прошу В[ашего] разрешения 1) на встречу с защитником 2) на описания лиц, коих прошу опросить и 3) на дачу собственноручных показаний по существу каждого пункта моего обвинения касаясь свидетелей.

г. Одесса, тюрьма УГБ, камера № 10.
Арестованный Абрамович.

ГДА СБ Украiни, Kuiв, ф. 5, спр. 67987, т. 3, арк. 99-100 зв. Оригинал. Рукописный текст.