Глава 2. «Придут из Китая англичане»: Будущая война в представлении советского общества

В мифологизированном по преимуществу массовом сознании, по образному выражению французского историка М. Блока, всегда правил «Старик Наслышка»[1]. Изустная передача была гарантом подлинности и достоверности. Традиционная культура отсекала рациональные, лежащие за пределами понимания, моменты и привносила свои, фантастические трактовки. В огромной степени это относится и к восприятию внешнего мира, в том числе и в межвоенный период, о котором пойдет речь[2].

Довольно долго мир приходил в себя после Первой мировой войны, и не успели еще излечиться все раны, как на горизонте замаячила Вторая мировая. Некоторые западные историки даже предлагают рассматривать Первую и Вторую мировые войны как одну войну в двух действиях — слишком очевидны были минусы Версальской системы, слишком много нерешенных вопросов оставила Великая война 1914-1918 гг.

Воздействие Первой мировой войны было столь значительным, что позволило ввести новое понятие — «тотальная война», т. е. война, которая не только затрагивает, но и коренным образом меняет ситуацию во всех сферах жизни общества.

Потери на фронтах (10 млн. убитых, 20 млн. искалеченных, 5 млн. вдов и 9 млн. сирот), потери, понесенные гражданскими лицами в результате военных действий или бомбардировок (в относительно далекой от театра боевых действий Англии от авиационных бомб погибло свыше 1400 человек); от болезней (только пандемия «испанки» унесла примерно 27 млн. человек); от внутренних конфликтов (например, избиение армян в Турции); крах финансовой системы многих стран и одновременно — кратковременное процветание в колониях, сопровождавшееся переходом части функций управления в руки туземной элиты; невиданный рост государственного контроля; формирование военно-промышленного комплекса; массовое вовлечение женщин в производство; даже изменения в организации и проведении досуга — вот что такое «тотальная война»[3].

Воспоминания о предыдущей войне и страх перед будущей способствовали попыткам европейской дипломатии изменить традиционные правила игры. Была создана Лига наций, подписан пакт Бриана — Келлога о запрещении войны в качестве орудия национальной политики, созывались конференции по разоружению. Державы-победительницы войны действительно не хотели, мелкие хищники Восточной Европы, оглядываясь на «старших братьев», также воздерживались от силового метода решения своих проблем; появление же гитлеровской Германии, этого, в прямом смысле слова «уродливого детища Версальского договора», в 20-е годы предугадать было нелегко.

Все вышесказанное относится к Европе, в меньшей степени — к Северной Америке. Но была еще и Советская Россия, в которой последствия мировой войны померкли перед последствиями революции и войны гражданской.

Пока Европа приходила в себя, надеясь, что мировая война не повторится, в советском обществе ожидания новой войны, напротив, с каждым годом усиливались, и так продолжалось по крайней мере до конца 1920-х гг.

Возможность войны с «капиталистическим окружением» в 20-е годы (вопреки расхожим представлениям) ощущалась гораздо более остро, чем в 30-е. Причин для этого много, например, живая память о мировой и гражданской войнах с участием иностранных держав. Комментируя очередные слухи о войне, М. М. Пришвин в июле 1929 г. в дневнике упомянул о своем «малодушном состоянии», оправданном предшествующим опытом, и добавил: «Такой маленький человек, трус жизни, воспитанный войной, революцией, голодом, живет в каждом из нас...»[4].

Панические настроения населения подпитывались сообщениями газет, нередко публиковавших заметки, рисунки, содержание которых могло быть истолковано как описание реальных военных действий[5].

Вообще пропаганда всех уровней не уставала напоминать о «враждебном капиталистическом окружении». В результате в массовом сознании постоянно фигурировали своеобразные «призраки войны», чаще всего не имеющие серьезных оснований, иногда совершенно фантастические, но для многих казавшиеся вполне реальными.

Играли свою роль и особенности восприятия, когда доходившая, например, до деревни, внешнеполитическая информация многократно искажалась и «перекраивалась» по законам мифологического сознания.

Характерный пример содержится в одной из сводок отдела ОГПУ области Коми за декабрь 1926 г.: «Гражданин деревни Рим Жашартской волости Римских Илья Никитич получает газеты и читает среди крестьян только статьи о подготовке к войне со стороны иностранных держав. Темное население, видя это, говорит, что опять скоро будет война»[6]. И таких интересующихся политикой крестьян, как этот житель северной деревни с итальянским названием, фактически формирующих представления односельчан о мире, было немало по всей России. В сводках ОГПУ постоянно встречались утверждения, что «грамотные крестьяне, читая в газетах о военных приготовлениях в Польше, Румынии и Англии находят, что война неизбежна»[7].

Ключевой проблемой при изучении массового сознания советского общества является определение того, насколько распространены были те или иные зафиксированные высказывания, отношения, оценки. Материалы ОГПУ или источники личного происхождения в лучшем случае свидетельствуют о том, что данное мнение было «широко распространено» или что о том-то и о том-то «все говорят». Однако подобные утверждения, как правило, ничем не подтверждены, даже если в целом и соответствуют действительности. В лучшем случае можно говорить о спектре настроений и о большей или меньшей их распространенности, как в имеющихся источниках, так и — с меньшей степенью уверенности — в исторической реальности[8].

Существуют все же некоторые возможности статистически определить настроения тех лет, касающиеся внешнего мира. В частности, мы можем оценить позицию молодежи — социальной группы, особенно подверженной воздействию официальной пропаганды[9]. Это тем более важно, что, во-первых, в молодежной среде как правило воспроизводились взгляды, существовавшие в семье или в ближайшем окружении, в том числе и оценки внешнеполитических событий, и, во-вторых, именно повзрослевшая молодежь 20-х годов в 30-е и последующие годы уже во многом определяла массовое сознание всего общества.

В 1928 г. педагоги-педологи проводили массовый опрос учащихся об отношении к «внешней и внутренней контрреволюции», в частности по вопросам войны и мира, отношений СССР с заграницей. Вопросы были поставлены так: «Как живут между собой и как должны жить СССР и буржуазные страны?». Отвечая на первый вопрос, только 4,4% опрошенных говорили об исключительно мирных отношениях СССР с буржуазными странами, 77,5% определили их как враждебные, 9,1% — как «реальные» (т. е. борются, но одновременно заключают договоры, торгуют ит. д.)

Но когда речь зашла о том, как должны жить между собой СССР и буржуазные страны, картина заметно меняется. 50,5% были настроены миролюбиво, 38,5% говорили о «враждебности» и лишь 4,6% — о «реальной» политике[10].

Интересно, что по мере взросления резко, в два раза, возрастает число «воинственно настроенных». Как отмечает Е. М. Балашов, «с возрастом у школьника усиливалось ощущение угрозы, исходящей от “империалистических” государств, и формировались вполне устойчивые “оборонные” представления, в основе которых лежало разделение мира на два антагонистических лагеря»[11]. Исследователь связывает это с воздействием официальной пропаганды. Не отрицая ее роль, можно добавить, что с возрастом школьники все больше социализировались, втягивались во «взрослую» жизнь, в которой, как будет показано ниже, «оборонные» представления (даже независимо от усилий пропаганды) играли весьма существенную роль.

При этом, однако, часто встречались утверждения: «СССР и буржуазные страны должны воевать, но торговать нужно и им, и нам, поэтому надо договоры заключать». Были и такие высказывания, что с «буржуазными министрами» нужно враждовать, а с «угнетенными народами» жить мирно...[12] У крестьянских детей среди наиболее часто встречающихся пожеланий на пятом месте (1,2% опрошенных) стояло пожелание об «уничтожении войны»[13]. И постоянно звучали вопросы: «Почему мы не хотим войны?.. Как СССР готовится к войне?..»[14].

* * *

В исторической литературе давно уже изучаются так называемые «военные тревоги» 1927—1929 гг., однако на протяжении всех 1920-х гг. любое событие, происходившее на международной арене и хоть как-то затрагивающее СССР, воспринималось массовым сознанием прежде всего как признак надвигающейся (а нередко — и начавшейся) войны.

Немецкий журналист, побывавший в 1922 г. в СССР, писал: «Услышав, что я из Германии, крестьяне забросали меня вопросами... каково положение в Германии, сколько стоит фунт хлеба, что думают в Германии о России и как полагают, поможет ли России ввоз из Германии...» И тут же главный вопрос: «Немцы-то придут с машинами или с пулеметами?»[15].

Даже в относительно спокойные годы, не отмеченные особыми кризисами за пределами СССР, «всякое международное положение Советской власти истолковывается как близкая война и скорая гибель Советской власти» — констатировал информационный отдел ОГПУ в декабре 1924 г.[16] Вот, в частности, что ожидали крестьяне Каргопольского уезда Вологодской губернии от предстоящей якобы войны в марте 1923 г.: «Распространившийся слух по уезду о якобы начавшейся войне с Польшей встречается большинством крестьян сочувственно, говорят, что тогда кончится грабительская политики Соввласти, что тогда коммунистов будут вешать и топить в реках, и что мы, мол, скоро свергнем и сотрем с лица земли проклятых большевиков и ненавистную власть, освободимся от ига жидовской власти, которая устраивает гонения на православную веру, закрывает церкви...»[17].

Понятно, что слухи о войне вызывали такие мероприятия, как пробные мобилизации, учет конского поголовья или формирование территориальных частей. Так, например, в газете «Победа», издававшейся в Полоцке, 21 сентября 1926 г. по случаю опытной мобилизации была помещена картинка, на которой призывник шел к пограничному столбу, с подписью: «Да здравствует Варшава». Заголовок этой же газеты был украшен рисунком, на котором красноармейцы со штыками наизготовку двигались к польской границе[18].

Своеобразным ответом на болезненную реакцию населения стало появление в 1927 г. секретного циркуляра Агитпропа ЦК ВКП(б) о работе газет в связи с пробными мобилизациями. Перед прессой ставились следующие задачи: разъяснение роли опытных мобилизаций; борьба с паническими настроениями и кулацкой агитацией, разъяснение пробных мобилизаций как одного из составных звеньев подготовки страны в условиях мирного времени; усиление освещения и разъяснения вопросов международного положения СССР в связи с задачами опытных мобилизаций, выявление миролюбивой политики СССР. Бросается в глаза подчеркивание того, что мобилизация — это мероприятие мирного времени («война — это мир», как писал Дж. Оруэлл). Лишь четвертый пункт циркуляра, «Проверка аппарата редакций газет для работы в условиях действительной мобилизации», напоминал, что это не совсем так[19].

Характерно, однако, что так же — с точки зрения военных ожиданий — оценивались населением, казалось бы, никак, даже косвенно, не связанные ни с внешней опасностью, ни с обороноспособностью страны те или иные действия власти.

Так, снятие колоколов с церквей в ходе антирелигиозной кампании неожиданно напомнило крестьянам о временах Петра: прошел слух, что колокола снимают, чтобы перелить на пушки. Приезд секретаря ЦК ВКП(б) В. М. Молотова в Курскую губернию в 1925 г. крестьяне объяснили «неладными взаимоотношениями с западными государствами, в частности с Америкой, говоря, что что-то уж больно изъездилась наша власть, волнует их там, что дела СССР плохи, вот теперь и ездят по местам, чтобы задобрить мужичков, в случае трахнет Америка по голове — то вы, мол, мужички, не подкачайте...»[20]. А проведение всесоюзной переписи 1926 г. было истолковано так: «Наверно, скоро будет война: перепишут, узнают сколько населения и объявят ее»[21].

С особенным нетерпением ожидали войны противники Советской власти. Все они, от университетской профессуры и технической элиты, склонных рассматривать любой международный кризис как пролог к интервенции, до жителей отдаленных уголков национальных окраин, например, Бурят-Монголии, где ожидали прихода «царя трех народов, который избавит от налогов»[22], связывали с войной неизбежное падение Советской власти.

С этой точки зрения интервенция рассматривалась не только как весьма вероятный, но и как самый благоприятный поворот событий. В 1931 г. арестованные специалисты горнодобывающей промышленности Урала подробно рассказывали о своих политических взглядах, надеждах и ожиданиях (их показания, кстати, не производят впечатления сфабрикованных). В частности, начальник отдела правления Пермской железной дороги А. А. Троицкий заявил на допросе: «Я увидел, что надежды на мирное «перерождение» бесповоротно рухнули, что социалистический строй крепнет, советское хозяйство бурно растет, что дальнейший его рост определенно угрожает капиталистическому миру. Будучи твердо убежден в целесообразности частной собственности, я видел единственный выход из создавшегося положения: иностранная интервенция, так - как знал, что внутренними силами опрокинуть Советскую власть невозможно». О том же говорил инженер Д. А. Антонов: «Мне все время казалось, что попытка построить социализм в одной стране при условии капиталистического окружения заранее обречена на неудачу. Я думал, что вмешательство может легко вылиться в форму вооруженной интервенции, подобной той, которая была в 1918— 1920 гг., но более широкой и организованной. Рабочее движение на Западе я считал недостаточно сильным для того, чтобы воспрепятствовать интервенции... Интервенцию и вообще политические осложнения я считал, при курсе, взятом Советской властью за последние годы, объективно неизбежными»[23].

Подобные настроения были распространены в самых широких слоях населения, и, что не менее важно, об этом знали все, кто интересовался политической ситуацией. Так, в августе 1928 г. В. И. Вернадский записывал в дневнике: «Говорят (слухи из разговоров в лесах, где ездил) — в деревнях говорят: вот будет война — расправимся: коммунисты, интеллигенты, попросту город... Деревня пойдет на город...»[24]. О том же писал и московский историк И. И. Шитц в декабре 1930 г.: деревня «против войны даже ничего не имеет (крестьяне в массе ждут войны и от нее — разрешения всего)»[25].

Не случайно один из самых известных «невозвращенцев» Г. 3. Беседовский был уверен, что в конце 1920-х гг. «в Москве желали во что бы то ни стало избежать военного конфликта, прекрасно понимая, что такой конфликт неминуемо поведет к революционному взрыву внутри России»[26].

По мнению ОГПУ, в советской деревне отношение к будущей войне определялось исключительно социальным положением: «Бедняцкие и середняцкие слои к возможности войны относятся отрицательно, боясь новой разрухи, кулачество же злорадствует»[27]. Как правило, вина за распространение слухов о войне официальной пропагандой возлагалась на «социально-чуждые» элементы, в частности в деревне — на кулаков и зажиточных. Однако этому противоречит любопытное замечание в одной из сводок о том, что «политическими вопросами интересовалась больше беднота и батрачество, а зажиточные слои интересуются больше экономическими, а особенно налоговыми вопросами»[28].

Отношение к войне основной массы населения страны можно проиллюстрировать следующим высказыванием, зафиксированным в 1925 г. в Ярославской губернии: «Вот только было начали перестраиваться, пообзаводиться, а тут все опять отберут, а кто выиграет неизвестно, если весь мир обрушится на нашу Республику, то ее хватит не больше, как на три дня...»[29]. Похожий вывод делали информаторы ОГПУ и по материалам Коми области в октябре 1922 г.: «Ввиду продолжительной империалистической и гражданской войны население на все такие явления смотрит враждебно и старается заняться сельским хозяйством»[30].

Не только у противников власти, но и у многих лояльно настроенных в отношении к ней граждан с ожиданием войны были связаны не только опасения, но и надежды на решение тех или иных внутриполитических проблем. Так, в августе 1927 г. среди строительных рабочих Свердловска ходили такие разговоры: «Лишь бы открылась война, тогда мы перестреляли бы всю буржуазию»[31]. Даже многие члены партии разделяли подобные настроения. Например, в январе 1928 г. были зафиксированы высказывания коммунистов И.Я. Шарова о необходимости объявления войны для того только, чтобы взяться в первую очередь за ответственных партийных работников, и И.Г. Лувских о том, что в случае войны надо побить сотню нэпманов, а потом и «сволочь» в партии[32].

Порой дело даже доходило до таких вопросов, как этот, заданный на партконференции в Копейском районе Челябинского округа в ноябре 1927 г.: «Не являются ли оттяжки войны слишком невыгодными для СССР?»[33]. Трудно сказать, что подразумевал спрашивающий; то ли он всерьез воспринял заверения в том, что западный пролетариат восстанет в случае войны против СССР и таким образом начнется мировая революция, то ли устал от ожидания войны, к которой готовили массы (но одновременно не были готовы с военной или экономической точки зрения).

Конечно, было и немало сомневающихся в неизбежности войны, даже среди школьников I-й ступени, у которых встречались подобные сомнения: «Никакой войны не будет, мужиков пугают»[34].

Больше всего скептиков, впрочем, встречалось среди старой интеллигенции, особенно тех, кто, как академик В. И. Вернадский, имел возможность бывать на Западе. Так, в августе 1928 г. он записал в дневнике: «Удивляет меня все время везде опасение войны и уверенность, что она неизбежна... когда возвращаешься из-за границы, поражает ожидание войны и соответствующая пропаганда прессы. Реальной опасности нет — но едва ли можно сомневаться, что коммунистическая партия — хорошо ли, худо ли, готовится к войне»[35].

Другие представители интеллигенции в отсутствие достоверной и разносторонней информации быстро учились читать советскую прессу «между строк». Так, в ноябре 1930 г. И. И. Шитц отмечал в своем дневнике: «Говорят о войне. Или, лучше сказать, не говорят, а носятся с мыслью о ней, причем газеты так и заливаются криками об “интервенции”. По известиям с Запада (об этом передают через третьи руки от лиц, там бывших, или “сверху”), там смеются над нервностью большевиков, не собираясь воевать. Но у нас в войне уверены»[36].

* * *

Если уверенность в неизбежности (в лучшем случае — высокой вероятности) войны, независимо от отношения к ней, разделялась подавляющим большинством населения, то что касается причин, хода, особенностей новой войны... тут версий было множество, иногда весьма оригинальных.

Подготовка великих держав к совместному нападению на СССР была постоянной темой разговоров. «Чужие державы хотят уничтожить коммунистов и из-за границы к нам никаких материалов не высылают... На западной границе штабные генералы разных государств присутствуют на больших военных маневрах [в Польше — авт.] с целью в случае войны с Россией всем организованным фронтом напасть на СССР... Капиталистические страны сговариваются на съезде в Париже — каким путем вести нападение на Республику... Прибывающие делегации из иностранных держав приезжают для того, чтобы снять план местности для того, чтобы легче вести войну...»[37]. Эти и подобные им высказывания постоянно воспроизводятся в материалах ОГПУ и партийных органов на протяжении всех 20-х годов.

Одна из наиболее очевидных возможных причин войны против СССР — недовольство Запада советским строем как таковым. При этом порой западные страны изображались как благодетели, готовые начать войну исключительно из симпатий к русскому народу. В этой связи упоминалось, например, что «для завоевания симпатии русских масс в России Англия взяла под свое покровительство православное духовенство»[38]. Иногда выражалась надежда, что нажим Англии заставит предоставить льготы частному капиталу.

Любое поражение революционного движения за рубежом, особенно если оно было связано, как в Китае, с вмешательством иностранных держав, трактовалось как единая кампания по наведению порядка: «Европейские государства сначала восстановили порядок в Германии, потом в Болгарии, сейчас восстанавливают в Китае и скоро примутся за Россию» — так расценивали ситуацию жители Акмолинской губернии в январе 1925 г.[39] О том же, как следует из закрытого письма секретаря Троицкого окружкома в Уральский обком ВКП(б), говорили в феврале 1926 г. южноуральские казаки: события в Китае напрямую связывали с призывом в территориальные части и со дня на день ожидали всеобщей мобилизации. Впрочем, в том же письме делалась любопытная оговорка: «В массе казачества эта агитация не имеет успеха хотя бы уже потому, что сроки «мобилизаций» уже десятки раз проходят и ни в какой мере не подтверждаются»[40].

Постоянно сообщалось о том, что в цари намечают великих князей — то Кирилла, то Михаила, то Николая Николаевича (последний даже объявил будто бы об отмене всех налогов на 5 лет)[41].

Избрание в 1925 г. нового немецкого президента (им стал П. фон Гинденбург) неожиданно породило целую волну слухов о том, что теперь и в России, которая, как и Германия, пережила революцию, будет избран президент. Новое слово неожиданно стало очень популярным (при этом часто делались оговорки, что президент, в сущности, тот же царь, только выборный, а значит справедливый). «У нас должно быть новое правительство, ибо Германия, Англия и Польша предложили Советской власти до 1 мая снять всех коммунистов, взамен же их избрать президента, в противном случае, если не будет избран президент, а коммунисты не сняты с должностей, то эти государства на Россию пойдут войной, а разбив ее установят выборного президента», — говорил крестьянин-середняк Балашов из Акмолинской губернии[42].

Следующая возможная причина войны — отказ большевиков от уплаты царских долгов и национализация иностранной собственности. «Франция требует с нас долги, а нам платить нечем, а раз мы не заплатим — будет война, а если уже будет война, то Франция победит. Вот тогда и вы заживете лучше, и мануфактура будет дешевле, и хлеб появится в достаточном количестве», — уверял односельчан бывший помещик Каверзнев из Калужской губернии[43].

Интеллигенция, отнюдь не просоветски, но патриотически настроенная, склонна была в качестве реальной причины будущей войны видеть стремление Запада расчленить Россию. Как отметил в своем дневнике в мае 1929 г. И. И. Шитц, «в газетах даже у нас уже сообщают о новом политическом мотиве, приписываемом Польше, а на деле весьма распространенном на Западе: пока Россия вооруженною рукой держит чужие страны — Кавказ, Ср. Азию, Украину — с чуждыми ей народами, военная опасность на Востоке не устранена. За этим мотивом нетрудно видеть стремление расчленить бывшую Россию, раз что она не идет в ногу с Европой, и расчленить на основе советского учения о самоопределении народностей. Почему, в самом деле, требовать ухода из Египта (ими высоко поднятого) и удерживать Украину, которой место в объединении с Галицией?»[44]. Относясь к числу пассивных, но несомненных противников Советской власти, Шитц не разделял радужных надежд части старой интеллигенции, связанных с ожиданием интервенции. Показательно следующее его утверждение (апрель 1930 г.): «Едва ли найдется “энтузиазм” для защиты нынешней власти. Найдется ли здоровое национальное чувство отбиваться от поляков, — или мы сведены будем к Руси Ивана Грозного, с тем чтобы уже долго не подняться?..»[45]. Можно предположить, что это «здоровое национальное чувство» (при отсутствии советского патриотизма как такового) разделялось значительной частью населения.

Иногда причина войны выглядела совсем уж незначительно-прагматической, например: «Советская власть отправила за границу много различных продуктов, но вместо оплаты западноевропейские державы высадили на Черном море десант, который окружил Одессу»[46].

Люди более образованные, как, например, некий инженер, руководитель изыскательской партии, прибегали к чисто марксистской аргументации, говоря, что «Англия путем нажима добьется вмешательства в наши дела Польши и Германии и завоюет наши рынки»[47]. Подобные утверждения, кстати, были характерны для официальной пропаганды.

Обобщая настроения населения, информационный отдел ОГПУ утверждал: «Советскую власть в предстоящей войне оправдывают, приписывая обвинение всецело империалистам». Как бы отвечая аналитикам ОГПУ, некий гражданин Цепин заявлял: «Наши много кричат в газетах, что войны мы не хотим, между прочим, сами же эту войну вызывают. Кто возбудил волнения в Китае, по чьей инициативе взорван Софийский собор, конечно, русские коммунисты»[48].

Естественно, среди активных сторонников Советской власти существовали и другие мнения о возможном начале войны. Так, в письме, отправленном из Ленинграда в Кострому в декабре 1924 г., выдавая «военно-революционную тайну», автор, курсант Объединенной интернациональной школы, писал: «Если бы в Эстонии разгорелось восстание, то я уже шагал бы по полям Эстонии»[49]. В 1926 г. нередко выражалось недовольство тем, что Красная армия не вмешалась и не ввела войска в Польшу сразу же после переворота Ю. Пилсудского, а также высказывались претензии польским рабочим, которые «спят и дают хлестать себя нагайками»[50].

В июле 1929 г., комментируя слухи о начале конфликта на КВЖД, М. М. Пришвин писал: «В политике я постоянно ошибаюсь, потому что строю свои суждения по материалам, доставляемым мне больше сердцем, и мой разум при этом осмеливается выступать лишь в согласии с чувством. Потому суждения мои в политике всегда обывательские и неверные. Так, я очень уверился, что события на К.В.Д. [КВЖД — авт.] на этот раз кончатся войной. Мне представлялось, что революционное правительство еще способно рискнуть и начать войну, чтобы зажечь “мировой пожар”. Я это думал, потому что в корне своем сам большевик, а в жизни уже давно этого нет: я судил по себе, не считаясь с тем, что революция давно пережита и “пятилетки”...»[51]. Впрочем, уже через месяц его настроение резко изменилось: «Новая тревога войны. Все толкователи событий по обыкновению своему ошиблись, упустив из виду одно обстоятельство. Они говорили, что не будет войны, потому что наши никогда на нее не решатся. В это и уперлись. Между тем ее начинают китайцы или кто-то там за их спиной»[52].

Тем не менее время шло, а война все не начиналась, и в результате появились новые слухи, объяснявшие на сей раз, в чем причина задержки войны. Большинство из них сводились к тому, что власти, боясь войны, тайно пошли на уступки Западу: «Советская власть держится только потому, что за все недоразумения иностранцам она платит или золотом, или хлебом в натуре». Иногда упоминались и более серьезные формы платежа; так, время от времени утверждалось, что Англии отдали Архангельск, каменноугольную промышленность Донского бассейна и Урала, а золотопромышленность Сибири и Сахалина передали Японии — «чтоб не нападали»[53].

Один из вариантов такого слуха возник в результате очередного учета лошадей: «Сейчас каждый год у крестьян будут забирать лошадей, потому что Советская Россия должна их отдавать англичанам, иначе будет война»[54]. Для российского крестьянина, главной ценностью которого продолжала оставаться лошадь, такое утверждение было, может быть, и естественным; интересно, однако, что ответили бы англичане, если бы им в счет уплаты старых долгов предложили табун крестьянских «сивок» и «гнедков»?...

По мнению некоего кустаря Назаренко, «война была бы объявлена еще в мае сего года, но иностранцы, предчувствуя хороший урожай в России, не торопятся с объявлением войны, стараясь закупить у нас хлеб... войну они объявят тогда, когда будет в руках нужное количество хлеба, а теперь под разными предлогами подделываются к СССР»[55].

Иногда причиной того, что война все не начинается, объявлялась позиция белоэмигрантов, в частности тех же Николая Николаевича и Кирилла, которые «все время ходатайствуют перед этими державами [Англией и Америкой — авт.], чтобы они пожалели русский народ и не делали войны»[56].

В дневнике М. М. Пришвина за июль 1930 г. есть любопытное свидетельство о бытовавших в среде интеллигенции объяснений затянувшейся «мирной передышки»: «Говорят, однако, будто европейцы сговорились не трогать нас и дать возможность продолжить свой опыт для примера социалистам всего мира»[57]. И, наконец, наиболее интересная версия была высказана уже в 1931 г. в Вологде, в очереди за мясом, где обсуждали вопрос о войне. Одни говорили, что война этим летом неизбежна, а другие — «что войны не будет, так как капиталисты ждут, пока в СССР народ сам с голоду умрет, доказывая свою правоту тем, что при условии мирной обстановки в следующем 1932-м году будет жить еще трудней, так как у крестьян ничего не осталось, а колхозы в снабжении города сельхозпродуктами не справятся»[58].

Интересно, что популярный в поздней литературе тезис о вере советских людей в революционный пролетариат Запада, который не допустит войны против СССР, применительно к 20-м годам, не подтверждается: такие высказывания встречаются довольно редко, и только в городах.

В январе 1927 г., во время знаменитой «военной тревоги», московские рабочие интересовались: «Может ли нам помочь Англия, когда на нас будет идти какая-нибудь страна, если не поможет, то почему?...[59] Каким образом могут поддержать нас английские рабочие в случае войны с СССР?»[60].

Если верить составителям сводок, в Ленинграде летом 1926              г. были «характерны для рабочей массы» следующие мнения: «В будущей войне мы не одиноки, нас поддержит западноевропейский пролетариат»[61].

Осенью 1927 г. среди строительных рабочих Свердловска в связи с рабочими выступлениями в Австрии[62] был отмечен рост оптимистических настроений относительно ожидаемой войны: «Слухи о войне, имеющие массовую распространенность в середине июля, в настоящее время наблюдаются лишь частично. Особенно успокаивающе подействовали

на рабочих известия о событиях в Австрии... Во время обеденного перерыва десятник Торопов в группе собравшихся рабочих говорил: “Здорово работают наши собратья венские рабочие. Вот они в будущую войну нас поддержат”»[63].

Встречались утверждения о том, что Красную армию- освободительницу «будут встречать с красными флагами, особенно наши соседи: Польша, Румыния, Болгария»[64].

Однако все чаще высказывались сомнения в безоговорочной международной солидарности трудящихся, в революционности западного пролетариата: «Мы английским рабочим отчисляли свои последние гроши, а теперь они никакой помощи в трудную минуту не оказывают... хотя бы демонстрации рабочие делали, что ли, а раз молчат рабочие — это буржуазии на руку»[65].

Звучали и откровенно скептические вопросы, в частности, «в чем конкретно выражается сочувствие западноевропейских рабочих по отношению к СССР?», и такие высказывания, как: «Английские рабочие перешли на сторону Чемберлена»[66].

Довольно часто в сводках отмечалась «неуверенность в поддержке со стороны иностранных рабочих», которая приводила к выводу: «Теперь капитализм победит. На союз международных рабочих мало надежды»[67].

Наконец, на Северном Кавказе в 1927 г. встречались высказывания о том, что война будет проиграна из-за отсталости советского оружия и враждебности европейских рабочих[68].

Намного чаще надежды «на союз международных рабочих» характерны уже для 30-х годов, когда подросли новые поколения, воспитанные исключительно в духе советской пропаганды и идеологии, а ожидания войны потеряли прежнюю остроту.

* * *

В качестве наиболее вероятного противника СССР рассматривались разные (иногда весьма неожиданные) страны. Например, весной 1925 г. в Армавирском округе появилось воззвание, гласившее: «Долой ненужный красный произвол, да здравствует великая священная итальянско-русская война против красных варваров», а в Гомельской губернии листовка, в которой содержался следующий призыв: «Да здравствует Антанта Бельгия, Сербия, Польша, Румыния, Германия, Турция, Норвегия, Китай, Эстония»[69].

Среди потенциальных противников выделялись две группы — великие державы (Англия, Франция, США, Япония, реже Италия) и непосредственные соседи СССР (Финляндия, Польша, Эстония, Румыния, Болгария, Турция, Китай)[70].

Когда речь шла о возможных противниках, как правило, проявлялись региональные различия; так, в западных губерниях чаще прочих в качестве противника фигурировала Польша, а на Дальнем Востоке — Япония. Впрочем, встречались самые разные варианты. Например, в августе 1925 г. в Тульской и Тамбовской губерниях ожидали войны с Польшей, в Вологодской — с Польшей и Англией, а в Архангельской и Северо-Двинской — почему-то с Японией и Китаем[71].

Впрочем, вне конкуренции в качестве самого опасного и очевидного противника выступала именно Англия, причем на протяжении всего периода 1920-х годов.

В начале 20-х годов представления о грядущей войне с Англией опирались в основном на воспоминания о недавней интервенции союзников, в частности, на Севере. Так, в апреле 1923 г. в Архангельской губернии были зафиксированы слухи о высадке союзного десанта для захвата Архангельска. С другой стороны, именно признание Англией СССР в феврале 1924 г. рассматривалось крестьянами Коми области как признак укрепления Советской власти[72].

Постепенная нормализация англо-советских отношений, тем не менее, истолковывалась далеко не всегда благоприятным для власти образом. С 1924 г. постоянно воспроизводятся слухи о том, что какая-то часть Русского Севера будет передана Англии[73]. Так, в сентябре 1924 г. в Печорском уезде говорили об уступке Англии Архангельской губернии, в том числе, естественно, и данного уезда. А летом 1926 г. в Архангельском уезде той же губернии прошел слух, что «Вологодская, Архангельская и Олонецкая губернии проданы Соввластью Англии за старые царские долги, что скоро мы все будем под властью англичан...»[74].

Однако время шло, передача северных губерний Англии так и не состоялась, и в связи с обострением англосоветских отношений с весны 1927 г. вновь пошли слухи о войне с Англией. Снова коварный Альбион, так и не получивший, кстати, долги, требовал у СССР три губернии — Архангельскую, Вологодскую и Коми АО, в противном случае угрожая войной[75].

Иногда ожидания английской интервенции принимали совершенно гротескные формы; так, накануне первомайских праздников 1927 г. один из крестьян Псковской губернии предупреждал: «Скоро придут из Китая англичане и всех перережут...»[76].

Впрочем, ожидаемый приход англичан пугал далеко не всех. Как утверждали одни, англичане нападут и увезут весь лес. Ничего, возражали другие, «пусть придет Англия, худого нам ничего не сделает. Если коммунисты и в дальнейшем будут так руководить, то мы готовы связаться с Англией». «Хорошо бы нас завоевала Англия, — восклицали третьи, — чтобы Чемберлену прилететь сюда, наш брат крестьянин всех коммунистов уничтожит». Но были и другие голоса. «Английские капиталисты знают безнадежность шансов победы [над] СССР в случае войны, ибо наш Союз крепок и силен, и при том же, в случае нападения СССР будет поддерживать пролетариат всего мира, поэтому англичане не смеют выступить против нас», — уверенно говорил односельчанам один из крестьян Сысольского уезда Коми АО летом 1927 г.[77].

Характерно, что Германия, противник в недавней Великой войне, в этом ряду встречается крайне редко, и, как правило, лишь в том случае, когда перечисляются практически все соседи СССР и наиболее значимые державы, как в вышеупомянутой листовке. Иногда Германия упоминалась как территория, на которой формируются войска белогвардейцев для похода в СССР (на самом деле на территории Германии воинских формирований белой армии не было).

Порой встречались утверждения, что Германия может начать войну против СССР под давлением других держав: «Америка и Англия заставляют Германию начать войну с СССР, на что дают необходимые средства», и т. д.[78] И лишь в единичных случаях Германия присутствовала в массовом сознании в качестве инициатора новой войны. Вот один из таких случаев: «Тверская губ., Краснохолмская вол., Бежицкий у., быв.помещик Сергеев: ожидается война с Польшей. Скоро будет война с Германией». Характерно, что о войне именно с Германией говорит человек «из бывших», по своему воспитанию и убеждениям принадлежащий дореволюционной эпохе[79]. Но в таких случаях вспоминали, как правило, о международной солидарности пролетариата: «...рабочие Германии дружные, на нас их не скоро натравишь...»[80].

Даже возникавшие время от времени осложнения в советско-германских отношениях массовым сознанием воспринимались относительно спокойно; по крайней мере, они не приводили к выводам о неизбежной в самом ближайшем будущем войне (для сравнения отметим, что после взрыва в Софии слухи о войне с Болгарией держались несколько месяцев). Так, весной 1924 г. после полицейского налета на советское торгпредство в Берлине[81], в сводках Политуправления РВС СССР утверждалось, что «красноармейцы проявляют живой интерес к конфликту с Германией, выражая опасения за могущие получиться осложнения», но настроение вместе с тем «приподнято-революционное. Выражая свое негодование по поводу налета, военморы заявляют, что политика Соввласти слишком миролюбива»[82].

За весь период с 1922 по 1932 г. лишь однажды Германия фигурировала в массовом сознании в качестве основного источника военной угрозы. Это не было связано с какими-либо международными или дипломатическими осложнениями или революционными событиями в Германии и представляло собой классический случай проявления мифологической составляющей массового сознания. В апреле 1925 г. на выборах президента Германии победил П. фон Гинден- бург. Очевидно, само имя престарелого фельдмаршала вызвало ассоциации с событиями Первой мировой войны и последующей немецкой оккупации. Уже в августе 1925 г. появились сообщения, что один из российских немцев, «носясь с портретом Гинденбурга, убеждает всех в скором приходе последнего на Украину»[83]. О том, что слухи о войне с Германией основывались на ассоциациях с событиями прошлых лет, свидетельствует записка, подброшенная в почтовые ящики в Псковской губернии в октябре 1925 г. «Скоро посетят Россию кровавые гости: Айронсайд[84], за ним Гинденбург, а вслед за ними Франция, Англия, Болгария, Латвия и другие страны»[85]. И, наконец, своеобразной кульминацией стал зафиксированный в ноябре в Курской губернии слух о том, что «главки немецкой республики [так в документе; очевидно, имеются в виду «главы» или «глава республики» — авт.] у находят неправильным введенный в России большевиками порядок, а потому считают пойти войной на Россию и что таковая скоро произойдет»[86].

Но это исключение не оставило заметных следов в массовом сознании; более того, в отличие от других западных государств, Германия иногда фигурировала в качестве вероятного союзника в грядущей войне (необходимо отметить, что в 20-е годы Веймарская Германия всерьез рассматривалась советским политическим и тем более военным руководством в качестве реального союзника как в мирное время, в вопросах военно-технического сотрудничества и подготовки кадров, так и в случае войны, в частности с Польшей)[87]. Определенную роль играла позиция советской прессы, настроенной по отношению к Веймарской республике довольно дружелюбно. Дипломатические отношения с Германией в 1920-е гг. были явно лучше, чем с другими западными странами; демократическая Германия, еще не оправившаяся от поражения в войне и последующих социальных потрясений, даже для наиболее параноидальных советских лидеров и идеологов не казалась источником военной опасности; в самой Германии существовали определенные влиятельные слои, в том числе военные, политики, деятели культуры, склонные ориентироваться на союз с Советской Россией, и т. д.[88] Неудивительно, что порой от Германии ожидали не просто нейтралитета, но и прямой военной поддержки в случае конфликта с западными странами. Например, в октябре 1926 г., когда в очередной раз появились слухи о войне с Польшей, одновременно распространились и утверждения о том, что «приехавшие в СССР немецкие делегаты призывали русских рабочих соединиться с ними для совместной борьбы с Польшей»[89]. И в 1927 г., во время известной «военной тревоги», звучали вопросы: «На какую сторону переходит Германия и намерена ли она через свою территорию пропускать войска?.. Есть ли тайный военный договор между СССР и Германией?»[90].

Разумеется, уровень симпатий к Германии как таковой не стоит преувеличивать; среди просоветски настроенной части российского общества существовало убеждение, что правительство Германии «всецело находится на поводу у капиталистов»[91].

Иногда какое-нибудь рядовое событие, вроде приезда германской делегации, оказывало позитивное влияние на настроения в СССР. Так произошло в августе 1925 г., когда буквально по всей стране ходили слухи то ли о начале, то ли о близости войны (в том числе, как указывалось выше, с Германией), в сводках ОГПУ применительно к некоторым районам Центральной России подчеркивалось: «Население истолковывает приезд делегации как предотвращение скорой войны»[92].

Любопытно свидетельство И.И. Шитца, отнюдь не склонного доверять официальной пропаганде. В ноябре 1930 г. он записал в дневнике: «Вот, например, как рассуждают молодые специалисты, толковые, образованные, не партийцы, но все же взошедшие на советских дрожжах: интервенция несомненно будет, сомнения нет; вопрос лишь в том, как скоро и как бы нам быть к ней готовыми; некоторая уверенность в нашей способности отбиться у молодежи есть; они не скрывают того, что у нас большую часть играет немецкая подготовка; передают, что часть немцев, живущая мыслью о реванше французам, определенно готовилась заключить с СССР военный союз, что в Россию приезжали штабные немцы, все изучили, всем остались очень довольны, но только, вернувшись в Германию, встретили там резкий отпор у правительственной стороны, которая будто бы остерегается союза с СССР; отголоски этих споров проникли будто бы и в печать (в Германии)»[93].

Ситуация изменилась лишь после 1933 г., после прихода к власти нацистов, когда Германия постепенно становится наиболее вероятным потенциальным противником, сменив в этом качестве Францию и Польшу, Японию и Англию (об этом речь пойдет дальше).

Наряду с Германией, поразительно незначительное место в ожиданиях войны занимала в 20-е годы Франция. В советской пропаганде она периодически выдвигалась на первый план в качестве потенциального противника, организатора интервенции и т. п. Например, такая стихотворная подпись сопровождала карикатуру М. Черемных 1923 г. «Жирная Америка и тощая Европа»:

Европа смотрит взглядом тусклым,

Товара нет и порван зонт,

И под дождем штыков французских

Европы мрачен горизонт[94].

«Французские штыки» появились здесь не случайно — именно Франция являлась доминирующей в военном отношении державой Европы, именно Франция и ее восточноевропейские союзники, прежде всего Польша, воспринимались советской военно-политической элитой в качестве источника непосредственной угрозы для СССР. Считалось, что Англия, представлявшая особую опасность в политическом или экономическом отношении, в соответствии с традиционными российскими стереотипами, предпочитала воевать исключительно чужими руками. Опыт мировой войны, в ходе которой Англия мобилизовала массовую сухопутную армию и потеряла на фронтах свыше 700 тыс. человек, ничего не изменил: привычные стереотипы оказались сильнее исторической реальности. Кроме того, именно Франция являлась основным политическим центром белой эмиграции.

И тем не менее в массовом сознании упоминания о войне между Францией и СССР встречаются достаточно редко и, как правило, только в 1922-1924 гг.[95] Лишь однажды Франция упоминается в качестве главного организатора войны против СССР: в марте 1925 г. был отмечен слух, что «Францией создан блок против СССР, что решено поставить в русские цари Кирилла и что свержение Советской власти неизбежно»[96]. Конечно, Франция в качестве потенциального противника неоднократно упоминалась и позднее, но обычно — в перечне всех основных капиталистических стран, причем после Англии, Польши, а порой и Америки. Возможно, здесь проявились стереотипы восприятия Франции скорее как потенциального союзника, закрепившиеся еще с 1890-х гг. и получившие подтверждение в ходе мировой войны. Очевидная популярность французской культуры, симпатии к Франции и французам в целом были все же характерны прежде всего для так называемых «образованных классов» и вряд ли могут служить в данном случае объяснением.

* * *

Что касается соседних стран, то, помимо возможности их участия во всеобщей войне, развязанной Западом против СССР, слухи о войне с ними возникали постоянно из- за различных пограничных или иных инцидентов в двусторонних отношениях.

С большинством непосредственных соседей отношения СССР в 20-е годы были по меньшей мере напряженными. Существовали взаимные территориальные претензии (в отношениях с Польшей, Румынией, Эстонией). На польской, финляндской, румынской границах время от времени возникали так называемые «инциденты», а в сущности — вооруженные столкновения.

При этом соотношение сил в 1920-е гг. складывалось, в отличие от более поздних времен, далеко не в пользу СССР. В случае всеобщей мобилизации в конце 1920-х гг. западные соседи СССР (Польша, Румыния, Финляндия, Литва, Латвия, Эстония) могли в целом выставить 2,5 млн.человек, около 5700 орудий, более 1 тыс. самолетов, почти 500 танков. Полностью отмобилизованная Красная армия могла противопоставить этому лишь 1,2 млн. человек, около 5600 орудий, 700 самолетов, 200 танков, бронеавтомобилей и бронепоездов[97]. А ведь за спиной потенциальных противников «первого эшелона» был еще и «западноевропейский тыл», прежде всего армии Англии и Франции.

Вместе с тем советская официальная пропаганда зачастую относилась к малым странам Европы без элементарного уважения. Достаточно полистать подшивки журналов тех лет, чтобы найти многочисленные карикатуры, где Польша изображалась в виде то собаки, то свиньи, Болгария в виде уголовника, Румыния в виде кокотки, и т. п. Например, в одном из январских номеров «Крокодила» за 1931 г. была опубликована целая серия откровенно оскорбительных шаржей на лидеров соседних стран — Польши, Чехословакии, Финляндии, Румынии. Финский президент, например, был изображен небритым, с ножом в зубах; польский сейм сравнивался с публичным домом, а маршал Пилсудский — с его хозяйкой, и т. д. В заключение делался вывод:

Вот вам соседи СССР, чудеснейшие, добрые соседи.

За ними же мосье, милорды и миледи им помогают на любой манер.

Там тяжесть денежных надбавок, здесь наводных орудий блеск и шик, и ясно, что от маленьких державок ждать надо гадостей больших[98].

В апреле 1925 г. в Болгарии во время панихиды в Софийском кафедральном соборе взорвались две адские машины. Погибло свыше 150 человек, несколько сотен было ранено, пострадали в том числе и члены правительства. В стране было введено осадное положение, начались массовые аресты коммунистов. Болгарский премьер-министр А. Цанков объявил, что найдены документы Коминтерна о назначенном якобы на 15 апреля восстании, сигналом к которому должны были послужить поджоги и взрывы. Народный комиссар иностранных дел СССР Г. В. Чичерин резко отрицал подобные обвинения и охарактеризовал взрыв как «яркое проявление отчаяния народа»[99].

Постепенно шум вокруг взрывов, по крайней мере за пределами Болгарии, утих, тем не менее несколько месяцев в СССР ходили упорные слухи о том, что война с Болгарией либо на пороге, либо уже идет. «Все иностранные державы по поводу взрыва Софийского собора пришли к соглашению во что бы то ни стало перебить всех большевиков», — считали многие. Причем перспективы Советской России в этой войне оценивались обычно пессимистически. «Болгары не то что наши русские, они сразу возьмут в работу СССР. Ведь Антанта им разрешила иметь до 10 ООО войска», — говорили в июне 1925 г. на Северном Кавказе[100].

Еще более распространенные и правдоподобные слухи о войне были вызваны малозначительными пограничными инцидентами. В январе, июне и июле 1925 г. на Ямпольском участке (город в Винницкой обл. на р. Днестр) советско-польской границы часто вспыхивали перестрелки. Наиболее серьезный инцидент произошел 29 июня, когда около 150 польских солдат вторглись на советскую территорию, советская застава была сожжена. 3 и 20 июля произошли новые столкновения, погибли начальник советской заставы и польский капрал. 25 августа был подписан советско-польский протокол о ликвидации инцидента. Поляки вернули имущество, захваченное на заставе, и выплатили около 5900 долларов (эквивалент ущерба в 11,5 тыс. руб)[101].

Инцидент был таким образом исчерпан, однако уже в мае слухи о войне были зафиксированы в 18 губерниях, а в сентябре — в 35. «Чаще всего говорят о войне с Польшей, реже — об интервенции со стороны Англии, Франции, Америки», — подчеркивалось в материалах ОГПУ[102]. Изменения цен на хлеб, очередной призыв в армию, любое появление в небе самолетов ближайшей авиачасти — все списывалось на войну с Польшей.

Даже представители старой интеллигенции, совершенно не склонные верить советской пропаганде или сочувствовать власти, рассматривали «польскую угрозу» как нечто совершенно реальное. Так, И. И. Шитц весной и летом 1930 г. неоднократно отмечал в своем дневнике: «В Польше порою пахнет каким-то авантюрным стремлением к захвату Украины (она им нужна как рынок для польской промышленности)... опять глухие слухи о войне, опровергаемые официально и на Западе, и даже в ближней Польше. А между тем военные расходы Польши до того выросли, что надо либо разоружаться на две трети, либо — losschlagen [все распродать], совсем как это было с Германией в 1914 г... Польские вожделения вертятся вокруг Украины. Поляки сманивают ее освобождением от Москвы»[103].

Поражение китайской революции 1927 г. вызвало слухи о скорой войне еще с одним соседом. В письмах, направленных в «Крестьянскую газету», в марте 1928 г. появились следующие вопросы: «Скоро ли придет в СССР уважаемый Чан Кайши уничтожить наших коммунистов? Куда будут скрываться коммунисты, когда придет Чемберлен или Чан Кайши в СССР, если их за границей не примут?..» Впрочем, эти слухи оказались не слишком устойчивыми; составители следующей, апрельской сводки, отмечали, что «фабрикация слухов перешла в новую стадию. Вместо расчетов на иностранную буржуазию, даже на китайскую, как отмечалось в предыдущей сводке, определенно выступают надежды на сибирское и, видимо, на уральское крестьянство многоземельных округов. Сильно затронутое хлебозаготовками, это крестьянство, по слухам, уже готово к восстанию»[104]. Другими словами, теперь основной противник находился не вне, а внутри СССР.

* * *

Перечень возможных причин войны и потенциальных противников, которым оперировало массовое сознание, был достаточно широк. Какой же ход и исход войны представлялся наиболее вероятным?

Прежде всего, почти никто не сомневался в поражении Советской России[105]. Это кажется удивительным, учитывая исход недавней гражданской войны и интервенции, но, тем не менее, в 20-е годы это было именно так. Эйфория 30-х годов — «малой кровью, могучим ударом, на чужой территории» — в 20-е была совершенно не свойственна большинству населения. Лишь в единичных случаях можно встретить высказывания о том, что «теперь мы отдохнули и не только Польше, а и всей Антанте набьем» (1925) или «довольно, мы теперь отдохнули и можем воевать — или нас побьют, или мы возьмем всемирную революцию» (1927)[106]. Характерен повторяющийся мотив «отдыха» — очевидно, после гражданской войны — отражавший состояние страны в целом.

Обычным же был вывод (по-своему соответствовавший духу советской пропаганды): «Война кончится крахом Советской власти, коммунисты будут все перевешаны, и Россия будет представлять из себя западноевропейские колонии»[107]. Причем это мнение разделяли люди, которых трудно было заподозрить в малограмотности, полной неосведомленности или непонимании происходящего; так, М. М. Пришвин в июле 1928 г., комментируя очередные слухи о войне, писал в дневнике: «...если война, то Россия станет колонией Европы, если свергнут правительство, то всеобщая резня и в конце опять колония»[108].

Даже среди школьников, особенно I-й ступени, встречались подобные настроения: «Если будет война, то Советской власти будет капут, так как против Советов весь мир»; «Советский Союз очень бедный и не имеет вооружения»[109].

Единственным спасением представлялись переговоры и фактическая капитуляция СССР: «Советская власть наполовину упала, из Польши идет Николай Николаевич со своей армией и забрал несколько городов. За границей в скором времени будут переговоры, где решится судьба Советской власти, так как царь за границей признан, и если на переговорах будет признан царь, то Советской власти не будет, и будут служить в церквах по-старому, будут поминать царя и бывшего патриарха Тихона»[110].

Чаще война представлялась как всемирная, «ибо все капиталистические страны вооружились против большевиков»[111], но иногда в качестве ее инициаторов и основных участников выступали русские белогвардейцы, вооруженные и поддержанные Западом, а порой даже перенесенные на территорию СССР с помощью воздушного флота, например, Америки.

Что касается начала войны, то оно представлялось либо в виде наступления поляков на западной границе (или, соответственно, японцев на восточной), либо в виде англо-французского десанта на Черном или Балтийском море. Все эти сценарии были хороши известны, опробованы в ходе гражданской войны, да и вообще представляются самыми логичными. Но наряду с ними существовали и весьма оригинальные представления, связанные прежде всего с развитием военной техники (о чем, кстати, охотно и подробно писала советская пресса). Так, начало войны описывалось «в виде налета аэропланов на Москву, Ленинград и другие крупные города, которые [аэропланы — авт.] разгонят правительство, так что никакой мобилизации Советская власть сделать не успеет»[112].

Иногда грядущая война виделась во всех подробностях, как, например, в Сталинградской губернии в сентябре 1925 г.: «Поляки повели наступление на нашу границу с танками, из которых выбрасывали усыпляющий белый газ, от которого красноармейцы засыпали, поляки у спящих красноармейцев проверяли есть ли у них кресты, и у кого есть, того оставляли живыми, а у кого нет — убивали»[113].

Вообще химическое оружие, в частности газы, в массовых «сценариях» будущей войны занимало особое место. Это объяснялось как воспоминаниями о газовых атаках времен Первой мировой войны, так и стараниями прессы, которая постоянно писала об ужасах химической войны.

Даже Политуправление РККА, проанализировав материалы прессы (преимущественно гражданской), специально отметило «запугивание читателей «ужасами химической войны» в результате преувеличения роли и значения отравляющих веществ в будущих войнах и недооценки других средств поражения». По мнению политработников, это «создает благоприятные условия для панического настроения во время войны, т. е. уже заранее определяет успех применения отравляющих веществ нашими будущими противниками, учитывающими психологию масс и не без задней мысли пускающими сейчас в свою печать всяких “химических уток”» и одновременно «отвлекает внимание от некоторых вопросов обороны, не менее важных, чем вопросы противохимической защиты... основным вопросом, подлежащим освещению на страницах гражданской периодической печати должен являться вопрос о трезвой оценке химической опасности без перегиба палки в ту или иную сторону»[114].

Причем (тут уже элемент чисто фантастический, ни в какой реальности или пропаганде не встречавшийся) газы рассматривались как особое, гуманное по сути оружие: «Скоро Англия и Франция пойдут войной на Россию, но народ убивать не будут, а лишь будут усыплять и за это время обезоруживать и убивать коммунистов... Пускают вперед аэропланы, которые выпускают усыпляющие зелья, после чего наши войска обезоруживаются и отпускаются домой... С польской границы Николай Николаевич ведет наступление на пограничные отряды с помощью газа, который на людей не действует, а только оружие приводит в негодность... Уже осаждают Москву, пускают усыпительные газы, и Москва трое суток якобы из-за этих газов уже спала, и у всех коммунистов во время сна отобрали оружие»[115].

Более того, народная фантазия заходила так далеко, что предсказала и биологическое оружие, которое в предвоенный период, кажется, всерьез не предполагалось использовать ни в одной армии (секретные японские разработки в этой области, например, относятся уже ко второй половине 1930-х — первой половине 1940-х гг.). Но в СССР уже в мае 1930 г. в одном из районов Омского округа рассказывали о чудесном ребенке, который сразу после рождения потребовал себя окрестить, и в процессе крещения предсказывал, что «в этом году будет самая сильная война, такая война, которая уничтожит весь народ в Советском Союзе (аэропланами, газами, орудьями и ружьями). Кроме того с аэропланов и вообще будут разбрасываться всякие дурные заразные болезни, от которых умрут все мужчины, женщины и дети, но дети пожалуй не все умрут»[116].

***

Своего апогея «военные тревоги» достигли в 1927— 1929 гг., когда буквально вся страна запасалась товарами первой необходимости, а крестьяне придерживали хлеб (что, кстати, повлекло за собой кризис хлебозаготовок, и как результат — знаменитые «чрезвычайные меры», проложившие дорогу массовой коллективизации). Наиболее известная и изученная «военная тревога» относится как раз к 1927 г.[117]

Осенью 1926 г., на фоне обострения международной обстановки, в частности ухудшения советско-английских отношений, состоялся очередной призыв в армию, а в ряде губерний (в двух округах Урала, Бобруйском округе, Брянской и Вологодской губерниях) прошла опытная мобилизация.

По данным ОГПУ, за небольшими исключениями население везде отнеслось к этим мероприятиям положительно: «Мы, крестьяне, никогда не откажемся дать защитников государству, только налаживающему свою жизнь»[118]. Однако выводы, сделанные Политуправлением РККА, оказались более неоднозначными: «Можно считать установленным, что население поднятых [по мобилизации — авт.] районов в случае войны Советскую власть безоговорочно поддержит, хотя в массе населения война непопулярна»[119].

Именно «мирное» настроение населения, особенно крестьянства, чрезвычайно встревожило и командование армии, и руководство страны. Как подчеркивает М. М. Кудюкина, для быстрого перелома подобных настроений крестьянства было необходимо «проведение решительной политической кампании с лозунгами войны как оборонительной»[120].

Начало этой кампании было положено выступлениями Н. И. Бухарина и К. Е. Ворошилова на XV московской партконференции в январе 1927 г.

Н. И. Бухарин говорил о враждебности стран Запада и добавил: «У нас нет гарантий, что на нас не нападут. Борьба между нами и империалистами перешла в более высокую фазу, чем раньше»[121]. Еще более определенно высказался К. Е. Ворошилов: «Мы не должны забывать, что находимся накануне войны и что война эта далеко не игрушка»[122]. Эти высказывания в сочетании с событиями осени 1926 г. привели к массовой военной истерии, убеждению, что война начнется не позднее весны, в крайнем случае, осени 1927 г.

Московский комитет ВКП(б) в подготовленных информационных материалах отмечал отсутствие «нервозности» в настроении широких рабочих масс. Это подтверждалось целым рядом примеров: «На ф-ке им. Свердлова, за исключением старых работниц, которые говорят о том, что опять настанут тяжелые времена, у остальных настроение бодрое. Рабочие говорят: “Раз надо драться, то будем, они готовятся к войне и мы будем готовиться, нас поддержат западные рабочие...” На “Красной швее", в связи с неудавшимся фашистским переворотом в Латвии, группа беспартийных рабочих пришла в ячейку, и, крепко ругнув фашистов, ребята заявили: “Нас осилить им не удастся, пусть попробуют сунуться...” На Хамовническом пивоваренном заводе отдельные тов[арищи] предлагают в противовес фашистским переворотам двинуть Красную армию на соседние государства, ускоряя этим события...» Но тут же упоминались «отдельные случаи заготовки продовольствия со стороны отдельных рабочих»[123].

Цитируемая сводка завершалась следующими выводами, которые неоднократно воспроизводились и в других материалах, как партийных, так и подготовленных ОГПУ: «У громадного большинства рабочих и крестьян не чувствуется нервозности, высказываются опасения о неподготовленности к обороне... Среди новых кадров рабочих отмечены отдельные упадочные настроения... Кулацкая верхушка деревни высказывает надежды, что война приведет к свержению диктатуры пролетариата... Заметно некоторое оживление антисоветской агитации в связи с разговорами о войне»[124].

Впрочем, информационные материалы ОГПУ были все же заметно менее оптимистичны. В них чаще отмечались «панические настроения», массовые закупки товаров первой необходимости[125], даже отказ крестьян в некоторых районах продавать хлеб и скот на советские деньги. К осени проявились заметные трудности в заготовке хлеба. В результате выросла инфляция, потребительский рынок оказался в крайне напряженном положении[126].

Слухи о войне порой принимали явственно апокалиптический оттенок. Так, в феврале 1927 г. на Урале ходили слухи об «огненных столпах на небе, какие были перед германской войной»[127]. Конечно, большинство откликов носило гораздо более серьезный характер. Например, селькор Патрушев из Шадринского округа писал в областную «Крестьянскую газету» (выходила в Свердловске): «Из частных бесед об обороне страны народ говорит, что надо бы более готовить для обороны, более расходовать средств на самооборону. Из газет видно, что наши соседи все время приготовляют новые орудия и газы и сильно создают морской и воздушный флот, а мы спим». Любопытно, что автор обзора писем, поступивших в редакцию, по этому поводу отметил «своевременность недавно данного по советской печати указания не преувеличивать значения военной техники в капиталистических странах и не делать вида, что в советской республике ничего не делается в смысле усиления этой военной техники»[128]. Кстати сказать, многочисленные «накладки» в прессе, как местной, так и центральной, приводившие к эскалации «военной тревоги», даже заставили отдел печати ЦК ВКП(б) в августе 1927 г. обратиться в секретариат ЦК с запиской о необходимости созыва совещания Главлитов и их местных органов. Как отмечалось в записке, «необходимость созыва совещания диктуется следующими моментами: 1. Работа цензурных органов приобретает особое значение в связи с наступившей предвоенной обстановкой [курсив мой — авт]. Необходимо соответствующим образом ориентировать работников ЛИТов, разобрать ряд вопросов военной и военно-экономической цензуры в целях внесения необходимого единообразия и недопущения прорывов на этом фронте...»[129]. Причем пункт предлагаемой повестки дня «Цензура и военная опасность» стоял сразу за отчетным докладом Главлита. Правда, совещание так и не было созвано.

Историки до сих пор спорят, в какой степени политическое руководство действительно было обеспокоено обострением международной ситуации. Существует мнение, что военная истерия раздувалась исключительно во внутриполитических целях, в качестве средства борьбы с оппозицией. Вместе с тем нельзя не отметить, что во многих документах того времени, в том числе совершенно секретных, сквозит искренняя обеспокоенность ситуацией, искреннее опасение войны. «С каждым днем становится все очевиднее, что существующая ныне паника, которая слышится в каждом публичном выступлении и читается в каждой статье партийных лидеров, не “поддельная”... а на самом деле отражает чувства и эмоции Коммунистической партии и Советского правительства, и эта нервозность успешно передается всему народу», — сообщал в Лондон британский дипломат в январе 1927 г.[130]

В марте И. В. Сталин попытался рассеять тревожные настроения, заявив в выступлении на собрании рабочих сталинских железнодорожных мастерских Октябрьской дороги: «Войны у нас не будет ни весной, ни осенью этого года... Войны не будет в этом году потому, что наши враги не готовы к войне, потому, что наши враги боятся результатов войны больше, чем кто-либо другой, потому, что рабочие на Западе не хотят воевать с СССР, а воевать без рабочих невозможно, потому, наконец, что мы ведем твердо и непоколебимо политику мира, а это обстоятельство затрудняет войну с нашей страной»[131]. Однако дальнейшие события — убийство П. Л. Войкова, разрыв дипломатических отношений с Англией, переворот в Китае в июле 1927 г. только обострили ожидание скорой войны, усилили военизацию общества и привели к активизации государственной военной пропаганды. 1 июня 1927 г. в связи с разрывом англо-советских отношений появилось обращение ЦК ВКП(б), призывавшее советский народ быть готовым к отражению агрессии. На июльском пленуме ЦК Г. Е. Зиновьев заявил: «Война неизбежна, вероятность войны была ясна и три года назад, теперь надо сказать — неизбежность»[132]. Правда, Сталин, как и в марте, попытался несколько снизить напряже-ние, говоря о возможности «оттянуть» войну. 28 июля «Правда» опубликовала его «Заметки на современные темы», открывающиеся разделом «Об угрозе войны», написанные в относительно спокойном тоне[133]. Но практически одновременно, с 10 по 17 июля, разворачивалась всесоюзная «Неделя обороны», которую ЦК ВКП(б) рекомендовал превратить в «большую политическую кампанию»[134].

Военная тревога набирала обороты.

В одной из сводок ситуация образно характеризовалась как «момент английской волынки», которая «выражалась в посылке ноты Советского правительства, наш ответ Англии и некоторых угроз со стороны Англии разрывом дипломатических отношений. Все население в это время насторожилось и ходили всевозможные слухи о войне, о том, [что] Англия якобы объявляет войну СССР, а вкупе с ней Япония, и предъявила якобы ультиматум, чтобы СССР отдал без боя территорию СССР Японии от Владивостока до гор.

Кургана Уральской области»[135]. Характерна точность, с которой перепуганное население определяло пределы территориальных требований Японии.

Как говорилось в докладной записке по итогам кампании «Наш ответ Чемберлену», проведенной в июне 1927 г. на Ижевском оружейном заводе, существовали различные оценки ситуации среди рабочих-оружейников. Одни предупреждали: «Трудно будет справиться с буржуазией, если она пойдет на рабочий класс войной», другие предлагали: «Фашисты имеют свои кружки по военной подготовке, которые равняются постоянной армии их государства, а нам нужно уметь владеть оружием каждому рабочему». И тем не менее, подчеркивалось в документе, «несмотря на упадочное настроение части рабочих, выше приведенные вопросы и выступления рабочих целиком и полностью подтверждают, что в общем рабочие завода вполне достаточно оценивают серьезность данного момента»[136].

По всей стране принимались соответствующие резолюции. Вот, например, «постановление», принятое на общем собрании в одном из сел Свердловского округа 27 марта 1927 г.: «В случае объявления нам каких-нибудь военных подготовлений капиталистическими государствами, мы, граждане селения Фирсовского, объявим решительный отпор капиталу и просим все общества других селений поступать так же. Собратьям, рабочим и крестьянам капиталистических государств, просим поддерживать с нами политику мира»[137]. В другом селе того же округа состоялся митинг, и председатель сельсовета с нескрываемым удовлетворением сообщал в окружную газету: «Нужно сказать, что наша деревня не видала еще такого митинга. 300 человек были только взрослые, не считая до 18 лет. А так как 6 марта был последний день масленицы и наше население наместо катания и всяких других штук провело сознательно митинг и меньше увлеклось катанием и пьянкой, а приковало свое внимание к международной обстановке». Интересно, что митинг предварялся массовой инсценировкой, в ходе которой «вражеская пехота» во главе с «Чемберленом» (он же колхозник Пальцев), декламировавшим отрывки из своей знаменитой ноты, была разбита «красной конницей», которой командовал сам «Буденный» (в миру колхозник Зюзин)[138].

В советской историографии подобные резолюции рас-сматривались как вполне достоверный индикатор массовых настроений. Современные историки, напротив, склонны их полностью игнорировать. Действительно, чаще всего они составлялись под диктовку работников сельсовета, партийных функционеров низшего звена или каких-нибудь «представителей из района». В результате принятые на бесчисленных митингах и собраниях резолюции на международные темы оказывались так разительно схожи в разных частях страны[139].

И все же в 20-е годы не все было так просто. Были случаи, хотя и достаточно редкие, когда собрание отказывалось принять готовую резолюцию, ссылаясь на возможные репрессии в случае «переворота». Иногда принимались резолюции, противоположные тем, которые предлагали организаторы собрания[140]. Даже в армии, в частности в Белорусском и Приволжском военных округах, были зарегистрированы случаи отказа голосовать за резолюции о военной опасности, потому что «резкие формулировки могут вызвать войну»[141].

С другой стороны, массовые инсценировки, подобные вышеописанной, подготовленные самими жителями села, свидетельствуют о том, что порой такие резолюции отражали настроения, действительно существовавшие в это время и в этих местах.

В июле 1927 г. в ходе «Недели обороны», как сообщал в Политуправление Приволжского военного округа Полит- секретариат Вотской области[142], «в общественных организациях Вотобласти и среди населения чувствуется подъем, напряженность и воинственное настроение»[143]. В материалах Уральского обкома настроения масс в целом расценивались как здоровые, в пяти районах было собрано на оборону 2000 руб. (фонд «Наш ответ Чемберлену»), создано свыше 20 ячеек Осоавиахима. Вместе с тем в двух поселках вынесли резолюции:«...какой угодно ценой уступок войну предотвратить и самим не вооружаться» [курсив мой — авт.]» Были и такие высказывания — «товарищей слабит», коммунистам конец, скоро их свергнем с помощью Англии, «войны нет, а они с кружками ходят» и т. п.[144]

Партийные информаторы сходились на том, что настроение рабочих осенью 1927 г. по отношению к войне было «в целом удовлетворительное».

В одном из документов содержалась любопытная характеристика настроений рабочих по возрастным группам: «Вопрос о войне особенно горячо обсуждала молодежь. Среди ее велись такие разговоры: Наконец-то нам представляется случай расправиться с империалистами. Многие из молодых рабочих выражали желание проситься в войсковые части и на фронт без всяких медицинских осмотров и прохождения различных комиссий. За войну высказывались и рабочие средних возрастов, но при этом выражали опасение, что наш союз в смысле подготовленности в техническом отношении значительно ниже капиталистических государств, а следовательно, пока пролетариат этих государств сумеет организованно оказать противодействие этой войне — мы можем быть побеждены химической войной. Рабочие старших возрастов часто высказываются с боязнью о войне потому, что она опять принесет разорение, будут недостатки и всяческие лишения»[145].

Что же касается крестьянства, то, как писал в закрытом письме, адресованном в ЦК партии, один из секретарей Челябинского окружкома ВКП(б), в сентябре 1927 г., «как общее явление, мнения основной части крестьянства, которые удалось установить при проведении собраний и митингов в основном сводятся к тому, чтобы избежать войны». И далее он приводит такие высказывания: «Лучше откупиться хлебом, налогом, но не воевать... Какой угодно ценой уступок войну предотвратить... Для того чтобы оттянуть войну [крестьянство — авт.], согласно заплатить налог в два раза больше»[146].

К тому же выводу пришли составители информационного сообщения по Уральской области. Подытоживая различные мнения, звучавшие в уральской деревне, они подчеркнули: « Середняцко-бедняцкая группа крестьянства стоит на той точке зрения, что нам, СССР, во что бы то ни стало надо продолжать мирный труд, период мирной передышки... Эти заявления являются продуктом глубокой продуманности создавшегося положения. Все еще чувствуя последствия империалистической и Гражданской войн, бедняцко-середняцкая часть крестьянства дает себе ясный отчет в том, что война в конечном счете приведет к истощению всего народного хозяйства»[147].

Выше уже отмечалось, что принятая в документах ОГПУ социально-классовая градация (настроения бедноты, середняков, кулачества) весьма условна[148]. Социальная принадлежность высказываний (а порой и их авторов) определялась по содержанию, а точнее, по отношению к Советской власти. В цитированном выше информационном сообщении содержатся любопытные нюансы. С одной стороны, есть примеры негативных высказываний бедняков и середняков: «Что сейчас говорить о войне, когда наши крестьянские нужды во внимание не принимаются... Вот воевали, воевали, а все пошло насмарку, бедняк остался ни с чем, душат налогами». С другой, в разделе «Настроения кулачества» приводятся слова, вполне по смыслу совпадающие с теми, которые несколькими страницами выше характеризовались как «продукт глубокой продуманности создавшегося положения», например: «Англия скоро объявит нам войну, а тогда все мужицкие труды за годы мирной жизни пойдут насмарку, потому что если будет война, хлеб и скот у крестьян будут брать у крестьян так же, как и брали раньше»[149].

И в рабочей среде, по мнению как ОГПУ, так и партийных органов, «как пораженческого, так и контрреволюционного характера настроения и разговоры наблюдаются исключительно среди тех рабочих, которые ранее состояли в тех или иных политических партиях (главным образом, меньшевики)»[150]. Проверить это утверждение не представляется возможным, хотя, с другой стороны, в нем, очевидно, есть доля истины: в политических партиях состояли рабочие, отличавшиеся более высоким уровнем образования, социальной активности, и, в силу этого, более склонные к критической оценке существующего положения.

В целом, как подчеркивает М. М. Кудюкина, реакцию населения на «военную тревогу» 1927 г. «вполне можно определить как поведение в условиях начинающейся войны. Широко циркулировали слухи не просто об угрозе войны, а о начавшихся военных действиях. Угроза вскоре оказаться на оккупированной противником территории оказывала заметное влияние на принятие решений»[151]. Примерно о том же пишет Н. С. Симонов: «Судя по характеру поведения, страна оказалась в своеобразных условиях имитации внешней войны»[152].

Любопытно отметить один характерный нюанс — своеобразный «феномен отложенной тревоги». Считается, что к концу 1927 г. ситуация более или менее нормализовалась. Прекратились пугающие выступления советских лидеров, снизился тон прессы. Сводки на первый взгляд демонстрируют некоторое снижение «военных настроений». И тем не менее зимой 1928 г. вновь появляются многочисленные свидетельства о неспокойном настроении в целом ряде регионов, в частности на Урале: «Крестьяне у нас до того перепуганы насчет войны, что только о ней и говорят. Разубедить их почти нет никакой возможности. “Почему, — говорят они, — нет мануфактуры, муки. Да потому, что скоро будет война и хлеб отбирают для войны”. Селькор Фофанов из Кунгурского округа сообщает о некоей пророчице, которая говорит: «Весной этого года будет война и возьмут от 18 до 45 лет всех на войну, а после войны наступит на царство монархий» [так в тексте — авт.][153].

Прошло совсем немного времени, и в ходе конфликта на КВЖД появились слухи о войне с Китаем. В июле 1929 г. власти Северного Китая захватили телеграф КВЖД, закрыли советские учреждения, арестовали более 2 тыс. советских граждан. 18 августа войска Чжан Сюэляна[154] вторглись на территорию СССР. СССР разорвал дипломатические отношения с Китаем; с 11 октября по 20 ноября части Особой Дальневосточной армии отбросили китайские войска, разоружив 8 тыс. человек. 22 декабря был подписан Хабаровский протокол о ликвидации конфликта и восстановлении советского контроля над КВЖД.

Правда, на сей раз слухи о войне возникали большей частью в восточных районах страны. В Центральной России этот конфликт прошел не то чтобы незамеченным, но, во всяком случае, столь острого отклика, как пограничные инциденты с Польшей, не вызвал.

По сведениям политотдела Пермской железной дороги, в августе 1929 г. настроение железнодорожников было «в основном здоровое», однако это не помешало распространению самых невероятных слухов о том, например, что город Чита «занят китайцами, где был бой и убитых тысячами хоронили». Опять превалируют скептические представления о развитии конфликта: «СССР слаб начать войну с Китаем, и КВЖД придется отдать без боя, так как иностранные рабочие за нас не заступятся». Наконец, противники Советской власти вновь ожидали от Китая освобождения от Советской власти: «Долго медлят китайцы с войной, надо бы давно прибить эту сволочь, чтобы не заражали молодое поколение дурацким духом... Раз с Востока начало, а там 15 000 человек русской армии во главе с Семеновым, то и Запад не дремлет, конец коммунистам будет неизбежен»[155]. Любопытно, кстати, высказывание относительно «заражения молодежи» — антисоветски настроенные граждане ощущали, как с каждым годом укрепляется за счет смены поколений социальная база режима[156].

Именно по случаю событий на КВЖД ГПУ отмечало «волну энтузиазма» у студентов, которые «все единогласно записались в организованные отряды добровольцев и с охотой проводят военные занятия»[157]. Студенты конца 20-х годов по социальному происхождению, жизненному опыту, политическим симпатиям заметно отличались от своих сверстников — современников революции и Гражданской войны[158]. Поэтому такая реакция молодежи, увлеченной революционной романтикой и не представлявшей, что такое на самом деле война, становится с тех пор и надолго преобладающей.

В закрытом письме секретного отдела Вотского облисполкома, направленном для сведения председателям райисполкомов, подчеркивалось: «В связи с конфликтами на КВЖД кулачество Вотобласти своей агитацией и провокационными слухами о якобы начавшейся войне создает паническое настроение...» И далее приводились проявления этого настроения: крестьяне запасались продуктами, дети выходили из пионеров, раздавались угрозы в адрес бедноты и коммунистов, что вызывало у последних ответную реакцию: «Прежде чем идти воевать на фронт, вначале нужно будет перерезать чуждый элемент, а то он перережет наше семейство»[159].

Как пишет И. О. Кузнецов, «глубоко показательно, что особенно масштабная кампания о “военной угрозе” была развернута накануне коллективизации»[160]. На самом деле, как отмечалось выше, самой масштабной военной тревогой была все же тревога 1927 г.; на вывод исследователя повлияла скорее всего специфика материала: в Сибири кризис на дальневосточной границе, возможно, действительно воспринимался более обостренно, чем события на Западе, но это вряд ли характерно для страны в целом. Любопытно также, что исследователь воспринимает военные тревоги исключительно как результат планомерных кампаний властей, хотя и признает, что «рассматриваемая акция имела непредвиденные для ее организаторов последствия», в частности, «в небывалой степени способствовала оформлению в более определенное русло оппозиционных настроений»[161]. На самом деле, как было показано выше, причины военных тревог были гораздо сложнее, и вряд ли возможно жестко привязывать их исключительно к тем или иным мероприятиям властей, скажем, борьбе с оппозицией или подготовке коллективизации, хотя и такие взаимосвязи, несомненно, имели место.

В конечном итоге ни разрыв англо-советских отношений, ни убийства и аресты советских дипломатов, ни высылка из Франции полпреда СССР X. Раковского, ни конфликт на КВЖД не привели к войне. И после этого в массовом сознании происходит постепенный перелом. Ощущение опасности войны отодвигается на второй план (хотя окончательно, конечно, не исчезает) и вытесняется повседневными заботами.

* * *

Обобщая все, что было сказано о «военных тревогах» 1920-х гг., можно выделить их наиболее характерные черты.

Во-первых, поводом для возникновения «военной тревоги» могли послужить любые международные и внутриполитические события; официальные заявления властей или те или иные пропагандистские кампании в прессе; наконец, просто слухи, возникающие, казалось бы, без видимых оснований. В любом случае, однако, «военная тревога» являлась в большей степени спонтанной реакцией населения, чем результатом целенаправленной политики властей. Даже тогда, когда, как в 1927 гг., «военная тревога» была сознательно спровоцирована политическим руководством, ее масштабы, проявления и результаты оказались в значительной степени непредвиденными и даже с точки зрения властей негативными.

Во-вторых «военные тревоги» означали не просто разговоры о войне; как правило, они влияли на поведение населения самым непосредственным образом. Например, начинались массовые закупки товаров первой необходимости, тут же, как правило, приводящие к торговому ажиотажу и росту дефицита; задерживались хлебозаготовки; в некоторых районах крестьяне, опасаясь мобилизации, продавали лошадей, в других — отказывались принимать советские деньги; снижалась общественная активность населения, наиболее «неустойчивые» граждане выходили из общественных организаций (пионерской организации, комсомола, иногда даже из партии)[162]; отмечались случаи уклонения от службы в армии (вообще в те годы достаточно престижной, особенно для выходцев из деревни), некоторый рост дезертирства, попытки красноармейцев перевестись в нестроевые подразделения.

Очевидно, что и в бытовом отношении «военные тревоги» не оставались без последствий (например, они влияли на определение ближайших планов и расходов в крестьянском хозяйстве или планирование бюджета рабочей семьи), но эти, опосредованные их результаты, проследить достаточно сложно, и в любом случае это не является задачей данного исследования.

И. О. Кузнецов, говоря о последствиях военных тревог для крестьянского сознания, отмечает, что «раздувание жупела военной угрозы содействовало усилению в деревне настроений страха, неуверенности, тревоги, паники»[163]. Подобные настроения ярко проявились во время коллективизации и, очевидно, повлияли на ее ход.

Наконец, «военные тревоги» активно использовались для зондирования общественных настроений, в первую очередь, отношения к Советской власти и ее политике и готовности защищать завоевания социализма. Формы этого зондирования могли быть самыми разнообразными (опросы, обзоры писем, анализ материалов информаторов, бюджетные обследования и пр.), но в любом случае его результаты несомненно учитывались в дальнейшем при принятии политических решений самого разного уровня — но и эта тема заслуживает специального исследования[164].

Своеобразная ирония истории заключается в том, что с начала 30-х годов опасность войны становится гораздо более реальной: в мире появляются силы, заинтересованные в переделе мира любым, в том числе военным способом. Япония начинает широкомасштабную агрессию в Китае, при этом первым шагом явился захват Манчжурии — в результате подлинный, а не мнимый очаг войны возникает на границах с СССР. Фашистская Италия самоутверждается в Абиссинии, и Лига наций (как, впрочем, и в случае с Китаем) оказывается бессильна. Наконец, к власти в Германии приходит Гитлер, главным внешнеполитическим тезисом которого был пересмотр итогов Первой мировой войны.

Конечно, все это было известно в Советском Союзе; советская пропаганда постоянно напоминала о нарастании международного кризиса; предпринимались, как в 1935 г., попытки заключить союз с потенциальными противниками Германии. Но все же импульс предыдущей войны заметно ослабел, мирная жизнь (если можно так сказать о жизни советского общества рубежа 20-30-х годов; по крайней мере, жизнь в отсутствии войны) вступила в свои права. Советская власть оказалась достаточно устойчивой. Подрастали и вступали в сознательную жизнь новые поколения, с иным взглядом на мир. Эпоха «призраков войны» уходила в прошлое. Наступила эпоха военной реальности, когда действительно приближавшаяся война порой казалась призрачной.

Снижение уровня ощущения военной опасности отмечали и представители властей. Так, уже в феврале 1929 г. генеральный секретарь Осоавиахима Л. П. Малиновский писал в секретной записке на имя заместителя председателя организации С. С. Каменева, что, «несмотря на растущую и бесспорную угрозу войны, отчасти в связи с известными успехами борьбы Советского Союза за мир, отчасти вследствие сосредоточения усилий на разрешении внутренних задач, представление о непосредственной военной угрозе в сознании масс притупилось»[165].

Ситуация привычной неопределенности ярко описана в дневнике М. М. Пришвина за июль 1929 г.: «Демонстрация возле памятника Ленину... Быть или не быть войне... Кожевников — 90% за войну. Трубецкой — 90, что не будет[166]. Привыкли к войнам, знаем, что никто ничего не знает и не может знать. Если война, то ехать в Переславище не надо, конечно, буду складываться все-таки, потому что 80% все- таки за то, что войны не будет. (Конечно, все от англичан, захотят война, захотят — нажмут на Китай, и все успокоится)»[167]. Прошло несколько месяцев, и тот же Пришвин в феврале 1930 г. уже с откровенным недоверием комментирует слухи о войне с Англией: «Перемученные люди начинают создавать легенды. Вчера слышал, будто английский посол срочно выехал из Москвы. Сегодня говорят, будто англичане заняли Соловки». А уже в марте он отмечает: «Заметно многие перестали думать о войне, что, по всей вероятности, и более верно: не будет войны»[168].

Подобные высказывания со временем встречались все чаще. Конечно, ожидания войны исчезли не вдруг и не могут быть датированы ни конкретным месяцем, ни даже годом. Тот же Пришвин в июне 1930 г. подмечал: «Вся интеллигенция верит, что будет скоро война, и все о ней говорят»[169]. К. И. Чуковский в своем дневнике (запись от 19 ноября 1930 г.) приводит любопытный разговор. Один из собеседников «солидно уверял, будто Запад не хочет воевать с нами, я сказал, что войны не будет, но тут Шк[ловский][170] вспомнил, что накануне империалистической] войны я тоже уверенно говорил: “войны ни за что не будет”, и он, Шк[ловский], тогда мне верил...»[171].

И все-таки уже на рубеже 30-х годов все чаще стали раздаваться уверенные голоса: «прозевали [агрессоры — авт.] у теперь нам воевать не страшно»[172]. Постепенно, вслед за успехами советской промышленности и хотя и не очень заметным, но все же реальным повышением уровня жизни по сравнению с началом 30-х годов, подобные голоса звучали все чаще. Среди молодежи стали распространяться воинственные настроения, о которых часто вспоминали советские мемуаристы. Но и свидетельства того времени говорят о том же. Так, В. И. Вернадский записал в дневнике в марте 1932 г.: «Говорят, среди коммунистов две партии — молодые хотят войны, считая, что это начало окончательной борьбы против капиталистических стран»[173].

С другой стороны, длительное ожидание войны привело к любопытному психологическому феномену: война, которой боялись, вдруг стала представляться приемлемым выходом из создавшегося положения, способом снять накопившееся напряжение. Тот же Пришвин, который на протяжении всех 1920-х гг. писал о войне с явным опасением, в ноябре 1930 г. вдруг стал «утешать» своего приятеля тем, что «скоро должна быть война», а присутствующий при этом его сын заметил: «Я, папа, радуюсь твоему бодрому настроению. — Чем же бодрому? — А вот то, что ты сказал: скоро война...» Прошел год, и в декабре 1931 г. в дневнике Пришвина появляется новая запись: «Суетятся, бегают, война бы поскорей, один конец»[174].

Более того, снижение остроты непосредственной военной угрозы для массового сознания подчеркивается появлением довольно неожиданных суждений об опасности... мира. Так, в октябре 1932 г. на одном из ижевских заводов в ходе подготовки к политдню был задан вопрос: «Если мы получим социализм во всем мире, значит не будет войны, народ не будет уничтожаться, а наоборот будет размножаться, то чем будет питаться, если мало пахотной земли, а население увеличится против посева»[175].

Конечно, можно расценить подобное высказывание как попытку своеобразного эпатажа власти. Однако бытование подобных настроений доказывает такое суждение из непредназначенного для печати дневника А. С. Аржиловс- кого (запись от 31 октября 1936 г.): «...Когда бываю в городе среди массы снующих людей, то всегда думаю одно: только одна хорошая война сократит рост этого муравейника. Иначе сожрем сами себя»[176]. О том же писал в августе 1928 г. и В. И. Вернадский: «Каждый год рождается (или подрастает) 10% деревенского населения, которому нет места. Всматриваясь в окружающее, видя количество безработных, детей, связанное с уменьшением площади посева и скота и отсутствием работы в городе, понимаешь значение — стихийное и грозное этого фактора. Оно приведет или к войне и голоду — извечных регуляторов роста населения, или к перемене социального строя в направлении приспособления его к интенсивному росту национального богатства»[177]. И практически одновременно, в том же августе 1928 г., М. М. Пришвин записал в дневнике: «В отношении современного крестьянского вопроса всякие попытки идеологического подхода (в том числе и мера борьбы с пьянством) являются или недомыслием, или лицемерием. Все решается двумя словами: “давай войну” или “давай фабрику”...»[178].

Ослаблению ощущения военной опасности способствовали и реальные успехи индустриализации, и умение властей «продемонстрировать» свою растущую военную мощь. Подобные демонстрации были рассчитаны как для «внешнего», так и для «внутреннего» потребителя. В качестве примеров приведем два эпизода, связанных с военными парадами.

По воспоминаниям редактора «Известий» И. М. Гронского[179], в 1932 г. специальным решением закрытого Пленума ЦК ВКП(б) «было решено показать на параде Московского гарнизона новую технику: стрелковое, артиллерийское вооружение. В воздух было поднято несколько сот самолетов, в том числе 300 тяжелых бомбардировщиков. В японских ВВС аналогичных бомбардировщиков было 116. Я был очевидцем этого мероприятия. Парад заканчивается. Площадь освобождается. Напряженная тишина. И вдруг мимо трибун проносятся танки новейшей конструкции. У японского военного атташе генерала Хато выпал из рук бинокль. Таких танков во всем мире было пока всего семь штук. Мы на параде показали двенадцать. Это был фурор»[180].

Не меньшее воздействие подобные парады оказывали и на рядовых советских граждан. Студент С. Ф. Подлубный 7 ноября 1935 г. записал в своем дневнике (стилистика и орфография источника сохранены): «Вечером как и прошлый год проводилась военная агитация, военный шовенизм если можно так выразиться т. е. показ нечаянный будто бы показ громаднейших танков проезжающих по центральным улицам... Вобщем в этом году учтены не только крупные масштабы демонстрации учтены также психологические мелочи. Но все это вышло как-то естественно без искусства...»[181].

Конечно, сохранялся и скепсис относительно военной мощи СССР. В ходе обсуждения проекта новой Конституции в Горьковской области звучали и такие вопросы: «Откуда и как наша страна знает о том, что по сравнению с другими странами мы в оборонном смысле сильнее других стран»[182].

В любом случае, об опасности войны не забывали — в том числе благодаря все той же пропаганде, которая не упускала возможности поговорить о вероятной интервенции. Более того, даже и там время от времени проявлялись «мирные настроения», вызывавшие раздражение партийных кругов. Так, в 1932 г. в «Вечерней Москве» появилась статья, посвященная Оттавской конференции[183], в которой говорилось, что «создание антисоветского фронта стало настолько трудным делом, что даже... Канада и Англия не могут договориться между собой». В обзоре столичной прессы, подготовленном агитмассовым отделом МК, по этому поводу подчеркивалось: автор статьи «сбивает читателя на вывод, будто угроза военной опасности уменьшается, ослабевает. Абсолютно неверный и вредный вывод»[184].

Место «военных тревог» 1920-х гг., которые, несмотря на роль пропаганды, все же были по преимуществу стихийным явлением, в 1930-е гг. занимает «оборонное сознание» — не только (и не столько) характеристика общества, сколько проект власти, формирование в обществе готовности к войне, причем войне победоносной, войне наступательной.

И пропаганда, и искусство ориентировались на известное высказывание И. В. Сталина: «Нужно весь наш народ держать в состоянии мобилизационной готовности перед лицом опасности военного нападения, чтобы никакая “случайность” и никакие фокусы наших внешних врагов не могли застигнуть нас врасплох»[185]. И вскоре появляются и «оборонная драматургия», и «оборонная литература», и «оборонный кинематограф»[186].

Советский исследователь так определял в те годы особенность оборонного жанра: «Не вообще советская патриотическая драматургия, а такая драматургия, содержание которой непосредственно направлено к укреплению военно-оборонной мощи Советского Союза, к воспитанию в народе чувства постоянной мобилизационной готовности»[187]. Даже от М. А. Булгакова его партийные доброжелатели пытались в 1937 г. «добиться того, чтобы он написал если не агитационную, то хоть оборонную пьесу»[188].

Одной из самых известных в этом жанре стала пьеса В. М. Киршона «Большой день»[189]. О содержании пьесы лучше всего говорит такой монолог одного из персонажей, летчика Голубева: «Вчера без объявления войны фашистская армия перешла наши границы. Авиация противника бомбила советские города. Значительные силы пытались прорваться вглубь и совершить налет на Москву... Мы взяли на себя международные обязательства. Поэтому мы обратились в Лигу наций с предложением предотвратить войну. Мы сказали, что будем ждать сутки. Первое наступление ликвидировано в укрепленных районах. Воздушная эскадра противника разгромлена, только отдельные самолеты ушли домой...»[190].

В задачу данной работы не входит анализ официальной пропаганды, в том числе и «оборонных» литературы, театра, кино. Хочется сделать лишь одно принципиальное замечание. В российской литературе последних лет прочно утвердилось мнение, что предвоенная «оборонная» пропаганда сыграла исключительно негативную роль и несет значительную часть ответственности за трагедии и поражения первых военных лет. Так, в последней, очень интересной статье, посвященной этой проблеме, В. А. Токарев приходит к выводу, что западные авторы, «максимально обнажая ужасы и бедствия войны, деморализовали читателя», в то время как советские пропагандистские описания будущей войны, предлагая ее «безопасную и благородную имитацию», оказали «колоссальное демобилизующее [курсив источника — авт.] влияние на советское общество»[191]. К еще более конкретным и определенным выводам приходит Н. Ю. Кулешова: «В общественном сознании прочно укоренились стереотипы об их [потенциальных противников — авт.] слабости, легкости победы над ними, непрочности тыла всех капиталистически х стран и политической нестойкости их армий. Всe это имело отрицательные последствия в ходе кровопролитной советско-финляндской войны 1939-1940 гг., которая, в свою очередь, стала лишь небольшим прологом к всенародной трагедии, разыгравшейся в 1941 году»[192].

Однако, если рассматривать формирование «оборонного сознания» как составляющую социальной мобилизации общества, которой оно, несомненно, являлось, оценка его окажется не столь однозначной. «Наиболее адекватным критерием эффективности сталинской социальной мобилизации необходимо считать, вероятно, Великую Отечественную войну», — пишет О. Ю. Никонова[193]. С этой точки зрения нельзя не отметить, что советское общество в годы войны продемонстрировало весьма высокий уровень психологической готовности, как на фронте, так и в тылу. «О, к каким грозовым испытаньям //Подготовлены были они!» — пел уже после войны о «легендарных бойцах» Александр Вертинский, выражая характерное для того времени настроение.

Независимо от задач, которые ставились перед пропагандой в то время, она в реальности не столько готовила население к конкретной будущей войне, не столько обучала, если угодно, «ремеслу войны», сколько формировала определенный психологический тип, тип победителя[194].

Более того, представляется маловероятным, что самые реалистические фильмы о будущей войне смогли бы настолько подготовить население к войне настоящей, что это привело бы к снижению уровня потерь, изменению хода боевых действий, сокращению сроков войны. Это не значит, что пропагандистский подход, заключавшийся в триаде «малой кровью, могучим ударом, на чужой территории» был полностью оправдан. Автор не предлагает изменить оценки наиболее одиозных произведений «оборонного» жанра, заслуженно критиковавшихся и участниками войны, и современными историками, таких, например, как произведения П. Павленко, В. Киршона, Н. Шпановаи др. Речь идет лишь о том, что, несмотря на все издержки, задачи, стоявшие перед оборонной советской пропагандой, были в целом решены.

* * *

Конечно, и в 1930-е гг., как и в предшествующий период, слухи о войне неоднократно возникали и нередко распространялись по всей стране. «Пахнет порохом, дымит Дальний Восток, неблагополучно и на польско-румынской границе, а поэтому наша задача быть бдительными и на страже, но капиталисты Запада хорошо преуспели по технике», — говорили в Туле в 1932 г.[195]

И вместе с тем, при всех сомнениях, скепсисе, недоверчивом отношении к пропаганде, в настроениях (по крайней мере насколько их можно проследить по имеющимся документам) в этот период отношение к военной опасности становится более взвешенным. Война по-прежнему воспринимается как реальная перспектива, но от нее, как кажется, уже не ждут немедленной катастрофы — или немедленного освобождения.

Неясность международной ситуации, недоверие к официальной прессе, отсутствие иных источников информации, реальные опасения войны — все это порождало самую дикую смесь оценок и предположений даже у представителей интеллигенции, казалось бы, как об этом говорилось выше, способных более здраво и разносторонне оценивать обстановку в мире. Заметно, однако, что еще недавно постоянно встречавшееся слово — «убежденность» относительно близости войны сменяются теперь словом «догадки».

Даже слухи о будущей войне, исходящие, казалось бы, непосредственно от представителей власти, порой подвергались сомнению. Так, на одном из собраний работники совхоза задали следующий вопрос: «Приезжал лектор в другой совхоз, говорил: “У нас есть газы, но мы бережем их для войны, которая не сегодня-завтра” — это верно?»[196]. Конечно, «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется», и трудно понять, что именно говорил лектор «в соседнем совхозе», важнее, однако, то, что услышали его слушатели и как они оценили услышанное.

Сохранился любопытный документ под характерным названием «Сводка о нездоровых и болезненных настроениях рабочих, студентов, специалистов и научных работников г. Перми на 8 октября 1932 г.» В нем говорится: «Вопросы международного характера научных работников интересуют мало и они в этих вопросах рассуждают лишь догадками. Например, проф. Генкель по вопросу о возможности войны говорит, что “Пермь вообще военизирована, но никаких особых военных приготовлений не видно”. Проф. Богословский высказывает, что “вероятно войны не будет, а возможно война уже началась, но только о ней не пишут”. Проф. Хребтов считает, что “война скоро будет, а отсюда сыпняк, смерть, — хоть сейчас и плохо жить, а все же лучше, чем в военное время”. Проф. Ветохин успокаивает себя тем, что его на войну не возьмут»[197].

Судя по содержанию этой сводки, для провинциальной интеллигенции в 1932 г. были характерны настроения, сходные с теми, что отмечались среди столичной интеллигенции двумя годами ранее, в 1929-1930 гг. Привычное, уверенное ожидание войны сменяется некоторой растерянностью. Конечно, для сколько-нибудь определенных выводов материала недостаточно, но все же еще раз подчеркнем: изменения в общественных настроениях происходили в течение длительного периода и с различной скоростью в разных регионах и в разных социальных слоях и группах.

Как и в 20-е годы, любое изменение международной обстановки вызывало оживленную реакцию противников Советской власти (впрочем, в чисто количественном отношении подобные случаи встречаются в документах намного реже по сравнению с предыдущим десятилетием). Так, весной 1932 г. по поводу обострения ситуации на Дальнем Востоке в партком одного из пермских заводов поступило анонимное письмо, содержащее следующий набор «лозунгов»:

 «Франция — помощница Америки, и наши руководители — Гойда[198], Деникин, Врангель. Здравствует свободная торговля, свободный рабочий народ... У нас своя программа, долой коммунизм, здравствует колония Англии, а не Россия. Здравствует война... Здравствует Япония — колония Англии, а не Россия. Да здравствует Англия, Япония, Америка. Долой Россию и Китай необразованный»[199]. Поразительно, в какой степени чисто советская политическая культура формировала мышление не только сторонников, но и противников Советской власти; вместе с тем бросается в глаза уже привычный набор потенциальных «освободителей» и одновременно — весьма отдаленная связь содержания письма с политической реальностью весны 1932 г.

Не всегда «военная тревога» инициировалась только международными событиями; иногда разговоры о войне вызывались и событиями внутри страны, на первый взгляд не имеющими отношения к внешней опасности. Так, массовая коллективизация и последовавший за ней голод в зерновых районах страны вызвали такие оценки: «Война неизбежна. Белоруссию отрежут. Всем нам висеть на столбиках. Украину тоже отрежут. Недаром мы весь хлеб оттуда выкачали. Приходите, мол, со своим хлебом»[200].

В начале 30-х годов самой очевидной опасностью представлялась Япония. Как и в случае с Польшей в 20-е годы, время от времени возникали слухи о том, что война с Японией то ли вот-вот начнется, то ли уже началась. Эти представления были свойственны не только для массового сознания; так, один из иностранных дипломатов писал тогда из Москвы, что все советские руководители, с которыми он встречался, ждали со дня на день нападения Японии[201].

И, пожалуй, последней «военной тревогой» можно считать отклик на ситуацию в Манчжурии в 1931—1932 гг.[202]

В дневнике академика В. И. Вернадского за февраль- март 1932 г. неоднократно подчеркивается: «Опасение войны: вспоминаются рассказы приезжающих из Сибири: население ждет японцев, и ненависть крестьян дошла до этой точки... Кругом встречаешь тревогу — ожидание катастрофы — крушения (пятилетнего — авт.] «плана», потери Восточной (Сибири...»[203]. Статья в «Известиях»[204], предназначенная, очевидно, для успокоения населения, вызвала у него такую оценку: «Передовая статья: угроза войны и отнятия Восточной Сибири. Начинается смущение. Чувствуется страх перед народным движением. Не очень хорошо и среди рабочих»[205].

11о вывод тем не менее был следующим: «Опасение войны. Я не верю в это — разве несчастная случайность. Сейчас война отсюда не будет объявлена, и она может лишь быть междоусобной, т. е. не у нас, а в тех государствах, с какими будет объявлена»[206]. Другими словами, речь шла уже не о развале СССР в результате войны, а о возможных революционных последствиях в странах-агрессорах.

Массовая реакция населения в этом случае на первый взгляд мало чем отличалась от того, что наблюдалось в предыдущие годы.

Как отмечалось в докладной записке о работе Нижегородской краевой прокуратуры в области реконструкции сельского хозяйства и хозяйственного укрепления колхозов в августе 1932 г., «кулачество в своей агитации использует все меры к дискредитации колхозного строительства, вплоть до использования факторов международного порядка; так, при осложнениях на Дальнем Востоке распространялись слухи, что Япония объявила войну, на которую будут брать всех колхозников без различия возраста и пола»[207].

Причем исход войны опять-таки представлялся в пессимистических тонах: «Весной текущего года обязательно у нас с Японией будет война, а японцы всыплют СССР как следует и в Сибири заберут местность по Байкал, а с Запада в свою очередь пойдет на нас Польша... От вас скрывают — война продолжается, вся Сибирь принадлежит Японии... На СССР с востока наступают японцы, ими уже занят Байкал; с Запада Польша и Германия — занят Ленинград; в Москву прибыло много раненых»[208].

«Вопросы о возможности войны в массе а/с [антисоветски — авт.] настроенных специалистов находят живейший отклик, при этом имеют место высказывания пораженческого характера», — сообщалось в сводке ОГПУ в июле 1932 г. Но в той же сводке приводится высказывание вполне «пораженческого» характера, которое тем не менее замечательно своим скептическим отношением к самой возможности войны: «События на Дальнем Востоке нас не касаются. С нами никто связываться не хочет. У нас подняли шум для того, чтобы побольше денег с нас выкачать. В случае же войны с Японией нам придется очень скверно. Японская армия непобедима. Нам нужно согласиться на любые условия, предложенные Японией, иначе мы поведем русский народ на убой»[209].

Любопытны различные мнения о причинах японской агрессии на Дальнем Востоке.

Рабочие одного из вологодских заводов в октябре 1931 г. рассуждали так: «Япония не иначе как зачинщик войны от всего мирового капитала, которая ищет рынка сбыта не только для себя, но и для всего капитала. Этим конфликтом Япония хочет вызвать на войну и Советский Союз. Сама система капитализма этого требует...» Как бы отвечая им, некий счетовод Тяпин утверждал: «Нашим газетам нельзя верить, так как они все говорят ложь и однобоко, т. е. только то, что в их пользу, а остальное умалчивают. Взять хотя бы о событиях в Японии, которая якобы ни за что ни про что вторглась в Китай и захватывает ее части. Между строк все же можно догадаться, что как только в Китае появилась Советская власть, Япония стала враждебно относиться к империалистам [так в документе — авт.] и начала их притеснять. По-моему, все делается по указке наших там агентов, которые работают на наши деньги». С этим соглашался и десятник Благовещенский: «Возьмите Китай, там китайские коммунисты обострили так отношения, что потребовалось вмешательство целой Японии, которая вынуждена для защиты интересов своих граждан послать целую армию... часто население подстрекается китайскими коммунистами и, не в обиду будет сказано, при благосклонном участии наших коммунистов, которые лезут в бутылку, и может загореться, разразится пожар, а в эту кашу безусловно будет втянут наш союз и тогда лишь будет конец»[210].

Высказывания о том, что виновником войны, вольным или невольным, может стать уже окрепшее Советские государство, встречались все чаще. На одном из московских партактивов в феврале 1932 г. по поводу угрозы войны с Японией была подана следующая записка: «Как понять — конкуренция на мировом рынке с капиталистическими странами некоторыми продуктами. А Ленин говорил, что конкуренция, дележ рынков порождает войну между государствами, а потому будет искусственный вызов войны с капиталистическими государствами, еще не успев завершить наше строительство»[211].

В одной из сводок, подготовленных летом 1932 г. и посвященной настроениям специалистов сельского хозяйства, цитируются следующие высказывания: «Большевики пишут во всех газетах, что иностранцы вооружаются, а вот о том, что мы сами вооружаемся и гоним войска на Дальний Восток, так об этом ни слова не пишут». По мнению другого специалиста, именно советское руководство сознательно вело дело к войне с Японией, надеясь таким образом снизить напряженность внутри страны: «В настоящее время атмосфера настолько сгущена и положение в деревне настолько тяжелое, что единственным выходом из положения является война»[212].

В том же, 1932 г., произошло очередное повышение цен на хлеб, и сразу же этому было найдено объяснение: «Струсили они японцев, а он ведь не шутит. Весной на нас пойдет, вот для обороны страны все от нас и отнимают»[213]. Эти слухи, кстати, не были беспочвенными: именно ускоренное создание запасов хлеба на Дальнем Востоке на случай войны с Японией явилось одной из причин страшного голода начала 1930-х гг.

И вместе с тем сводки весны 1932 г. отмечали, что настроение рабочих, например, в разных районах Урала, здоровое, антисоветских выступлений не выявлено, многие хотят идти добровольцами в РККА. То же самое — среди крестьянства; в целом настроение здоровое, но «среди колхозников были разговоры: вот-вот война, а без хлеба не навоюешь» (последнее высказывание как раз иллюстрирует отношение к войне, как делу обыденному, житейскому)[214].

И среди вопросов, заданных на лекциях, собраниях, политднях по этому поводу, преобладают вполне здравые, например, почему разрешили японцам использовать КВЖД; не смогут ли Япония и Китай вытеснить нас с КВЖД, так как мы не сможем воевать на чужой территории; какой проект по разоружению выдвинул СССР на Женевской конференции; сколько в СССР танков, орудий, самолетов; и пр.[215] И намного реже встречаются упоминания о панических настроениях или массовой закупке продуктов.

В октябре 1932 г. в Подольском районе Московской области на одном из собраний, посвященных итогам сентябрьского пленума ЦК ВКП(б), был задан следующий вопрос: «Не находите ли вы, что в настоящее время если меньше пугает интервенция, то ослаб тыл, так как чувствуется большое недовольство рабочих и колхозников»[216]. И, как бы подытоживая все, что говорилось в народе по поводу военной опасностей, на одном из политдней осени 1932 г. в Москве прозвучала печальная фраза: «Мы войны не боимся, но плохо живем...»[217].

Как известно, Япония избрала менее опасный для себя вариант, развернув широкомасштабную агрессию в южном направлении, и на первый план вновь выдвинулась опасность с Запада.

* * *

«По-видимому, фашизм растет, Гитлер подвигается к Франции и всех посылает куда следует. Он авторитетно действует на массы... Придет время, что Германия покажет и русским коммунистам, Украину определенно возьмет», — такие высказывания были характерны после 1933 г.[218] Один из собеседников В. И. Вернадского в ноябре 1934 г. допускал возможность войны, так как «Япония и Германия знают, что время за нас»[219].

* * *

Весной 1919 г. в Италии появились союзы фронтовиков, или, по-итальянски, «фаши ди комбаттименто». Именно они дали начало фашистскому движению, которое в ноябре 1921 г. оформилось в Фашистскую национальную партию. За этим последовал пресловутый «поход на Рим» и приход фашистов к власти в Италии в октябре 1922 г. С этого времени «фашизм» становится одним из самых употребительных терминов в политической истории первой половины XX века. В советской политической лексике он стал употребляться уже в 1923-1925 гг. в самом широком смысле — помимо итальянских фашистов, были польские, болгарские, румынские и прочие, а также пресловутые «социал-фашисты». Речь идет не только о пропаганде, но и о массовом сознании — в материалах ОГПУ уже применительно к началу 1925 г. упоминаются и «группировка красноармейцев, предполагавшая формирование отряда с целью соединения с польскими фашистами для борьбы с Соввластью», и студенческие «нелегальные союзы теософов и христиан, зараженные фашистской идеологией и ставящие задачей борьбу с идеологическим влиянием комсомола на молодежь». В марте 1925 г. в ежемесячном обзоре ОГПУ о положении в стране есть упоминание о раскрытии антисоветской организации «Орден русских фашистов», которая «группировалась из литераторов, имевших за собой контрреволюционное и уголовное прошлое, в том числе ряд явных дегенератов, кокаинистов и опиеманов». Сообщалось, что целями организации являлись уничтожение марксистской идеологии, свержение Советской власти, установление диктатуры русских фашистов[220]. Появлялись даже листовки, написанные якобы от имени фашистской организации. Например, весной 1926 г. в Сталинграде было обнаружено объявление за характерной, звучащей истинно по-советски, подписью: «Зав. иностранной организацией фашистов», где извещалось о скором взрыве моста, электростанции, водопровода...[221] Другими словами, представления о фашизме, как течении, враждебном коммунизму, проникали в самые различные слои советского общества.

Но практически одновременно появляются и другие высказывания, в которых фашизм и коммунизм отождествлялись. Так, летом 1925 г. сообщалось, что некий учитель-толстовец из Московской губернии «ведет агитацию против укрепления военной мощи страны... коммунистов приравнивает к фашистам»[222]. Постепенно подобное отождествление становилось обычным аргументом в политических, в том числе внутрипартийных дискуссиях. Например, троцкисты, которых высылали из Харькова зимой 1929 г., кричали, имея в виду сторонников сталинской «генеральной линии»: «Нас, ленинцев, фашисты гонят в ссылку», «Долой фашистов» и т. д.[223]

Однако при всей важности того факта, что термин «фашизм» существовал и даже активно воспроизводился в массовом сознании советского общества задолго до 1933 г., необходимо учитывать, что именно с Германией это понятие не связывалось по крайней мере до начала 1930-х гг., когда, наряду с ситуацией на Дальнем Востоке, события в Германии стали вызывать особый интерес. Так, уже в 1930 г. М. М. Пришвин был уверен, что «новая история будет история борьбы фашизма с коммунизмом»[224].

Приход фашистов к власти в январе 1933 г., хотя и не сразу, привел к изменениям в двусторонних советско-германских отношениях и к серьезным корректировкам в советской пропаганде, которая постепенно стала принимать все более антинацистский (а объективно в некоторой степени и антигерманский) характер[225]. Антифашистская направленность пропаганды вызывала определенный отклик у части советского общества, прежде всего интеллигенции[226]. В частности особые опасения вызывала антисемитская политика гитлеровцев, их расовые теории, а также стремление к захвату «жизненного пространства» (впрочем, последнее многие воспринимали как чисто теоретические рассуждения, не придавая им особого значения)[227].

Конечно, для значительной части советских граждан ни «рост фашистской угрозы», ни «предательство германских социалфашистов», ни даже приход Гитлера к власти почти не представляли интереса, как, впрочем, и другие международные сюжеты. «Несмотря на важность событий в Германии, захват власти Гитлером, террор рабочего движения, гонения на компартию, захват редакции и т. д. среди студентов кормофака[228] разговоров и дебатов не было», — говорится в справке Вологодского ОГПУ. И далее приводится комментарий одного из студентов по поводу поражения германских коммунистов: «Иностранные рабочие не такие дураки, чтобы завоевать голодную свободу, как у нас»[229].

Тем не менее усилия пропаганды начали приносить плоды. Постепенно в массовом сознании формировалось представление о Германии как основном источнике военной угрозы. Комментируя первомайский военный парад 1934 г., сотрудник Омского художественно-педагогического техникума Н. С. Таланкин сделал следующий вывод: «Этим демонстрируется наша сила в виду внешней опасности, чтобы наши обыватели не думали, что наше внешнеполитическое положение плохо, в том смысле, что нам-де не справиться с двойной военной опасностью — с Японией и Германией»[230].

Подобные высказывания встречались все чаще. Так, священник из Челябинской области А. Л. Селиверстов в феврале 1935 г. уверял: «Да все равно им [коммунистам — авт.] не сдобровать, они ждут угрозы с востока, а их накроют с запада и охватят со всех сторон, тогда узнают как крестьян душить и из сельниц последнюю муку выгребать»[231]. А калужский техник М. В. Константинов весной 1936 г. по поводу занятия Германией Рейнской зоны предсказывал: «Сейчас в Японии и Германии серьезные дела творятся. Если Германия нападет на Францию, нам придется ей [Франции — авт.] помогать, если только не найдут наши каких-либо причин уклониться от этого. А все-таки неплохо было бы померяться силой, ведь у нас теперь вооружение поставлено хорошо»[232].

Даже такое событие, как высылка из Ленинграда после убийства С. М. Кирова «классово чуждых элементов», воспринималось многими представителями интеллигенции в контексте надвигающейся фашистской угрозы. Студенты Амосов и Буев, в частности, утверждали: «Это вызвано объявлением воинской повинности в Германии и желанием Соввласти превратить Ленинград в военную крепость». Составители информационной сводки сочли нужным подчеркнуть, «что последнее мнение далеко не единичного порядка». Действительно, примерно то же самое говорил инженер завода «Элёктрик» и др. А сотрудник «Гипротруда» инженер Лебедев делал еще более далеко идущие выводы из происходящего: «Теперь мы живем не в ту пору, когда сгоряча отвечали на индивидуальный террор — массовым террором. Теперь как будто все начинания “плановые”, и последние мероприятия имеют в виду, очевидно, события в Германии: на случай войны насытить тыл сведущими людьми»[233].

Вместе с тем, приход фашистов к власти расценивался в стране неоднозначно. В частности, многие представители интеллигенции, как отмечалось в материалах ОГПУ, «с интересом и одобрением» следили за политикой Гитлера, как накануне его прихода к власти, так и в первые годы существования «тысячелетнего рейха».

В этой среде нередко звучали сомнения в достоверности того, о чем писали советские газеты или говорили в своих выступлениях партийные деятели. Так, свердловская учительница немецкого языка М. Е. Козопасова, в 1920— 1925 гг. жившая в Германии и поддерживавшая переписку с немецкими знакомыми, по словам директора школы, в 1936—1937 гг. высказывала «неумеренно восторженные мнения о Германии», возмущалась тем, что советский журнал на немецком языке «имеет нахальство» писать, что дети безработных в Германии голодают: «Хотела бы я посмотреть хотя бы на одного голодающего ребенка в Германии»[234].

В сводке Омского горкома партии, посвященной итогам проработки закрытого письма ЦК ВКП(б) по поводу убийства С. М. Кирова в феврале 1935 г., отмечалось, что среди студентов Омского института сельского хозяйства идут такие разговоры: «В СССР тяжело живется большинству, и никто еще не доказал, что при германском фашизме хуже, чем при нашей пролетарской диктатуре»[235].

Нередко, впрочем, встречались высказывания о том, что в Германии, в том числе при Гитлере, живется даже лучше, чем в СССР[236]. Чаще других говорили об этом немцы (в том числе иностранные специалисты), жившие в СССР и сохранившие связи с родиной. Например, уже в августе 1933 г. в Свердловске появились письма из Германии, в которых писалось, что «радость в отношении к новой системе всеобщая, все воодушевлены перспективами, которые ожидаются в новой Германии. Число участников демонстраций, которые часто бывают, превышает 100 000 тыс. [так в документе — авт.], особенно рабочие ожидают улучшения своего материального положения, в связи с этим сбор на различные собрания и митинги так велик, что не требуется особых сил для привлечения. Не так давно по всей Германии проведена кампания оказания помощи 1 1/2 млн. немцам, живущим в СССР, которые близки к голодной смерти... например в одной деревне было 200 чел. безработных, теперь они все получили работу»[237]. Конечно, слухи об этих письмах тут же расползлись по городу.

Вообще и немецкие граждане, и просто этнические немцы, жившие в СССР, но сохранившие какие-то связи с родственниками или знакомыми в Германии, служили одним из основных каналов получения альтернативной (позитивной по преимуществу) информации о положении в национал-социалистическом рейхе. Конечно, процессы, происходившие в этой среде, вряд ли можно рассматривать как характерные для российской интеллигенции в целом[238].

Были случаи, когда политика национал-социалистов отождествлялась с тем, что происходит в Советском Союзе. Арестованный в 1936 г. в Тюмени директор пивоваренного завода И. В. Людвиг, член ВКП(б) с 1918 г., по данным чекистов, говорил, что «фашизм является большевизмом наизнанку и что большевики и фашисты друг друга стоят... В Германии Гитлер признает чувство национальной гордости — это фашизм, у нас появились слова “родина”, “любить родину”. У нас с другого конца тоже вводится национал-социализм»[239].

Предыдущее высказывание, как и ряд ему подобных, содержит элементы осуждения («большевики и фашисты друг друга стоят»), однако часть интеллигенции одобряла некоторые аспекты внутренней и внешней политики Гитлера, например, решение многих социальных проблем или быстрый рост международного статуса Германии. Те представители интеллигенции, которые были настроены оппозиционно по отношению к существующему строю, одобряли также антикоммунистические репрессии в Германии и антисемитизм германских властей.

Так, вологодский инспектор ОТК, член партии П. С. Непряхин в июне 1936 г. «в разговоре о политике Гитлера высказал свое согласие с политикой Гитлера в отношении того, что коммунисты есть тьма»[240]. Встречались и такие высказывания: «Гитлер — это великий человек, ему богом суждено победить весь мир, надо помогать Гитлеру. Сталин — это ничтожество». Некто Игнатьев, учитель из Глазовского района Удмуртской АССР, на вечере учителей предлагал: «Выпьем за победу фашизма в СССР!»[241]. В августе 1936 г. специалист Калужской спичечной фабрики Музалев утверждал, что «фашисты уже не настолько глупы, как о них думают. Они, пожалуй, поумнее нас, в Испании они едва ли не победят»[242].

Зачастую внимание «органов» привлекали случайные высказывания; так, инструктор ижевского гороно Иютин в 1936 г. на вечеринке поинтересовался: «Кто имеет право вступать в фашистскую организацию?» Этот факт тут же был доложен в обком партии[243].

Иногда представления о могуществе немецких фашистов принимали совсем уже анекдотические формы. Например, в 1937 г. техник Ворошиловского химкомбината (Свердловская область) Рассадович, по совместительству преподававший немецкий язык в школе, во время уроков «проводил контрреволюционную фашистскую пропаганду», говоря ученикам: «Лучше учите немецкий язык, он вам пригодится, так как скоро Гитлер придет»[244]. К сожалению, этот педагогический прием оценили не столько ученики, сколько сотрудники ОГПУ НКВД.

Как фашистскую пропаганду расценили работники НКВД и такое высказывание 16-летнего школьника из Челябинска, по-своему оценившего результаты процесса по делу так называемого «Параллельного троцкистского центра»[245]: «Своим умом Карл Радек понял, что весь мир стоит перед фашизмом, что фашизм захлестывает весь мир и, естественно, нужно своевременно перейти на сторону фашизма, и он это сделал... Хотя эти люди, как вы говорите, агенты гестапо, но вы мне найдите хотя одного человека в Советском Союзе, который бы равнялся по уму Карлу Радеку»[246].

В ходе подготовки к выборам в Верховный Совет РСФСР жительница г. Горького М. О. Демурова в мае 1938 г. на собрании избирателей высказалась так: «Гитлер имеет в Германии большой авторитет, он взял Австрию, и даже никому и не снилось, а сейчас он возьмет Чехословакию и другие подчинит мелкие государства, а затем отберет от Франции Трансваль, ну и с Англией у него не совсем плохие взаимоотношения, а потом может взять и СССР»[247]. Несмотря на загадочный «французский Трансваль», появившийся, возможно, благодаря какой-то ошибке (или ослышке) информатора, высказывание (расцененное как антисоветское) давало довольно точную, хотя и пессимистическую, характеристику международной ситуации с точки зрения СССР. Публикатор специально отметил, что подобные суждения не стоит относить к «общераспространенным мнениям»; представляется, однако, что подобных высказываний встречалось в те годы немало[248].

Можно предположить, что иногда отмечавшиеся нескрываемые симпатии к фашизму, прежде всего среди молодежи, объяснялись желанием пооригинальничать (культуролог, впрочем, в этой связи предпочел бы выделить стремление нарушать культурное табу, особенно свойственное для детей и юношества и характерное для определенного этапа усвоения социокультурной традиции). В партийных документах и материалах НКВД нередко встречаются упоминания о нарисованных «фашистских знаках» (очевидно, свастике). Особенно популярными эти запретные знаки оказались среди студентов. Так, в мае 1936 г. в Свердловске была арестована группа студентов Индустриального института, у которой «имелись связи с фашистами Германии, причем в группе были комсомольцы... носившие на лацканах пиджака фашистские знаки, и открыто, под маркой Мопровской выставки к 1 Маю предлагали выставить для всеобщего обозрения фашистские реликвии»[249]. И не случайно время от времени в документах НКВД встречаются упоминания о «детских фашистских группах» или о случаях, когда школьники рисовали знаки свастики на партах или даже на спинах товарищей...

Понятно, что и сознательные, хотя и пассивные противники Советской власти, связывали с германским фашизмом определенные надежды — и не только как с силой, способной военным путем победить большевиков, но и как с возможной альтернативой коммунизму как таковому. Уже в 1933 г. ленинградское ОГПУ, внимательно следившее за ситуацией среди так называемых «бывших», отметило и «консолидацию социально-чуждых и враждебных элементов», и «активную концентрацию» бывших членов буржуазных партий, «открыто ориентирующихся на фашизм и высказывающих симпатии Гитлеру»[250].

Конечно, трудно доверять материалам НКВД относительно существования в СССР «фашистскихорганизаций», особенно после 1933 г. Как правило, подобные дела попросту фабриковались. Так, в феврале 1934 г. Г. Г. Ягода направил И. В. Сталину сообщение об аресте членов «широко разветвленной фашистской организации», именующейся «Российская национальная партия», которая ставила своей конечной целью «свержение советской власти и установление в стране фашистской диктатуры». В состав руководящего «политического центра», по мнению ОГПУ, входили академики историки В. И. Вернадский и М. С. Грушевский, литературоведы Н. С. Державин, В. Н. Перетц и М. Н. Сперанский, химик Н. С. Курнаков, ряд других видных ученых. При этом, как отмечалось в сообщении, «организация была создана по прямому указанию закордонного русского фашистского центра... фашистский центр за границей, сформировавшись на базе евразийского движения, включил в себя панславистские элементы и был тесно связан с французскими интервенционистскими кругами», и лишь с 1932 г. «в связи с усилением фашизма в Германии и затем прихода к власти Гитлера организация ориентировалась на фашистскую Германию»[251]. Очевидно, что не только сама организация и ее «политический центр» были изобретены ОГПУ, но и о фашистской идеологии как таковой авторы документа имели довольно приблизительные представления.

Другим примером может служить дело «молодежной фашистской организации ГитлерЮгенд» в Москве[252]. Не отставали от столичных чекистов и их провинциальные коллеги: так, в Ленинграде и области только в 1935 г. было раскрыто 9 «фашистских групп», а в 1937 г. там же была ликвидирована «фашистско-террористическая организация», состоящая более чем из 50 человек во главе с «агентом гестапо». На самом деле это были члены городского общества глухонемых...[253]

Неоднократно «немецко-фашистские шпионы и диверсанты» фигурировали на печально знаменитых московских процессах.

Но были и другие случаи. Так, в 1934 г. в Воронеже была ликвидирована «фашистская группа» врача-хирурга И. В. Словцева. Среди 14 участников группы были преподаватели, актеры, музыканты и др. В обвинительном заключении говорилось, что «с 1931 г. собирались музыкальные вечера у Словцева по пятницам, занимались пением и музыкой... Оформление фашистской организации состоялось в 1933 г. после прихода Гитлера к власти... Словцев одобрял методы борьбы Гитлера с коммунистами как с “врагами нации”». Деятельность «группы Словцева» сводилась к тому, что ее члены слушали передачи из Германии и Чехословакии, записывали их и пересказывали знакомым. Обсуждая услышанное, они рассуждали о применении идей фашизма в Советском Союзе; один из участников группы был убежден, что «на стороне фашизма культурные люди». Участники группы были приговорены к различным (до 8 лет) срокам заключения. В 1989 г. приговор был отменен Верховным Судом РСФСР, который по материалам дела заключил, что «высказывались личные суждения без цели подрыва или ослабления, свержения Советской власти». Характерно, однако, что в полной реабилитации членам группы было отказано[254].

Как уже отмечалось, в начале 1930-х гг. роль главного потенциального противника перешла к Японии, а с середины 30-х годов — к фашистской Германии. Но одновременно сохранялась инерция враждебного восприятия Англии и Польши.

Например, в апреле 1935 г. некий повар Родионов обратился к докладчику со словами: «Англия и Япония хотят задушить Советский Союз. Ты, тов. докладчик, скажи т. Сталину, чтобы никогда не доверял англичанам»[255].

Что же касается Польши, то даже в учебнике географии 1932 г. издания для школ рабочей и крестьянской молодежи в разделе «Ватиканский город» [так в документе — авт.] утверждалось, что папа римский «неустанно возносит моления о том, чтобы Бог покарал большевиков, ругает пятилетний план социалистического строительства и втихомолку принимает участие в подготовке военного нападения на СССР капиталистических, особенно католических стран (Франции и Польши)»[256]. И в массовом сознании встречались высказывания о том, что «с Запада в свою очередь пойдет на нас Польша». Как заявил в феврале 1935 г. мастер одного из пермских военных заводов Пильщиков: «Посмотрите, что делается сейчас за границей: Германия, Польша сколачиваются в военный союз, чтобы идти войной на Восток»[257]. Подобных примеров можно привести немало.

Конечно, новые реальности давали о себе знать, и в 30-е годы порой встречались рассуждения о будущей судьбе Польши в случае новой мировой войны. Так, в 1933 г. на одном из предприятий Свердловска на партийном собрании, посвященном обсуждению международного положения СССР, один из слушателей поинтересовался: «В свете сегодняшних дипломатических отношений с Германией не меняется ли роль Польши, не вынуждает ли стать буфером для СССР от германского империализма, так как в случае военных событий между Германией и СССР с первых дней объявления войны [означает] Польше свою государственную независимость безусловную потерю» [так в документе — авт.][258]

Конечно, представления о Польше отнюдь не исчерпывались военной темой. В 1920-е годы, особенно среди этнических поляков, неоднократно отмечались настроения в пользу переезда в Польшу. При этом порой встречались такие высказывания: «В Польше рабочим живется лучше, так как каждый чувствует себя свободным, а если там есть помещики, то ведь в России имеются коммунисты, такие же помещики»[259]. Многие граждане СССР в течение 20—30-х годов имели родственников в Польше, поддерживали с ними постоянную связь (и пострадали из-за этого в годы «ежовщины»). Тем не менее накануне войны большинством политически и социально активного населения Польша скорее воспринималась как потенциальный противник, чем союзник, бывшая часть Российской империи или соседнее, близкое по своим историко-культурным корням, славянское государство.

После заключения между СССР и Германией пакта о ненападении в августе 1939 г. многие советские граждане пришли к выводу, что судьба Польши предрешена. Так, жители Ленинграда, в частности, отмечали, что «Германия в этом договоре развязала себе руки в отношении Польши... Она безнаказанно приберет Польшу к рукам»[260]. При этом участие СССР в новом разделе Польши мало кем предполагалось. Как предсказывал в беседе с сослуживцами сотрудник Наркомлеса СССР, «Германия пактом о ненападении и торговым договором свяжет [СССР] по рукам и ногам, чтобы в это время разделаться с Польшей». Большинство комментариев носило достаточно отстраненный характер; иногда встречались такие предположения: «В результате договора сильно пострадает Польша, ее сильно пощипают, хотя она заслуживает этого»[261]. Высказывались даже более жесткие оценки: «Польша своим криком и дерзким поведением вынудила Германию выступить»[262]. Однако подобные настроения вряд ли преобладали. Как вспоминал позднее К. Симонов, «когда началась война немцев с Польшей, все мое сочувствие так же, как и сочувствие моих товарищей по редакции военной газеты, где мы вместе работали, было на стороне поляков, потому что сильнейший напал на слабейшего и потому, что пакт о ненападении пактом, а кто же из нас хотел победы фашистской Германии в начавшейся европейской войне, тем более легкой победы? Быстрота, с которой немцы ворвались и шли по Польше, огорошивала и тревожила»[263].

Вместе с тем вступление советских войск в Западную Украину и Белоруссию и последовавшее присоединение этих областей к СССР было встречено скорее одобрительно. Одни рассматривали это как возможность распространения социализма на новые территории, другие же — как восстановление законных границ и интересов России. Академик В. И. Вернадский, в частности, записывал в дневнике в октябре 1939 г.: «...политика Сталина — Молотова реальная, и мне кажется правильной государственно русской»[264].

Подобная позиция отнюдь не была исключением. Как подчеркивает В. А. Токарев, отношение таких видных историков, как Ю. В. Готье, Б. Д. Греков, В. И. Пичета, Е. В. Тарле к разделу Польши демонстрирует их поддержку пропагандистских акций сталинского руководства. С одной стороны, большинство из них придерживалось «великорусской» точки зрения, рассматривая Западную Украину и Белоруссию как осколки Киевской Руси и тем самым находя историческую справедливость в их присоединении. Хотя присущие им либеральные взгляды не позволяли безоговорочно соглашаться с политикой Сталина, это не помешало им принять самое активное участие в пропагандистской кампании по поводу «воссоединения» Украины и Белоруссии[265].

Надо сказать, что эта пропагандистская кампания, которую подготовило и провело советское руководство, в целом достигла своей цели[266]. Как отмечал К. Симонов, сказалась атмосфера напряженности в советско-польских отношениях последних десятилетий. Кроме того, отодвигалась западная граница, было предотвращено соглашение между Гитлером и западными державами, которого так боялось советское руководство. К тому же ни Англия, ни Франция, объявив войну Германии, вопреки своим обещаниям так и не пришли на помощь Польше. Неудивительно поэтому, что Симонов встретил вступление советских войск на территорию Польши «с чувством безоговорочной радости»[267].

Те же настроения владели и многими красноармейцами, которые участвовали в походе на Западную Украину и Белоруссию. Один из них в ноябре 1939 г. писал своему другу, тоже красноармейцу, в Ленинградский военный округ: «В этом году и мне пришлось идти в рядах непобедимой славной Красной армии вызволять от гнета помещиков наших братьев украинцев и белорусов». Другой гордо заявлял: «О международной обстановке не забываем и всегда готовы по зову правительства выступить на защиту своих священных границ, а так же для освобождения трудящихся любого государства, которые хотят мирной жизни»[268].

Что же касается остальных советских граждан, то одни из них в ходе выборов в ноябре 1939 г. интересовались, на каких основаниях присоединили Западную Украину и Белоруссию, в то время как другие высказывали недоумение: «Почему при определении границ Варшава осталась у Германии»[269]. И многие приветствовали «освобождение народов западной Белоруссии и Западной Украины от ига капиталистов и помещиков бывшей Польши... ига панских панов [так в документе — авт.] которые годами издевались над его [народа] кровной землей и не давали процветать ныне освобожденной нами — советским народом — новой молодой республике»[270]. Впрочем, среди самих «освобожденных» отмечались и иные настроения — так, некий сельский учитель из Вилейского района заявил, что «Красная армия освободила народ Западной Белоруссии и Западной Украины не от нищеты и бесправия, а от хорошей жизни»[271]. И такие высказывания были отнюдь не единичными.

Как бы то ни было, казалось, «польский вопрос» разрешен историей раз и навсегда. В конце 1939 г. в Свердловске был конфискован весь тираж брошюры «Письмо обкома МОПР», вышедшей тиражом 3000 экземпляров. Как писал начальник местного обллита, это было оправдано тем, что «материал не отвечает действительности (говорилось о германском фашизме и Польше как государстве)»[272].

Одно из немногих исключений составлял председатель Оборонной комиссии Союза писателей Всеволод Вишневский, имевший в те годы доступ к закрытой для других информации и регулярно общавшийся с крупными военными деятелями, в том числе с наркомом обороны К. Е. Ворошиловым. Уже 1 сентября 1939 г. он записал в дневнике:

 «Возможно, что в нужный момент мы объявим лозунг “восстановления Польши”, найдем кадры народные, демократические и т. п. в самой Польше, перетянем на свою сторону ряд элементов. Нас предпочтут немцам»[273].

* * *

Подписание в мае 1935 г. советско-французского и советско-чехословацкого договоров о взаимопомощи произвело в общем позитивное впечатление. Но с самого начала даже в положительных откликах сквозило явственное недоверие к возможным союзникам. «Капиталистам Франции сейчас воевать невыгодно, и, зная какую силу представляет Советский Союз, они заключают договор о взаимной помощи... Договор-то хорош, но как бы нас не обманули. Мы-то за них будем заступаться, а они-то за нас пожалуй нет», — так откликнулись москвичи на сообщение о заключении договора.

Впрочем, высказывалось не только недоверие к союзнику, но и неверие в подобные союзы вообще. «Факт заключения франко-советского соглашения интересен не как фактор мира. Ведь не задержали войны в 1914 г. тройственные соглашения. Не задержит войну и это соглашение. Соглашение интересно как признак того, что военные союзы вновь зарождаются и наступит тот день, когда Советский Союз отбросит мишуру красивых слов о кровавой бойне и призовет нас к последней справедливой войне...» — заявил инженер Московского лампового завода Лошук[274].

Постепенно отношение к советско-французскому пакту становилось все более скептическим. В марте 1938 г. академик В. И. Вернадский записал в своем дневнике: «Агитаторы в домовых собраниях указывают, что, конечно, договоры есть с Чехословакией и Францией, но Сталин считает, что больше всего дорога жизнь людей и договоры можно толковать иначе»[275].

По-прежнему одной из главных опасностей будущей войны представлялись экзотические виды оружия, в частности отравляющие газы и биологическое оружие. В декабре 1937 г. некий инструктор-ревизор предостерегал руководство Осоавиахима: «Мы в 1942 г. будем иметь 12 000 дегазаторов, а сегодня имеем 6000, это на страну с 200 мильонов жителей, по мысли правительства — тот костяк тыловой обороны, о который должны разбиться газовые волны фашизма?..» Характерен, однако, предложенный им рецепт — создание «Дегазационного управления во главе с начальником большевиком», что даст в результате «полное уничтожение в соцбыту капиталистических крыс и мух, пусть фашизм тогда попробует травить нашу пищу бактериями или заражать наш воздух микробами»[276].

Впрочем, предлагались не только средства защиты, но и новые виды вполне наступательного вооружения. Так, некий «изобретатель-орденоносец» А. Майзель по собственной инициативе разрабатывал сразу несколько новых видов оружия, большей частью авиационного, например, «воздушную завесу» (истребитель высыпает множество специальных мелких бомб перпендикулярно строю вражеских бомбардировщиков), многопушечный истребитель, «двойную бомбу» (перед основной бомбой на телескопической штанге помещалась малая, которая должна была как бы «разрыхлить» броню, бетон и пр., повышая таким образом эффективность взрыва основной бомбы), «бомбу с рикошетом» (она должна была рикошетировать от поверхности воды, попадая в неприятельские корабли) и, наконец, воздушные противосамолетные торпеды и мины[277].

Очередной всплеск военных ожиданий в 30-е годы был связан с печально знаменитыми московскими политическими процессами 1936-1938 гг. В откликах на решения трибунала постоянно встречались опасения — если обвиняемых приговорят к расстрелу, не осложнит ли это международное положение СССР и не навяжут ли в результате СССР войну[278].

Иногда начало войны, хотя бы интуитивно, советские люди представляли себе довольно реалистично. Так, вспоминая свои предвоенные ощущения, ленинградка И. Д. Зеленская записала летом 1941 г. в блокадном дневнике: «Все считали Ленинград обреченным городом, городом на юру, слишком открытым и доступным в силу своего географического положения... Казалось всегда, что первые и самые страшные удары обрушатся именно на Ленинград...»[279].

Вместе с тем некоторые сюжеты, описанные в романах, тем более показанные в фильмах, запоминались и в какой-то степени определяли отношение к меняющейся реальности.

Так, описывая в своем дневнике ситуацию в Москве в начале сентября 1939 г. («Город полон слухов: что закрыта для пассажирского движения Белорусская железная дорога, что закрыто авиасообщение; что мобилизована половина такси, все грузовики и большая часть учрежденческих машин, что закрыты 18 школ (под призывные пункты взяты, или под госпитали, как говорят другие), что эшелоны идут на западную границу и на Дальний Восток...»), Е. С. Булгакова проводит прямую параллель с американским фильмом по произведениям Г. Уэллса о будущей войне. Этот фильм она вместе с М. С. Булгаковым видела на закрытом просмотре в американском посольстве еще в ноябре 1936 г.[280]

Подписание советско-германского договора о ненападении 1939 г. было встречено со смешанными чувствами. Казалось, что угроза войны отодвинулась. С другой стороны, многие, как сформулировал в беседе с товарищами по работе ленинградский слесарь А. Федоров, понимали, что «договор между СССР и Германией для последней ничего не значит. Она заключила его, чтобы использовать известный промежуток времени и прибрать к рукам Францию, Англию и Польшу, а затем уже напасть на СССР»[281].

Важно подчеркнуть, что в массовом сознании Советский Союз и в эти годы, как правило, выступал обороняющейся стороной. Изменение настроений на самом верху привело к тому, что летом 1941 г. заговорили о необходимости изменения пропаганды, придания ей «наступательного характера». Готовилась очередная кампания, однако развернуть ее попросту не успели[282].

Война, которую ждали, которая порой описывалась в пропаганде и представлялась во всех подробностях в массовом сознании, оказалась совсем не такой.

Многие предвоенные иллюзии — о наступательном характере войны «малой кровью и на чужой территории», о революционном взрыве на Западе, свойственные прежде всего молодому поколению, оказались ложными. Более скептическое отношение к этим вопросам поколения старшего оказалось и более реалистическим. 22 июня 1941 г. все рассуждения о предстоящей войне потеряли смысл, предвоенная эпоха кончилась, началась Великая Отечественная война.


[1] Блок М. Апология истории, или Ремесло историка. М., 1986. С. 77.

[2] Подробнее о восприятии внешнего мира массовым сознанием см.: Россия и Запад. Формирование внешнеполитических стереотипов в сознании российского общества первой половины XX века. М., 1998.

[3] См.: Ходнев А. С. «Великая война» в зарубежной историографии: концепция тотальной войны // Преподавание истории в школе. 2000. № 10. С. 16-20; Сыч А. И. О некоторых социально- психологических последствиях первой мировой войны // Вопросы истории. 2001. N® 11-12. С. 109-113.

[4] Пришвин М. М. Дневники. 1928-1929. Кн. 6. М., 2004. С. 109-110.

[5] См.: Кудюкина М. М. Угроза войны глазами красноармейцев в 1920-е годы // Война и мир в историческом процессе (XVII- XX вв.) Ч. 1. Волгоград, 2003. С. 278-279

[6] ВЧК—ОГПУ о политических настроениях северного крестьянства. 1921-1927 годы (По материалам информационных сводок ВЧК-ОГПУ). Сыктывкар, 1995. С. 130.

[7] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 187. Л. 71.

[8] 1           Некоторые исследователи подвергают контент-анализу такие достаточно репрезентативные источники, как письма в органы власти и в газеты или материалы перлюстрации. Это позволяет выделить количество писем, где затрагивались те или иные проблемы или процентное соотношение высказываний «за» и «против» существующего порядка вещей. См., например: Лившиц А., Орлов И. Власть и общество: диалог в письмах. М., 2002; Частные письма середины 1920-х годов (из архивов Политконтроля ОГПУ) // Нестор. 2005. № 1(5). С. 27—92; и др. Однако внешнеполитические сюжеты в подобных материалах встречаются крайне редко и не могут служить основанием для сколько-нибудь обоснованных подсчетов.

[9] Подробнее см.: Балашов Е. М. Контуры будущего гражданина: новые и традиционные элементы в явлениях детского сознания, 1917-1920-е годы // Нестор. 2001. № 1(5). С. 150-192.

[10] Цит. по: Балашов Е. М. Школа в российском обществе 1917—1927 гг.: становление «нового человека». СПб., 2003. С. 217.

[11] Там же. С. 184.

[12] Козлов В. А., Семенова Е. А. Социология детства (обзор социолого-педагогических обследований 20-х годов) // Школа и мир культуры этносов. Вып. 1. М., 1993. С. 48-49.

[13] Рыбников Н. А. Крестьянский ребенок. Очерки по педологии крестьянского ребенка. М., 1930. С. 57.

[14] Козлов В. А., Семенова Е. А. Указ. соч. С. 49.

[15] Глазами иностранцев, 1917-1932. М., 1932. С. 209.

[16] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 181. Л. 4 об.

[17] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 181. Л. 4 об.

[18] См.: Кудюкина М. М. Угроза войны глазами красноармейцев в 1920-е годы... С. 278-279.

[19] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 5. Д. 448. Л. 17.

[20] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87Д. 187. Л. 20; Д. 188. Л. 1.

[21] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 5. Д. 32. Л. 6.

[22] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 188. Л. 42.

[23] Биографии специалистов, работающих в горнодобывающей промышленности (по материалам архивно-следственного дела) // Архивы Урала. 1995. № 2. С. 57; 1996. № 1. С. 61, 62.

[24] Вернадский В. И. Дневники: 1926-1934. М., 2001. С. 87.

[25] Шитц И. И. Дневник «великого перелома» (март 1928 — август 1931). Париж, 1991. С. 258.

[26] Беседовский Г. 3. На путях к термидору. М., 1997. С. 286.

[27] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 188. Л. 114.

[28] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 5. Д. 92. Л. 283.

[29] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 180. Л. 57.

[30] ВЧК-ОГПУ о политических настроениях северного крестьянства... С. 43.

[31]   ЦДООСО. Ф.6 Oп. 1. Д.1121. Л.70.

[32] Там же. Ф. 4. Оп. 6. Д. 69. Л. 13-14.

[33] Там же. Оп. 5. Д. 87. Л. 133.

[34] Цит. по: Рожков А. Ю. В кругу сверстников: Жизненный мир молодого человека в советской России 1920-х годов. Т. 1. Краснодар, 2002. С. 145.

[35] Вернадский В. И. Дневники: 1926-1934... С. 76,87.

[36] Шитц И. И. Указ. соч. С. 248-249.

[37] РГАСПИ. Ф. 17. ОП. 87. Д. 180. Л. 75, 57.

[38] Там же. Д. 181. Л. 88.

[39] Там же. Д. 187. Л. 9.

[40] ОГАЧО Ф. П-170. Оп. 1.Д. 173. Л. 28. Данное письмо опубликовано: Общество и власть. Российская провинция. Челябинская область. Документы и материалы. Т. 1.1917-1945. Челябинск,

2005.     С. 214-216.

[41] Самым экзотическим оказался слух, зафиксированный летом 1925 г. в Новониколаевской (позднее Новосибирской) губернии о том, что настоящая фамилия председателя Совета народных комиссаров А. И. Рыкова — Романов, Михаил Александрович, что он скрывался в Англии, «теперь попал к власти и скоро станет на престол...» См.: РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 188. Л. 122.

[42] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 188. Л. 71.

[43] Там же. Д. 188. Л. 58.

[44] Шитц И. И. Указ. соч. С. 114.

[45] Там же. С. 179,181.

[46] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 180. Л. 108.

[47] Там же. Д. 189. Л. 85.

[48] Там же. Л. 71,106.

[49] Частные письма середины 20-х годов... С. 74.

[50] Цит. по: Кудюкина М. М. Красная армия и «военные тревоги» второй половины 1920-х годов // Россия и мир глазами друг друга: из истории взаимовосприятия. Вып. 4. М., 2007. С. 158.

[51] Пришвин М. М. Дневники. 1928-1929... С. 431.

[52] Там же. С. 447.

[53] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 180. Л. 103; Д. 188. Л. 40.

[54] Там же. Д. 188. Л. 72.

[55] Там же. Д. 189. Л. 106.

[56] Там же. Д. 180. Л. 108.

[57] Пришвин М. М. Дневники. 1930-1931. Кн. 7. М., 2006. С. 149.

[58] ВОАНПИ. Ф. 1858. Оп. 2. Д. 26. Л. 154.

[59] Это единственный случай, когда Англия упоминается в качестве возможного союзника; из контекста следует, что спрашивавший имел в виду, скорее всего, английских рабочих.

[60] ЦАОДМ. Ф. 3. Оп. И. Д. 430. Л. 129 об.

[61] ЦДООСО. ф. 4. Оп. 5. Д. 26. Л. 12.

[62] 14 июля 1927 г. Венский уголовный суд оправдал участников разгона рабочей демонстрации, в ходе которого погибли двое рабочих, в январе того же года. В результате 15 июля в Вене началась всеобщая забастовка, массовые демонстрации рабочих. Полиция применила оружие, начались уличные бои, приведшие к многочисленным жертвам. Выступление было подавлено.

[63] ЦДООСО. Ф. 6. Oп. 1. Д. 1121. Л. 70-71.

[64] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 85. Д. 289. Л. 17.

[65] Там же. Ф. 78. Oп. 1. Д. 262. Л. 140.

[66] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 5. Д. 87. Л. 133, 174.

[67] Там же. Д. 26. Л. 14

[68] См.: Баранов А. В. «Военная тревога» 1927 г. как фактор политических настроений в нэповском обществе (по материалам Юга России) // Россия и мир глазами друг друга: из истории взаимовосприятия. Вып. 4. М., 2007. С. 187.

[69] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 182. Л. 16 об.; Д. 188. Л. 59.

[70] Характерно, хотя и неудивительно, что в этом отношении массовое сознание почти буквально воспроизводило представления советской военной элиты. См.: Минц М. М. Будущая война в представлениях военно-политического руководства СССР в 1927— 1941 гг. Автореф. канд. дисс. М., 2007. С. 16.

[71] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 189. Л. 71.

[72] ВЧК-ОГПУ о политических настроениях северного крестьянства... С. 60, 68.

[73] 63       Эти слухи оказались на редкость устойчивыми: они, в частности, были зафиксированы в Архангельске в июне 1944 г. Трудящихся города волновал среди прочего такой вопрос: «Правда ли, что благоустраивают города Архангельск и Молотовск [бывший и будущий Северодвинск — авт. ] в связи с передачей их в аренду Англии». См.: Голубев А. В. Советское общество и «образ союзника» в годы Второй мировой войны // Социальная история. Ежегодник. 2001-2002. М., 2004. С. 444-445.

[74] ВЧК-ОГПУ о политических настроениях северного крестьянства... С. 80,119.

[75] Там же. С. 145.

[76] «Совершенно секретно»: Лубянка — Сталину о положении в стране (1922-1934 гг.) Т. 5.1927 г. М.,2003. С. 369.

[77] ВЧК-ОГПУ о политических настроениях северного крестьянства... С. 146,148,152.

[78] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 189. Л. 85; Д. 181. Л. 88.

[79] Там же. Д. 180. Л. 108.

[80] ВОАНПИ. Ф. 1858. Д. 26. Л. 140.

[81] 3 мая 1924 г. немецкий коммунист, бежавший из под ареста, пытался укрыться в советском торгпредстве в Берлине. Полиция провела в торгпредстве обыск, попутно ознакомившись со всеми находившимися там документами. Советская сторона расценила это как грубое нарушение принципа дипломатического иммунитета и заявила официальный протест. Инцидент был официально урегулирован лишь в конце июня, когда германская сторона согласилась подтвердить экстерриториальность применительно к одному из зданий торгпредства. См.: О’Коннор Т. Э. Г. В. Чичерин и советская внешняя политика 1918-1930 гг. М., 1991. С. 143-144.

[82] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 347. Л. 19; Д. 346. Л. 6.

[83] Там же. Д. 189. Л. 121

[84] Э. Айронсайд — британский генерал, с октября 1918 г. по сентябрь 1919 г. —главнокомандующий союзными экспедиционными войсками на Севере России. В августе 1925 г. был в Польше на военных маневрах.

[85] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 189. Л. 126.

[86] Там же. Д. 180. Л. 101.

[87] См.: Минаков С. Т. Советская военная элита 20-х годов (состав, эволюция, социокультурные особенности и политическая роль). Орел, 2000.

[88] Об идеологии этих кругов см.: Зайченко О. В. Образ России в консервативной прессе Веймарской республики: на материале журнала «Ди Тат» // Россия и Европа в XIX-XX вв.: проблемы взаимовосприятия народов, социумов, культур. М., 1996. С. 50-65.

[89] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 200-А. Л. 144.

[90] Цит. по: Россия и Запад. С. 142.

[91] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 346. Л. 88 об.

[92] Там же. Д. 189. Л. 33.

[93] Шитц И. И. Указ. соч. С. 249.

[94] Крокодил. 1923. №3. с. 536.

[95] См., например: «Совершенно секретно»... Т. 1.1922-1923 гг. М., 2001. Ч. 1. С. 188; Ч. 2. С. 689, 826, 833; Т. 2. 1924 г. М., 2001; С. 187; Т. 3.1925 г. М., 2002. Ч. 1. С. 219-222,237; Ч. 2.619; и др.

[96] «Совершенно секретно»... Т. 3. Ч. 1. С. 219.

[97] Симонов Н. С. Военно-промышленный комплекс СССР в 1920-1950-е годы: темпы экономического роста, структура, организация производства и управление. М., 1996. С. 64.

[98] Крокодил. 1931. № 3. С. 6.

[99] Правда. 1925. 22 апреля; Документы внешней политики СССР (ДВП СССР). Т. 8. М., 1963. С. 242-243.

[100] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 188. Л. 149,121.

[101] ДВП СССР. Т. 8. М., 1963. С. 502.

[102] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 188. Л. 55.

[103] Шитц И. И. Указ. соч. С. 179,181,188.

[104] ЦДООСО. Ф. 6. Oп. 1. Д. 1357. Л. 124,142.

[105] Столь же пессимистических взглядов придерживалось и военно-политическое руководство СССР; так, в конце 1926 г. зам. наркома по военным и морским делам М. Н. Тухачевский представил в Совет труда и обороны доклад «Оборона Союза Советских Социалистических республик», который заканчивался выводом: «Ни Красная армия, ни страна к войне не готовы». См.: Симонов Н. С. Военно-промышленный комплекс СССР... С. 65.

[106] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 189. Л. 34; ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 5. Д. 26. Л. 13.

[107] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 189. Л. 71.

[108] Пришвин М. М. Дневники. 1928-1929... С. 129.

[109] Цит. по: Рожков А. Ю. Указ. соч. Т. 1. С. 145.

[110] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 183. Л. 20 об.

[111] Там же. Д. 188. Л. 39.

[112] Там же. Д. 180. Л. 96.

[113] Там же. Д. 189. Л. 114.

[114] Цит. по: Кудюкина М. М. Красная армия и «военные тревоги»... С. 159-160.

[115] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 195. Л. 59 об.; Д. 188. Л. 70; Д. 189. Л. 88.

[116] ЦДНИОО. Ф. 425. On. 1. Д. 287. Л. 20.

[117] О «военной тревоге» 1927 г. см.: Баранов А. В. «Военная тревога» 1927 г. как фактор политических настроений в нэповском обществе (по материалам Юга России) // Россия и мир глазами друг друга: из истории взаимовосприятия. Вып. 4. М., 2007. С. 175-193; Кудюкина М. М. Запад в представлении российского крестьянства в конце 20-х годов // Россия и внешний мир: диалог культур. М., 1997. С. 60-68; Она же. Война, которой не было: военная угроза 1927 г. // Homo Belli — человек войны в микроистории и истории повседневности. Нижний Новгород, 2000. С. 261 — 262; Нежинский Л. Н. Была ли военная угроза СССР в конце 1920 — начале 1930-х годов? // История СССР. 1990. № 6. С. 14- 30; Николаев Л. Н. Угроза войны против СССР (конец 20 — начало 30-х гг.): реальность или миф? // Советская внешняя политика. 1917-1945 гг. Поиски новых подходов. М., 1992. С. 63-90; Самуэльсон Л. Красный колосс. Становление военно-промышленного комплекса СССР. 1922-1941. М., 2001. С. 47-50; Симонов Н. С. «Крепить оборону страны Советов»: «Военная тревога» 1927 года и ее последствия // Отечественная история. 1996. № 3. С. 155-161; Sontag J. P. The Soviet War Scare 1926-27 // The Russian Review. Vol. 34. N 1. P. 66-77; и др

[118] «Совершенно секретно»... Т. 4. Ч. 1. М., 2001. С. 638.

[119] Цит. по: Кудюкина М. М. Угроза войны глазами красноармейцев... С. 279.

[120] Там же.

[121] Правда. 1927. 9 января.

[122] Там же. 14 января.

[123] ЦАОДМ. Ф. 3. Оп. 11. Д. 430. Л. 129.

[124] Там же. Л. 130 об.

[125] В одной из сводок даже приводились конкретные цифры: «...со дня разрыва с Англией происходит усиленная закупка продуктов первой необходимости: соли, муки, сахара и т. п. Есть рабочие, которые закупили по 20-25 пудов муки и пудов по 5 соли». См.: ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 5. Д. 26. Л. 15.

[126] См. подробнее: Симонов Н. С. Крепить оборону.... С. 157.

[127] ЦДООСО. Ф.6. Oп 1. Д.1116. Л.10. Подробнее о подобных настроениях см.: Гайлит О. А. Вести, пророчества, чудеса: К вопросу о религиозных сюжетах в слухах 1920-1930-х годов // Вестник церковной истории. 2006. № 4. С. 142-149.

[128] ЦДООСО. Ф. 6. On. 1. Д. 1116. Л. 10.

[129] История советской политической цензуры. Документы и комментарии. М., 1997. С. 52-53.

[130] Цит. по: Самуэльсон Л. Указ. соч. С. 48.

[131] Сталин И. В. Сочинения. Т. 9. М., 1948. С. 170.

[132] Цит. по: Симонов Н. С. Военно-промышленный комплекс... С. 60.

[133] См.: Сталин И. В. Сочинения. Т. 9. М., 1948. С. 322-330.

[134] Симонов Н. С. Военно-промышленный комплекс... С. 61.

[135] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 5. Д. 92. Л. 283.

[136] ЦДНИУР. Ф. 16. Oп. 1. Д. 741. Л. 36-36об.

[137] ЦДООСО. Ф. 6. Oп. 1. Д. 1116. Л. 45.

[138] Там же. Л. 43-44.

[139] Можно сравнить, например, резолюции, принятые по разным поводам в Орловском округе в 1927 и в Луганском округе в 1928 г. См.: ГАОрлО. Ф. П-1. Oп. 1. Д. 2014; РЦХИДНИ. ф. 17. Оп. 85. Д. 359.

[140] См. например: РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 180. Л. 95; Д. 182. Л. 6 об.; ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 5. Д. 87. Л. 60; и др.

[141] Кудюкина М. М. Красная армия и «военные тревоги»... С. 167.

[142] Вотская автономная область возникла в феврале 1921 г. В 1934 г. была преобразована в Удмуртскую АССР.

[143] ЦДНИУР. Ф. 16. On. 1. Д. 741. Л. 51.

[144] ЦДООСО Ф. 4. Оп. 5. Д. 87. Л. 60-61 об.

[145] Там же. Д. 31. Л. 19-20.

[146] Там же. Д. 31. Л. 19-20.

[147] Там же. Д. 31. Л. 63-64.

[148] Ряд историков, в частности, А. В. Баранов, придерживаются другого мнения. Они подчеркивают, что «на эмпирическом материале 1927 г. подтверждается гипотеза о сословно-классовой сегментации политического сознания земледельцев Юга России... Зажиточные крестьяне и казаки, часть служащих, “нэпманы” проявили неприятие советской практики властвования и надеялись на успешную войну ради свершения режима. Середняцкая толща крестьянства и часть казачества была настроена пацифистски и, скорее всего, осторожно ждала исхода событий. Наконец, третий тип настроений характерен для бедняцких слоев “иногородних” крестьян, для рабочих и маргинальных групп. Это — антинэповский экстремизм и желание воинственно защищать “подлинную” советскую власть от перерождения». См.: Баранов А. В. Указ. соч. С. 189. Проблема, однако, в том, что социальная принадлежность носителей той или иной позиции, отмеченная в материалах ОГПУ, которые использует Баранов, далеко не всегда соответствовала действительности.

[149] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 5. Д. 31. Л. 64, 67. Впрочем, не ОГПУ принадлежит сомнительная честь условного деления крестьянства на антагонистические социальные группы в зависимости не от реального социального статуса, а от взглядов и высказываний. Как отмечает американский исследователь Я. Коцонис, еще до революции в деревенском обществе «в атмосфере навешивания ярлыков и взаимных обвинений нередко возникали ссоры между различными группами сельских жителей... при этом каждая сторона называла другую “кулаками” и “подкулачниками”, торговцами или “богатеями”». См.: Коцонис Я. Как крестьян делали от¬сталыми: Сельскохозяйственные кооперативы и аграрный вопрос в России 1861-1914. М., 2006. С. 247

[150] Там же. Л. 21.

[151] Кудюкина М. М. Война, которой не было: военная угроза 1927 г. // Homo Belli — человек войны в микроистории и истории повседневности. Нижний Новгород, 2000. С. 262.

[152] Симонов Н. С. Крепить оборону... С. 157.

[153] ЦДООСО. Ф. 6. On. 1. Д. 1357. Л. 41.

[154] Чжан Сюэлян (1898-2001) — китайский военный и политический деятель, сын Чжан Цзолиня. В 1928 г. после гибели отца стал правителем Северо-Восточной провинции (Манчжурия), в декабре 1928 г. признал правительство Чан Кайши, в 1931 г. без сопротивления оставил Манчжурию. Со своей армией принимал участие в борьбе с Красной армией Китая (1935-1936). В декабре 1936 г. добился от Чан Кайши обещания совместной с коммунистами борьбы против японцев, после чего был отдан под трибунал и приговорен к тюремному заключению. Когда в 1949 г. правительство Чан Кайши потерпело поражение в гражданской войне и вынуждено было покинуть Китай и отправиться на Тайвань, они забрали с собой и Чжан Сюэляна. Лишь в 1993 г. суд Тайваня за давностью лет отменил приговор трибунала. Чжан Сюэлян умер на Гавайях в возрасте 101 года в октябре 2001 г.

[155] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 7. Д. 297. Л. 194,196.

[156] Об этом подробнее см.: Голубев А. В. Сталинизм и советское общество // Проблемы российской истории. Вып. 6. Магнитогорск, 2006. С. 348-376.

[157] Цит. по: Лютов Л. Н. Политические настроения провинциальной интеллигенции в освещении ОГПУ. 1928-1929 гт. // Вопросы истории. 2007. № 6. С. 118.

[158] Подробнее см.: Платова Е. Э. Жизнь студенчества России в переходную эпоху 1917-1927 гг. СПб., 2001; Рожков А. Ю. Указ. соч.

[159] Реализация политики советского государства в отношении крестьянства в конце 1920-х — начале 1930-х годов на территории Балезинскош района Удмуртской республики // Архивы Урала. 1996. № 1. С. 78.

[160] Кузнецов И. О. Социальная психология сибирского крестьянства в 1920-е годы. Учебное пособие. Новосибирск, 1992. С. 73.

[161]Там же.

[162] В одной из информационных сводок ЦК ВКП(б) за июнь 1927 г. этому явлению был даже посвящен специальный раздел. См.: ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 5. Д. 26. Л. 21-22.

[163] Кузнецов И. О. Указ. соч. С. 73.

[164] О влиянии «военной тревоги» 1927 г. на последующую политику советского руководства см., например: Симонов Н. С. Крепить оборону... С. 161.

[165] Цит по: Никонова О. Ю. «Просим считать нас мобилизованными», или война как фактор социальной мобилизации // Проблемы российской истории. Вып. 5. Магнитогорск, 2005. С. 234-235. Малиновский Лев Павлович (1897-1938), генеральный секретарь Осоавиахима, позднее начальник Главной инспекции Главного управления ГВФ при СНК СССР. Репрессирован, посмертно реабилитирован; Каменев Сергей Сергеевич (1881 — 1936), командарм 1 ранга. В 1917 г. полковник Генштаба, командир полка, затем начальник штаба корпуса. С 1918 г. в Красной армии, в 1918-1919 гт. командующий Восточным фронтом, с июля 1919 по март 1924 г. главком Вооруженных сил Республики. Позднее на высших штабных должностях, в 1927-1934 гг. заместитель наркома обороны.

[166] Кожевников, Трубецкой — знакомые М. М. Пришвина.

[167] Пришвин М. М. Дневники. 1928-1929... С. 429-430.

[168] Пришвин М. М. Дневники. 1930-1931... С. 31,49.

[169] Пришвин М. М. Дневники. 1930-1931... С. 136.

[170] Шкловский Виктор Борисович (1893-1984), русский писатель, литературовед.

[171] Чуковский К. И. Дневник (1930-1969). М., 1995. С. 20.

[172] ЦАОДМ. Ф. 3. Оп. 49. Д. 16. Л. 26.

[173] Вернадский В. И. Дневники: 1926—1934... С. 312.

[174] Пришвин М. М. Дневники. 1930-1931... С. 282,576.

[175] Общество и власть. Российская провинция. Т. 2. 1930 — июнь 1941 г. М., 2005. С. 509.

[176] 168    Арлгиловский А. С. Дневник 36-37-го годов // Урал. 1992. № 3. С. 141. Аржиловский Андрей Степанович (1885-1937) происходил из крестьян Тюменской губернии. Был членом земской управы, при Колчаке входил в состав гражданской следственной комиссии. В 1919-1923 и в 1929-1936 гг. находился в заключении, в перерыве успел попасть под раскулачивание. Писал и печатался в газетах, даже в лагере. После освобождения по болезни жил в Тюмени, работал счетоводом на деревообрабатывающем комбинате. В сентябре 1937 г. арестован и расстрелян. Дневник сохранился в архиве НКВД и в 1990-е годы был дважды опубликован, в том числе в переводе на английский язык. См.: Intimacy & Terror. Soviet Diaries of the 1930s. N. Y., 1995. P. 111-165.

[177] Вернадский В. И. Дневники: 1926-1934... С. 83.

[178] Пришвин М. М. Дневники. 1928—1929... С. 188.

[179] Гронский (Федулов) Иван Михайлович (1894-1985). Журналист, литературный критик. Член ВКП(б) с 1918 г. Участник Гражданской войны, партийный работник. С 1925 г. в «Известиях», заместитель редактора, и. о. главного редактора. В 1931— 1934 гг. главный редактор «Известий», одновременно в 1931- 1934 гт. редактор «Красной нивы» и «Нового мира» (1931-1937). В качестве главного редактора «Известий» принимал участие в заседаниях Политбюро ЦК ВКП(б). В 1932-1933 гг. был председателем Оргкомитета по подготовке 1-го Всесоюзного съезда писателей. Весной 1937 г. был уволен из «Нового мира» за публика- цию материалов «врагов народа», работал главным редактором издательства Академии архитектуры и профессором истории литературы в Московском пединституте, в июле 1938 г. был арестован, осужден к 15 годам ИТЛ и 5 годам поражения в правах. Заключение отбывал в тюрьмах и лагерях Воркуты. В марте 1954 г. освобожден и реабилитирован. Позднее работал в ИМЛ И им. Горького.

[180] Гронский И. М. Из прошлого... Воспоминания. М., 1991. С. 147-148.

[181] Цит. по: Козлова Н. Н. Советские люди. Сцены из исто¬рии. М., 2005. С. 251.

[182] Общество и власть. Российская провинция... Т. 2. С. 435.

[183] Конференция британских доминионов проходила в Отта¬ве в июле-августе 1932 г. На ней были заключены соглашения о введении предпочтительных тарифов в торговле между Англией и доминионами.

[184] ЦАОДМ. Ф. 3. Оп. 49. Д. 22. Л. 40.

[185] Цит. по: Чалая 3. Оборонная драматургия (опыт исследо-вания нашей творческой работы в свете задач современности). М.; Л., 1938. С. 3.

[186] См. об этом: Кулешова Н. Ю. «Большой день»: Грядущая война в литературе 1930-х годов // Отечественная история. 2002. № 1. С. 181-191; Кузнецова М. В. Если завтра война: оборонные фильмы 1930-х годов // Историк и художник. 2005. № 2. С. 17—26; Токарев В. А. Пропагандистский образ будущих войн (советская антиципация кануна Второй мировой) // Проблемы российской истории. Вып. 2. Магнитогорск, 2003. С. 498-534; и др.

[187] Чалая 3. Указ. соч. С. 8.

[188] Дневник Елены Булгаковой. М., 1990. С. 146.

[189] 168    Киршон Владимир Михайлович (1902-1938), драматург. Член РКП(б) с 1920 г. Окончил Коммунистический университет им. Я. М. Свердлова (1923), с 1925 г. один из лидеров РАППа. В мае 1937 г. исключен из состава правления Союза писателей. Арестован в августе 1937 г., обвинен в принадлежности к «троцкистской группе в литературе», расстрелян в апреле 1938 г. Реабилитирован в ноябре 1955 г. Пьеса «Большой день», впервые опубликованная отдельным изданием в 1936 г., была тут же перепечатана «Новым миром» (1937, № 2) и поставлена в январе 1936 г. в театре Красной армии, в феврале в БДТ (Ленинград), в апреле в театре им. Вахтангова, затем во многих театрах страны.

[190] Киршон В. Большой день. Фантастическая пьеса в 5 актах, 6 картинах. М.; Л., 1936. С. 63.

[191] Токарев В. А. Образ будущей войны (Советская антиципация 1939 года) // Военно-историческая антропология. Ежегодник. 2005/2006. Актуальные проблемы изучения. М., 2006. С. 140.

[192] Кулешова Н. Ю. Армии капиталистических стран в 1930-е годы: два взгляда советской пропаганды // Россия и мир глазами друг друга: из истории взаимовосприятия. Вып. 4. М., 2007. С. 21.

[193] Никонова О; Ю. Указ. соч. С. 258.

[194] Попытку дать историко-психологическую характеристику фронтового поколения предприняла в своих работах Е. С. Сенявская. См.: Сенявская Е. С. 1941-1945. Фронтовое поколение. Историко-психологическое исследование. М., 1995; Она же. Человек на войне. Историко-психологические очерки. М., 1997; Она же. Психология войны в XX веке: исторический опыт России. М., 1999.

[195] ЦАОДМ. Ф. 3. Оп. 49. Д. 23. Л. 58 об.

[196] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 10. Д. 241. Л. 75.

[197] Там же. Л. 83.

[198] Очевидно, имеется в виду Р. Гайда. Гайда Радола (1892- 1948) — чешский политический деятель, военачальник, один из организаторов восстания Чехословацкого корпуса (1918), командовал Сибирской армией у Колчака. С середины 1920-х гг. один из руководителей фашистских организаций в Чехословакии. Сотрудничал с гитлеровцами, казнен по приговору чешского Народного суда.

[199] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 10. Д. 242. Л. 36-37.

[200] РГАЭ. Ф. 7486. Оп. 37. Д. 237. Л. 227.

[201] См.: Haslam J. The Soviet Union & the Threat from the East, 1933-1941. Moscow, Tokyo & the Prelude to the Pacifik War. Lnd., 1991. P. 145.

[202] 18 сентября 1931 г. после так называемого «Маньчжурского инцидента», а именно взрыва на Южно-Маньчжурской железной дороге, японская Квантунская армия оккупирует г. Мукден, а затем всю Южную Маньчжурию. В марте 1932 г. на территории Манчьжурии было создано марионеточное государство Маньчжоу-Го. 26 января 1932 г. японская морская пехота высадилась в Шанхае. Однако части китайской армии оказали неожиданное сопротивление. Ожесточенные бои продолжались до начала марта; в июне 1932 г. при посредничестве западных держав было официально подписано соглашение о прекращении военных действий и выводе японских войск из Шанхая. «Удивительно, при всей яркости моего резко отрицательного отношения к войне, я чувствую, что защита Шанхая есть великое положительное событие в жизни Китая и человечества», — 26 февраля 1932 г. записал в своем дневнике В. И. Вернадский. См.: Вернадский В. И. Дневники 1926-1934... С. 254.

[203] Вернадский В. И. Дневники: 1926-1934... С. 240,256.

[204] Статья в «Известиях» (4 марта 1932 г.) называлась «Советский Союз и Япония». В ней подчеркивалось, что СССР твердо придерживается нейтралитета в китайско-японском конфликте. Статья заканчивалась многозначительной фразой: «Советский Союз не позволит кому бы то ни было нарушить неприкосновенность советских границ, вторгнуться в его пределы и захватить хотя бы малейшую часть Советской земли». По-видимому, оценка Вернадского была близка к истине.

[205] Вернадский В. И. Дневники: 1926-1934... С. 271.

[206] Там же. С. 275.

[207] Общество и власть. Российская провинция... Т. 2. С. 316.

[208] ВОАНПИ. Ф. 1858. Оп. 2. Д. 162. Л. 41; Трагедия советской деревни. Коллективизация и раскулачивание. Документы и материалы. Т. 3. М., 2001. С. 425, 780.

[209] РГАЭ. Ф. 7486. Оп. 37. Д. 237. Л. 227.

[210] ВОАНПИ. Ф. 1858. Оп. 2. Д. 26. Л. 174,175,191.

[211] ЦАОДМ. Ф. 3. Оп. 49. Д. 14. Л. 43.

[212] РГАЭ. Ф. 7486. Оп. 37. Д. 237. Л. 226-227.

[213] ЦАОДМ. Ф. 3. Оп. 49. Д. 23. Л. 19.

[214] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 10. Д. 241. Л. 5-6.

[215] Там же. Л. 60,70.

[216] ЦАОДМ. Ф.3. Оп.49. Д.16. Л.78.

[217] Там же. Д. 23. Л. 199.

[218] Там же. Д. 126. Л. 202; ВОАНПИ. Ф. 1858. Оп. 2. Д. 308. Л. 359.

[219] Вернадский В. И. Дневники: 1926-1934... С. 350

[220] «Совершенно секретно»... Т. 3. Ч. 1. М., 2002. С. 45, 48, 191.

[221] Там же. Т. 4. Ч. 1. М., 2001. С. 250.

[222] РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 87. Д. 189. Л. 46.

[223] Цит. по: Саран А. Ю. Власть и общественные органи¬зации в Центральной России. 1928-1934 гг. М.; Орел, 2003. С. 160.

[224] Пришвин М. М. Дневники. 1930-1931... С. 261.

[225] Так, в начале 1930-х годов ситуация в Германии становится ведущей темой для советской политической карикатуры. См.: Голубев А. В. Межвоенная Европа глазами советской карикатуры// Европа. 2003. Т. 3. № 3 (8). С. 125-169.0 позиции советского руководства см. подробнее: Голубев А. В. Запад глазами советского руководства в 1930-е годы // Россия XXI. 1997. № 11—12. С. 114-132.

[226] Подробнее см.: Голубев А. В. Советская интеллигенция и внешний мир: уроки 1930-х годов // Интеллигенция в условиях общественной нестабильности. М., 1996. С. 120—131.

[227] См.: Россия и Запад. Формирование внешнеполитических стереотипов российского общества первой половины XX в. М., 1998. С. 95,149,159-160.

[228] Имеется в виду кормовой факультет Вологодского молочно-хозяйственного института.

[229] ВОАНПИ. Ф. 1858. Оп. 2. Д. 303. Л. 71,74.

[230] ЦДНИОО. Ф. 14. Оп. 2. Д. 61. Л. 210.

[231] 168    ОГАЧО. Ф. П-288. Oп. 1. Д. 250. Л. 89. Характерно, что за это высказывание Селиверстов был арестован по статье 58 пункт 8 УК РСФСР. В данном пункте речь шла о «совершении террористических актов, направленных против представителей Советской власти или деятелей революционных рабочих и крестьянских организаций и участие в выполнении таких актов».

[232] ГАКО. Ф. 8. Оп. 3. Д. 26. Л. 4.

[233] ЦГАИПД СПб. Ф. 24. Д. 2714. Оп. 5. Д. 2714. Л. 59, 81,96.

[234] ЦДООСО. Ф. 161. Оп. 6. Д. 289. Л. 144.

[235] ЦДНИОО. Ф. 17. On. 1. Д. 243. Л. 5.

[236] См., например: ВОАНПИ. Ф. 1858. Оп. 2. Д. 303. Л. 91-92; Д. 940. Л. 18.

[237] ЦДООСО. Ф. 161. On. 1. Д. 107. Л. 69.

[238] О том, как немецкие граждане, жившие в СССР, воспринимали перемены на родине, см. в частности: Журавлев С. В. «Маленькие люди» и «большая история»: иностранцы московского «Электрозавода» в советском обществе 1920-1930-х годов. М., 2000.

[239] ЦДНИОО. Ф. 17. On. 1. Д. 857. Л. 2.

[240] ВОАНПИ. Ф. 1858. Оп. 2. Д. 744. Л. 30.

[241] ЦДНИУР. Ф. 16. On. 1. Д. 2238. Л. 64.

[242]ГАКО. Ф. 8. Оп. 3. Д. 26. Л. 142.

[243] ЦДНИУР. Ф. 16. Oп. 1. Д. 2238. Л. 57.

[244] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 15. Д. 104. Л. 65.

[245] 23-30 января 1937 г. в Москве состоялся второй показательный процесс по делу «Параллельного троцкистского центра» («процесс 17-ти»). 13 подсудимых из 17 были приговорены к высшей мере наказания. Среди главных подсудимых — Г. Л. Пятаков, Г. Я. Сокольников, К. Б. Радек, Л. П. Серебряков.

[246] ОГАЧО. Ф. П-288. Оп. 2. Д. 98. Л. 200.

[247] Общество и власть. Российская провинция... Т. 2. С. 90.

[248] Там же. О распространенности подобных суждений можно судить по отдельным, доступным для исследователя, информационным документам НКВД тех лет.

[249] ЦДООСО. Ф. 161. On. 1. Д. 777. Л. 9.

[250] Иванов В. А. Миссия ордена. Механизм массовых репрессий в Советской России в конце 20-х — 40-х гг. (на материалах Северо-Запада РСФСР). СПб., 1997. С. 99.

[251] Лубянка. Сталин и ВЧК-ГПУ-ОГПУ-НКВД. Архив Сталина. Документы высших органов партийной и государственной власти. Январь 1922 — декабрь 1936. М., 2003. С. 489-490.

[252] См.: Общество и власть в 1930-е годы. Повествование в документах. М., 1998. С. 187-188.

[253] Иванов В. А. Указ. соч. С. 104,161.

[254] См.: Саран А.Ю. Указ. соч. С. 189-190.

[255] ЦАОДМ. Ф.3. Оп. 49. Д. 67. Л. 64.

[256] Варжанский С.Л., Синицкий Л. Д. География капиталистических стран для седьмого и восьмого годов обучения ФЗС и третьего года обучения ШКМ. М., 1932. С. 127.

[257] ЦДООСО. Ф. 4. Оп. 13. Д. 144. Л. 130.

[258] Там же. Д. 404. Л. 105.

[259] «Совершенно секретно»... Т. 3. Ч. 1. М., 2002. С. 231.

[260] Международное положение глазами ленинградцев, 1941— 1945. СПб., 1996. С. 7-8.

[261] Там же. С. 6.

[262] Цит. по: Советская повседневность и массовое сознание. 1939-1945. М., 2003. С. 19.

[263] Симонов К. Глазами человека моего поколения. Размыш-ления о И. В. Сталине. М., 1988. С. 79.

[264] Вернадский В. И. Дневник 1939 г.//Дружба народов. 1992. № 11-12. С. 25.

[265] Токарев А. В. В фарватере советской пропаганды 1939 (к стратегии выживания старшего поколения историков) // Толерантность и власть: судьбы российской интеллигенции. Пермь, 2002. С. 199-200.

[266] Подробнее об этом см.: Невежин В. А. Польша в советской пропаганде 1939-1945 гг. // Россия и внешний мир. диалог культур. М., 1997. С. 69-88; Он же. Синдром наступательной войны. Советская пропаганда в преддверии «священных боев». 1939- 1941 гг. М., 1997. С. 67-80.

[267] Симонов К. Указ. соч. С. 80.

[268] Зензинов В. М. Встреча с Россией. Как и чем живут в Со-ветском Союзе. Письма в Красную армию. 1939-1940. Нью-Йорк, 1944. С. 332,356.

[269] ЦДООСО. Ф. 161. Оп. 6. Д. 756. Л. 63 об.

[270] Советская повседневность... С. 15,21.

[271] Цит. по: Невежин В. А. Синдром наступательной войны... С. 100.

[272] ГАСО. Ф. Р-579. Оп. 3. Д. 18. Л. 29.

[273] Вишневский В. «...Сами перейдем в нападение». Из днев-ников 1939-1941 гг. // Москва. 1995. № 5. С. 105.

[274] ЦАОДМ. Ф. 3. Оп. 49. Д. 67. Л. 127-129.

[275] Вернадский В. И. Дневник 1938 года // Дружба народов. 1991. № 2. С. 244.

[276] ЦАОДМ. Ф. 3. Оп. 50. Д. 10. Л. 66 об.

[277] Там же. Д. 19. Л. 134-138

[278] Там же. Ф. 3. Оп. 49. Д. 129. Л. 3,41,106.

[279] НА ИРИ РАН. Ф.2. Р. 3. Oп. 1. Д. 10. Л. 4 об.-5.

[280] Дневник Елены Булгаковой... С. 284.

[281] Иванов В. А. Указ. соч. С. 244.

[282] Подробнее см.: Невежин В. А. Синдром наступательной войны... Он же. «Если завтра в поход...» Подготовка к войне и идеологическая пропаганда в 30—40-х годах. М., 2007.