Глава XXII. Поездка в Тобольск

 

Около руля государственности. — Дорожные впечатления. — Военный план. — По следам красных. — Впечатления на остановках. — Осведы. — Адмирал. — Практика усмирений. — Накануне возвращения. — Опять в Омске

В начале октября Верховный Правитель собирался в дальнюю поездку, в Тобольск. Я решил сопровождать адмирала. Мне хотелось ближе познакомиться с ним, хотелось также побывать на фронте, у самого огня, увидеть солдат, офицеров, ознакомиться с их настроениями.

Как раз накануне отъезда в доме Верховного был пожар. Нехороший признак. Трудно было представить себе погоду хуже, чем была в тот день. Нескончаемый дождь, отвратительный резкий ветер, невероятная слякоть — и в этом аду огромное зарево, сноп искр, суетливая беготня солдат и пожарных, беспокойная милиция.

Это зарево среди пронизывающего холода осенней слякоти казалось зловещим. «Роковой человек», — уже говорили кругом про адмирала. За короткий период это был уже второй несчастный случай в его доме. Первый раз произошел взрыв гранат. Огромный столб дыма с камнями и бревнами взлетел на большую высоту и пал. Все стало тихо. Адмирала ждали в это время с фронта, и его поезд уже приближался к Омску.

Взрыв произошел вследствие неосторожного обращения с гранатами.

Из дома Верховного Правителя вывозили одного за другим окровавленных, обезображенных солдат караула, а во дворе лежало несколько трупов, извлеченных из-под развалин. Во внутреннем дворе продолжал стоять на часах оглушенный часовой. Он стоял, пока его не догадались сменить.

А кругом дома толпились встревоженные, растерявшиеся обыватели. Как и часовой, они ничего не понимали. Что произошло? Почему? День такой ясный, тихий. Откуда же эта кровь, эти изуродованные тела?

Когда адмиралу сообщили о несчастье, он выслушал с видом фаталиста, который уже привык ничему не удивляться, но насупился, немного побледнел.

Потом вдруг смущенно спросил: «А лошади мои погибли?»

Теперь во время пожара адмирал стоял на крыльце, неподвижный и мрачный, и наблюдал за тушением пожара. Только что была отстроена и освящена новая караульня взамен взорванной постройки, а теперь горел гараж. Что за злой рок!

Кругом уже говорили, что адмирал несет с собой несчастье. Взрыв в ясный день, пожар в ненастье... Похоже было на то, что перст свыше указывал неотвратимую судьбу.

Поездка в Тобольск состоялась. Для адмирала был реквизирован самый большой пароход «Товарпар». Он должен был отойти в Семипалатинск. Уже проданы были билеты, и публика начала занимать каюты, когда пришло приказание: «Всем пассажирам выгружаться». Шел дождь. Другого парохода не было, а публику гнали с парохода.

Бедный адмирал! Он никогда не знал, что творилось его именем. Исправить сделанного уже было невозможно, и я ничего не сказал ему.

Около руля государственности

Адмирал выехал в мрачном настроении. Он долго не выходил из дома, у него затянулся доклад Главнокомандующего фронтом. Прибыв, наконец, с большим запозданием на пароход, он первым делом поручил мне сделать распоряжение, чтобы в Омске были освобождены все большие здания под лазареты.

По всему видно было, что военный доклад Дитерихса был не из ободряющих. Адмирал очень неохотно согласился подписать несколько срочных законов:

— Последний раз подписываю при отъезде — прикажите, чтобы мне докладывали не позже, чем накануне.

Но вот все сделано, и пароход отходит. Быстро промелькнули собор, купол здания судебных установлений, загородная роща, сельскохозяйственное училище, где все мы отдыхали после трудовых недель, вот уже Захламинская станица — все знакомые места, с которыми связано столько горько-сладких воспоминаний.

Вышел посмотреть на Омск и адмирал.

Правый берег Иртыша становится выше, интереснее. Пароход идет быстро. Через два-три часа мы уже проезжаем лучшие места: Чернолучье, где я когда-то неудачно отдыхал в дни увольнения Гришина-Алмазова, потом Краснолучье. Берег украшен бором, довольно живописен, а Иртыш вертится во все стороны, извивается, оправдывая свое простонародное имя «Вертыш», и, огибая какую-нибудь луку, мы иногда приближаемся к тому месту, где только что были, но с другой стороны.

— Как здесь легко обстреливать пароходы, — с оживлением говорит один офицер из походной канцелярии, любуясь «по-своему» видами, — я как пулеметчик мог бы пустить ко дну любой!

Вот направление мыслей, которое породила многолетняя война.

Стало, однако, темнеть. Задернули занавески. Углубились в книги — и незаметно подкралась беспредметная, тягучая тоска.

Искусственный покой, когда кругом все пылает, хуже работы. Она отвлекает и рассеивает. Но зато как полезно искусственное уединение. Как оно удобно для того, чтобы осмотреться, обдумать все назревшее.

Я постучал к адмиралу. Он сидел за книгой и был, по-видимому, недоволен, что его покой опять нарушен. Мне нужно было получить некоторые указания. Разговорились. Зашла речь о впечатлениях командированного мной в губернские города Сибири помощника моего Бутова.

— Всё одно и то же, одно и то же. Как же, наконец, это исправить? — сказал адмирал. — У вас-то самого есть какое-нибудь предложение?

Действительно, всё было «старое», набившее оскомину и в то же время до боли живое, вопиющее. Беззакония на местах, невероятные задержки центра в ответах на запросы с мест, волокита, безграмотная военная цензура, которая доходит до того, что извлекает из газет заметки управляющих губерниями.

Приказать, чтобы было иначе, — это не значит что-либо сделать; все будет идти по-прежнему. Издать хорошие законы? Какие гарантии, что они исполняются?

— Знаете, — сказал адмирал, — я безнадежно смотрю на все ваши гражданские законы и оттого бываю иногда резок, когда вы меня ими заваливаете. Я поставил себе военную цель: сломить красную армию. Я — Главнокомандующий и никакими реформами не задаюсь. Пишите только те законы, которые нужны моменту. Остальное пусть делают в Учредительном Собрании.

— Адмирал! Мы ведь только такие законы и пишем. Но жизнь требует ответа на все вопросы. Чтобы победить, надо обеспечить порядок в стране, надо устроить управление, надо показать, что мы — не реакционеры, — словом, надо сделать столько, что на это у нас не хватает рук.

— Ну и бросьте, работайте только для армии. Неужели вы не понимаете, что, какие бы мы хорошие законы ни писали, все равно нас расстреляют, если мы провалимся!

— Отлично! Но мы должны писать хорошие законы, чтобы не провалиться.

— Нет, дело не в законах, а в людях. Мы строим из недоброкачественного материала. Все гниет. Я поражаюсь, до чего все испоганились. Что можно создать при таких условиях, если кругом либо воры, либо трусы, либо невежи! И министры, честности которых я верю, не удовлетворяют меня как деятели. Я вижу в последнее время по их докладам, что они живут канцелярским трудом; в них нет огня, активности. Если бы вы вместо ваших законов расстреляли бы пять-шесть мерзавцев из милиции или пару-другую спекулянтов, это нам помогло бы больше. Министр может сделать все, что он захочет. Но никто сам ничего не делает. Вот вы излагаете мне разные дефекты управления, ваш помощник их видел — что же вы сделали, чтобы их устранить? Отдали вы какие-нибудь распоряжения?

Адмирал начал волноваться. С обычной своею манерой в минуты раздражения он стал искать на столе предмет, на котором можно было бы вылить накипавшее раздражение.

— Хорошо, — сказал я, — разрешите мне распорядиться, чтобы военные цензоры назначались по соглашению с управляющими губерниями.

— Этого нельзя. Нет, из этого ничего не выйдет.

Адмирал сразу потух. Казалось, своим предложением я сразу попал в наиболее чувствительное место. Подчинение военного мира гражданскому— это было в его глазах чем-то сверхъестественным, почти чудовищным.

— Я знаю, — прибавил он, — вы имеете в виду военное положение, милитаризацию и т. д. Но вы поймите, что от этого нельзя избавиться. Гражданская война должна быть беспощадной. Я приказываю начальникам частей расстреливать всех пленных коммунистов. Или мы их перестреляем, или они нас. Так было в Англии во время войны Алой и Белой розы, так неминуемо должно быть и у нас, и во всякой гражданской войне. Если я сниму военное положение, вас немедленно переарестуют большевики, или эсеры, или ваши же члены Экономического Совещания, вроде Алексеевского, или ваши губернаторы, вроде Яковлева.

Я улыбнулся, потому что нападки на членов Экономического Совещания, представлявших, с моей точки зрения, самую невинную оппозицию, казались мне стрельбой из пушек по воробьям. Я не раз говорил об этом адмиралу и сейчас не мог не вернуться к своей мысли.

— Мы должны работать с новыми людьми. Если мы не дадим выговориться тем, кто страдает парламентским зудом, как Кроль или Алексеевский, не назначим губернаторами или даже министрами нескольких честолюбивых эсеров, не сделаем послом Авксентьева или главнокомандующим революционного генерала вроде Пепеляева или партизана вроде Каппеля — мы ничего не достигнем... В чем смысл революции? В социальном переустройстве? Ничего подобного: все вернется в прежние рамки собственности и экономической конкуренции. В государственном переустройстве? Едва ли: народ не интересуется ни республиками, ни парламентами, но зато он интересуется людьми, которые обладают непосредственно близкой им властью. Я считаю, что революция в конечном результате приведет к реакции и культурной, и государственной, но она переродит мозг страны, обновит, как тиф, организм, вынеся на поверхность новых людей. И я стоял и стою за крестьянские съезды, за Земское Совещание только потому, что они могут выдвинуть совсем новых «земляных» людей, которым население будет верить. И эта вера — единственное и исключительное условие победы. Вот в чем мое убеждение!

Я говорил взволнованно, а адмирал, наоборот, успокаивался.

— Но почему же вы, например, не новый человек? Почему другие министры не новые? Ведь мне писали, что как раз моему правительству и ставят в плюс кн. Львов и другие наши парижане, что оно состоит из свежих людей.

— Я не «новый», потому что не имею достаточного общественного стажа, а в Сибири и я, и большинство других министров, вроде Сукина, Краснова, Тельберга, Смирнова, — люди «навозные», чуждые сибирской общественности. Мы все оттого и держимся за Вологодского, что он один обладает большой известностью в Сибири, восполняя этим недостаток большинства. Не буду говорить о других, но я-то сам — что мог я сделать, как мог бы я решиться на более самостоятельную и ответственную роль, когда я для одних — обрусевший немец, для других подозрителен, как говорил один омский монархист, «по черноте масти», для третьих — загадочная личность или, по сплетням, даже хуже! Я видел уже весной, когда соглашался работать активнее, что у меня поддержки нет, что я ни на кого не могу опереться. Мне не будут верить и будут мешать. И это участь почти всех омских министров, и оттого-то мы только «омские», мы — министры «полустанка»...

— Опираться сейчас можно только на штыки.

— Нет, я с этим не согласен. Мы виноваты в происходящем отступлении именно тем, что не сумели создать себе иной опоры. Все мы, ваши министры, не сумели помочь вам в создании опоры в стране. Мы говорили, что опираемся на крестьянство, но не отдавали себе ясного отчета в том, как эта опора создается, как теснее связать крестьянство с властью. Мы не сумели организовать на местах «крестьянской» обороны, «крестьянской» власти, а в центре — «крестьянского» парламента. Не будучи ни политиками-профессионалами, ни общественными деятелями, мы не умели приобрести популярности, мы были неподвижны, не ездили, не говорили.

— Но ведь вы же ездили, Пепеляев постоянно ездит.

— Не знаю, как Пепеляев, но мои поездки были неудачны. На Урале я нигде не выступал как выразитель политического направления власти; я ездил как председатель Экономического Совещания, с узкими интересами к состоянию заводов. Ни я, ни Шумиловский нигде не показали себя министрами. Какая-то непривычка быть носителями власти, вредная непритязательность, скромность, неумение разворачиваться, захватывать общественное внимание... Мы были только путешественниками, общественными наблюдателями.

— Но почему же? Кто вам мешал?

— Каюсь: наше неуменье, но также, скажу откровенно, сознание фактической безответственности. Куда ни взглянешь, везде чувствуешь, что к омским министрам относятся все как к чему-то временному, второстепенному, что настоящая власть сейчас — вы и командующие армиями, что на нас всех смотрят лишь как на статистов власти... С тех пор как произошел переворот 18 ноября, центр тяжести переместился в военные круги. Вы и ваши генералы приняли на себя слишком много ответственности. При Сибирском Правительстве и Вологодский, и все мы были другими, не только законодателями. Гришин-Алмазов и через него весь военный мир были подчинены Совету министров. С тех пор как совместными усилиями эсеров и кучки интриганов устранили Гришина и посадили Иванова-Ринова, все покатилось под гору. И сейчас я отчетливо чувствую, что вы поглотили всю гражданскую часть и что переложение ответственности на Верховного Правителя при формальном только ограничении его власти подействовало разлагающе на членов Правительства.

Наступило молчание. Адмирал нервно стучал карандашом по столу. В Омске в это время господствовало настроение в пользу расширения диктатуры, и адмирала постоянно настраивали против Совета министров.

— Я не могу теперь изменить этого порядка, — сказал адмирал. — Я считаю, что для временной войны только Положение о полевом управлении войск и система власти, им указанная, и могут годиться. Я — Верховный Главнокомандующий, и потому я ответственен за все. Так и должно быть по полевому управлению, которое я считаю несравненным по обдуманности и стройности. В нем опыт и гений веков.

— Ваше Высокопревосходительство! Я не слыхал от вас этот отзыв, но простите меня, я не верю теперь в полевое Положение, как не верю в Свод законов. С тех пор как Директория заставила нас воскресить стары й Свод, а не приспособляться к новым условиям, наша борьба с большевиками пропиталась контрреволюцией. Я много испортил себе крови на аграрном вопросе и сейчас боюсь, что окружающие Деникина приведут его к краху плохой земельной политикой, но еще хуже, по-моему, что все канцелярии живут старыми законами, не проявляют творчества, инициативы, а ваши генералы живут Положением о полевом управлении войск, вовсе не рассчитанным на гражданскую войну, они уничтожают на местах гражданскую власть и самодеятельность населения. Как будто в неприятельской стране, организовали штабы, как будто готовились к завоеванию всего мира. Военное министерство похоже на музей древностей — до того оно пропитано отжившим бюрократизмом. Нет, ни со старыми людьми, ни со старыми законами далеко не уйдешь!.. Возле вас долго стоял на самом ответственном политическом посту человек, который не верил в нашу способность победить большевиков. Я был поражен, когда узнал об этом. Я не понимал, как он мог оставаться на посту, который занимал, не веря в дело. Теперь, после всех неудач, я готов согласиться, что мы не можем победить, если не воодушевим населения и не создадим себе политической опоры. Разве вы не чувствуете, что все кругом нас безучастно к власти? Члены Экономического Совещания говорят мне, что Правительство не сможет выехать из Омска, что падение Омска предрешит и его гибель. Нужно повернуть руль в сторону тыла.

Адмирал нахмурился. Его взгляд выдавал мрачные предчувствия, которыми он был полон. Его лицо стало трагичным.

Я не знаю, соглашался ли он со мной, но после моих с жаром произнесенных слов наступило молчание.

Я хотел уже продолжать, когда он вдруг твердо произнес:

— Они могут взять Омск, если Деникин придет в Москву. Я знаю, что большевики обрушатся тогда всей силой на Сибирь. Я боюсь, что мы тогда не выдержим... Вы правы, что надо поднять настроение в стране, но я не верю ни в съезды, ни в совещания. Я могу верить в танки, которых никак не могу получить от милых союзников, в заем, который исправил бы финансы, в мануфактуру, которая ободрила бы деревню... Но где я это возьму? А законы — все-таки ерунда, не в них дело. Если мы потерпим новые поражения, никакие реформы не помогут; если начнем побеждать, сразу и повсюду приобретем опору. Вот если бы я мог как следует одеть солдат или улучшить санитарное состояние армии! Разве вы не знаете, что некоторые корпуса представляют собой движущийся лазарет, а не воинскую силу? Дутов пишет мне, что в его оренбургской армии свыше 60% больных сыпным тифом, а докторов и лекарств нет. Во всем чувствуется неблагоустроенная и некультурная окраина, которой напряжение войны не по силам. Устройство власти — это менее важный вопрос, чем ресурсы страны и снабжения. Я понимаю, что большевики действуют, как шайка, которая повсюду насадила своих агентов и не только дисциплинировала их, как в былой казацкой вольнице, но и заинтересовала привилегией положения. Я не имею партии, никогда не соблазняю преимуществами и не верю в то, чтобы деньгами или чинами можно было преобразовать наше мертвое чиновничество, но если можно как-нибудь изменить систему управления, то я хотел бы этого.

— А я считаю, что важны и интерес, и система. Но последнее, конечно, важнее, и, если угодно, я скажу вам то, что мы, члены Правительства, уже единодушно сознаем, какое средство пробудит активность власти. Надо взяться за реконструкцию центральной и местной власти. Председатель Совета министров должен стать помощником Верховного Правителя по гражданской власти, с большими полномочиями. Совет министров необходимо сделать менее громоздким: политику должна делать небольшая и сплоченная группа лиц. Товарищи министров и временные их заместители не должны принимать участия в закрытых заседаниях, чтобы не создавалось случайности в голосовании. При этих условиях центральная гражданская власть станет влиятельнее, живее и решительнее.

— Ваш проект похож на казацкую программу, — заметил мне адмирал. — Они хотят сделать меня чем-то вроде императора и в то же время требуют помощников. «Помощник диктатора» — это какой-то абсурд. Опять начнутся бесконечные разговоры Жардецкого, Устрялова и других о необходимости чистой диктатуры. А тут, кроме Совета министров, еще и помощники!

Действительно, казачья конференция предлагала создать должность помощника Верховного Правителя по гражданской части и сократить вдвое число министров. Этот проект казался мне не лишенным смысла, но в нем следовали дальше совершенно неприемлемые и очень характерные для того времени требования казачества: во-первых, создается новая должность министра по казачьим делам, во-вторых, этот министр не назначается, а избирается конференцией, в-третьих, этот министр не может управлять министерством без участия конференции, ни один относящийся к казачеству закон не может быть проведен без предварительного рассмотрения в конференции (типичный совдеп), и, наконец, казачьи части выступают в поход только под предводительством своих выборных атаманов (хотя бы их стратегические таланты были ничтожны). Прочитав этот проект в целом, можно было впасть в отчаяние безнадежности — до такой степени ясны были в нем личные стремления и политиканство группы казацких дельцов. Я не удивляюсь, что многим приходила мысль вовсе уничтожить казачьи войска, роль которых во всем движении оказалась роковой, чтобы с корнем вырвать казацкое политиканство и атаманщину.

— А затем лица, — продолжал адмирал, — кто может быть помощником?

— Как вам понравился Третьяков? — спросил я.

Третьяков только что приехал в Омск. Я видел его перед отъездом только один раз, но у адмирала он провел несколько вечеров, рассказывая ему о Париже и о своих странствованиях. Он ехал не спеша, месяца три, заезжал в Пекин, в Токио. Я просил Сукина поторопить его, но Сукин удивился, зачем это: «Разве это так нужно?» Сказать ему, что я рассчитываю на Третьякова как на будущего премьера, я не решался.

— Третьяков произвел на меня хорошее впечатление, — ответил адмирал на мой вопрос, но спустя минуту прибавил: — Вот Пепеляев — это энергичный человек и понимает военные задачи.

Мы не вернулись больше к этой теме. Я избегал всегда разговоров о личностях.

Перешли к Земскому Совещанию, как голосу населения, нужному не для законодательства, а для отражения местных настроений, для собирания жалоб с мест и разоблачений беззаконий и произвола агентов.

Стали беседовать о местном управлении. И тут оказалось нетрудно найти общие точки зрения. Прежде всего — децентрализация. При управляющих губерниями должны быть утверждены советы из высших чинов губернского управления, представителей самоуправлений и сведущих лиц. Эти советы должны обладать властью распорядителей кредитами и правом издания обязательных постановлений.

Разговор, однако, слишком затянулся. Адмирал спросил о текущих делах. Он заметил у меня в папке коллекцию характерных сероватых листиков — «Приказов Верховного Правителя и Верховного Главнокомандующего».

— Зачем они у вас?

— Знаете ли, адмирал, что я из-за ваших приказов могу попасть под суд?

Он удивился. Между тем, действительно, меня уже просили однажды пожаловать в частное заседание первого департамента Сената. Я был там и получил указания на несомненные формальные и материальные нарушения законности в приказах Верховного Правителя. Так, например, некоторые из этих указов предоставляли командующим войсками право помилования лиц, присужденных к смертной казни. Это было понято так, что обратиться с просьбой о помиловании к Верховному Правителю запрещено. Действительно, мне пришлось затем познакомиться с этим на практике.

Я рассказал адмиралу один случай.

Приезжаю вечером в управление. Меня ждут просители. Подают прошение на имя Верховного Правителя о помиловании. Звоню к директору канцелярии и спрашиваю, как в таких случаях поступают. «Адмирал теперь не рассматривает этих прошений, — был ответ, — надо отправить прошение к командующему войсками». Звоню к командующему: «Он сегодня уезжает в Томск, поезд уходит через полчаса». Между тем до приведения приговора остается несколько часов. Я требую автомобиль и еду на вокзал. Играет музыка. Вагон набит провожающими, но я все же проникаю туда и объясняю генералу, в чем дело. «А! Помню, помню, я уже утвердил приговор». — «Помилуйте, генерал, ведь один из осужденных обвинен втом, что убил с целью грабежа китайца-спекулянта. Во-первых, это уголовное преступление, а во-вторых, осужденный несовершеннолетний». — «Разве так?»

Приговор удалось изменить.

Адмирал был искренне удивлен, когда узнал, насколько практика изменила смысл его приказа. Он вовсе не предполагал отказываться от рассмотрения приговоров, а целью его приказа было ускорение помилования в тех случаях, когда командующий сам усматривает основания для помилования. Вышло же так, что приказ ускорил процедуру расстрелов.

Еще больше удивлен был адмирал, когда узнал, что путем своих приказов он изменял действующие законы, иногда в противовес постановлениям Совета министров. Так, например, один из приказов создал должность начальника санитарно-эвакуационной части. Этому начальнику присвоены были по приказу одновременно права командующего отдельной армии, права члена Совета министров и, наконец, ревизующего сенатора. Между тем Совет министров рассматривал и отклонил подобный законопроект.

Другой приказ о бельевой повинности в пользу армии, который был скреплен и мной, исключительно для удостоверения подписи адмирала — приказ прислан был уже готовым, лишь для распубликования, — установил совершенно новое наказание, неизвестное русским законам: «Высылку в советскую Россию».

Я не захватил с собой в поездку всех приказов, как хотел сделать, но и приведенных оказалось достаточно.

Адмирал обещал впредь не подписывать никаких приказов Верховного Правителя без моего отзыва относительно их законности.

Он согласился также с тем, что ставка могла предоставлять ему к подписи только приказы «Верховного Главнокомандующего». Но формальную сторону адмирал обыкновенно понимал плохо. И я видел, что и сейчас она казалась ему несущественной, а между тем все эти серые приказы были яркой иллюстрацией фактического преобладания военной власти в стране и неприемлемости неограниченной диктатуры.

Разговор наш закончился рассмотрением одного частного случая из практики Иркутской губернии. О нем мне сообщил Бутов. Какой-то офицер потребовал выдачи ему арестованных из тюрьмы и расстрелял их. Судебные власти никак не могли получить этого офицера в свое распоряжение. Адмирал приказал от своего имени сделать необходимые распоряжения.

Каково же было мое удивление, когда через недели две-три я узнал от Тельберга, что, к негодованию судебных властей, арестованного ими офицера по распоряжению Верховного Правителя выпустили.

Ошибся ли я сам по рассеянности, когда составлял телеграмму, или соврал мой секретарь — так и не удалось выяснить. Но из благожелания блага не вышло. Я поступил неправильно, докладывая дело другого ведомства, и получил лишний урок печальных недоразумений.

Дорожные впечатления

На другой день утром мы были в Таре. Маленький городок на левом берегу Иртыша обращал на себя внимание множеством колоколен и белыми стенами больших домов. В его внешности сказался дух седой старины. Тобольск и Тара — древнейшие поселения русских в Сибири.

Стояли мы в Таре недолго — задержались лишь для того, чтобы принять телеграммы из Омска.

Наиболее интересным посетителем на пароходе оказался бывший министр северного правительства В. И. Игнатьев. Я знал его еще по Петрограду. Его вынесли на поверхность волны революции. Он проявлял ораторские способности и любовь к политической деятельности. Честолюбие его всегда толкало вперед, он никогда не удовлетворялся скромным положением.

Из Архангельска он выехал в августе и направлялся в Омск.

Я представил его адмиралу, и он рассказал нам много интересного. В то время как русское командование, преследуя политические цели, стремилось развивать успех, захватить территорию, с малыми силами идти на большие дела в расчете на поддержку населения, англичане, державшие командование в своих руках, руководствовались соображениями исключительно военного характера, укреплялись на узкой полосе, не позволяли рисковать.

Летом 1919 г. русских сил на северном фронте было уже больше, чем английских, но известие о предстоящем уходе англичан под давлением рабочей партии вызвало все же панику. Состоялось заседание представителей общественности, и решено было защищаться, но преобразовать систему управления. Отсюда, очевидно, и возникло недовольство «Положением об управлении Северным краем», которое было выработано в Омске в сентябре.

Нам стали понятны последние радиотелеграммы из Архангельска. Там происходила борьба за парламент, ответственное коалиционное министерство и все прочие атрибуты демократического строя, что считалось наиболее важным для борьбы с большевизмом. Все это были знакомые нам признаки упадка настроений и веры в победу и власть.

Распрощались с Игнатьевым, взяли на пароход офицера-моряка, старого сослуживца адмирала. Он тоже приехал с севера и пришел представиться адмиралу как своему старому товарищу. Тронулись дальше.

Полученные в Таре телеграммы не принесли ничего сенсационного.

Мы выезжали из Омска под впечатлением побед Деникина. Нам казалось, что каждый день должен был приносить новую радостную весть. Но на этот раз ничего нового не было. Не произошло существенных перемен и на нашем сибирском фронте.

Но зато получили сенсационную телеграмму относительно Дальнего Востока. Семенов сообщил, что вынужден ввести свои войска в полосу отчуждения ввиду нарушения Китаем каких-то прав русских на служебные помещения. Мой заместитель сообщал, что по этому поводу состоялось экстренное заседание Совета министров, и выражал надежду, что инцидент будет улажен.

Как выяснилось впоследствии, Семенов давно уже затевал распространить свое влияние на Китайскую Восточную железную дорогу и теперь выслал в Харбин два броневых поезда, но, встретив противодействие и китайских, и русских войск, отказался от своего плана, который он подготовлял давно и с которым приезжал в Мукден к всесильному в Маньчжурии Чжан-цзолину.

По мере того как мы подвигались на север, погода становилась все лучше. Днем было так тепло, что, когда пароход останавливался для погрузки дров, все выходили гулять.

Адмирал не мог наговориться с новым спутником, моряком, подсевшим в Таре. Этот моряк успел побывать в Париже и Лондоне и вез с собой письма для адмирала. В одной из посылок было несколько брошюр, изданных в Париже в защиту русских прав на Бессарабию. Чего только, по словам этой брошюры, не делали румыны для того, чтобы оправдать свой захват! Подкупленный статистик подтасовал данные о населении и доказывал, что молдован в Бессарабии больше половины, тогда как их в действительности только 42%. Русских националистов сажали в тюрьмы и даже нескольких расстреляли; всюду принудительно вводили румынский язык, подвергая лишениям лиц, не знавших языка, добивались «добровольного» принятия румынского подданства под страхом конфискации имущества, закрывали русский суд с издевательством над русским правосудием, сорвали памятник Александру II и волочили бюст по земле.

Но хорошо зарекомендовали себя и бессарабские «граждане». Основав так называемый Сфатул-цери (краевой совет), которому, как полагается по революционной программе, присвоена была верховная власть, они в лице всего председателя, знакомого мне по Петроградскому университету, ловкого, но довольно посредственного малого Инкульца, не замедлившего полеветь, когда произошла революция, — провели присоединение Бессарабии к Румынии. Сделано это было ничтожным количеством голосов, и притом так, что большинство даже не знало, какой вопрос будет рассматриваться, но после этого Сфатул-цери уже не собирался, а румыны сочли оккупацию «легализированной» голосованием народного собрания.

Так гласила записка, подписанная известными в Бессарабии деятелями: предводителем дворянства А. Крупенским и кишиневским городским головой А. Шмидтом.

Адмирал дал мне прочесть эту записку, и когда я рассказал ему ее содержание, он ответил репликой: «Все эти вопросы решит война».

Вечером кают-компания вела длинную беседу за чашкой чая, и в связи с разговорами о России один из офицеров, сопровождавших адмирала, поделился своими воспоминаниями о пребывании на юге России в период национального самоопределения.

Он жил в Одессе в то время, когда развивалась мания сепаратизма, вскормленная идеей самоопределения народностей. В одном из номеров Петроградской гостиницы проживала группа офицеров, с каждым днем приближавшаяся к нищенству. В один прекрасный день ей предложили выбираться из гостиницы. Почему? Она реквизирована для иностранной миссии.

— А почему рядом живут русские?

— Это не русские, это консул Грузии, а дальше — миссия Азербайджана, а там дальше — Латвии.

Черт возьми, подумали офицеры, что же мы зеваем? Судили, рядили и решили объявить себя правительством Белоруссии. Того, который был повыше да потолще, назначили председателем Совета министров, а того, который был изворотливее, назначили министром иностранных дел.

Встал вопрос финансовый. Как быть? Наши молодцы оказались с головой. Они решили устроить внешний заём. Послали посла в Киев, объявили о признании независимости Украйны и получили заём. Потом послали к Деникину за поддержкой формирований. Получили и оттуда.

Дела шли прекрасно. Уже представитель одной из иностранных миссий снабдил их чеком, по которому они должны были получить изрядную сумму, как вдруг произошло неприятное недоразумение. Банкирская контора, кем-то уведомленная об истинной природе нового «правительства», выдала им некоторую сумму, но затем «потеряла» чек.

Вслед за этим произошло еще одно недоразумение. Наши молодцы решили послать делегатов на мирную конференцию в Париж отстаивать интересы своего государства. Подали заявление французскому консулу. Приходят получать паспорта. И что же? Им объявляют, что паспорта делегатам Белоруссии только что выданы.

Что такое? Ведь мы делегаты, мы министры!

Оказалось, что существует другое правительство, подлинное, которое приехало из Минска. Вскоре в газетах появились разоблачения насчет самозваного правительства, денежные выдачи были задержаны...

История смешная. Но кто здесь смешнее, трудно сказать. Она так характерна для всей эпохи, что с рядом вариаций могла повторяться в десятках мест.

Тот же офицер рассказывал некоторые подробности об известной одесской эпопее.

В одной и той же гостинице живут два командующих враждебными войсками: Гришин-Алмазов, перебравшийся из Сибири к Деникину и ставший генерал-губернатором Одессы, и начальник украинских войск. Войска эти были и недурны по качеству, и достаточно многочисленны. Их можно было использовать для борьбы с большевизмом, но между двумя соседними «народами», русскими и украинцами, шла распря. Украинские войска стояли под Одессой, а командующий благодаря покровительству иностранцев жил в самой Одессе, рядом с Гришиным.

Украинцы пригласили к себе французского генерала. Он съездил и остался доволен. Его встречали с национальной музыкой, конвоями, караулами, командой «до пупа гоп» (по-русски «на караул»), француз удивлялся, откуда взялся этот новый культурный народ, отчего бы не жить с ним в мире.

Но пока все это происходило, украинцы стали разбегаться из полков по домам. Большевики надвинулись и оказались под Одессой.

Французы бежали на пароходы с такою поспешностью, как будто на Одессу надвигались неимоверные полчища.

Какая ирония судьбы: как раз в то время, когда мы вспоминали это на пароходе, Петлюра вонзал нож в спину деникинской армии.

Военный план

Чем ближе мы подъезжали к Тобольску, тем больше возрастал интерес к положению на северном участке нашего фронта. ;

Адмирал объяснил нам, что предполагал он застать на севере.

Большевики, взяв Тобольск, направили часть сил против отошедшей к северу группы наших войск, которая прикрывала транспорт, шедший с товарами и снаряжением северным морским путем. Другая часть пошла на юг к Омску. 

Когда началось октябрьское наступление, большевики были отогнаны от Тобольска по направлению к Тюмени. В то же время были посланы отряды вдогонку группе красных, шедших на Омск, в расчете, что красные изберут кратчайший путь на Тюмень, застрянут в болотах, и когда выйдут на Тобол, то окажутся окруженными. «Впереди, — говорил адмирал, — окажется главная группа наших войск, идущая сейчас на Тюмень прямо из Тобольска, а сзади их окажутся преследующие их войска».

Адмирал явно предвкушал удовольствие удачной и верной операции. Но по мере того как мы ехали, выяснялось, что план не удается. Красные не пошли по кратчайшему пути отступления, так как он оказался труднопроходимым из-за болот и распутицы; вопреки всем ожиданиям они повернули обратно на Тобольск и по частям разбивали наши небольшие отряды, которые шли в расчете преследовать отступавшего противника, а встретили в действительности наступающего. Командир воткинцев Юрьев, видя ошибку, самовольно изменил план и разбил красных, но сейчас же был уволен. Красные продолжали наступать на Тобольск.

Накануне нашего приезда артиллерия красных обстреливала пароход на Иртыше и гремела под самым Тобольском. Было небезопасно и для нашего парохода. Окруженными оказались, в конце концов, не красные, а наши части. Подойдя опять к Тобольску, красные, не заходя в город, повернули на Тюмень и, таким образом, оказались в тылу тех наших войск, которые шли по Тоболу в тюменском направлении. Только благодаря тому, что весь водный транспорт был захвачен в наши руки, удалось посадить войска на баржи и перевезти под Тобольск.

В этом положении застал северную группу, находившуюся под командой генерала Редько, приезд адмирала Колчака.

Адмирал, рассчитывавший, по-видимому, доехать до Тюмени, попал в действительности только в Тобольск, да и то находившийся в ненадежном положении. Мы подходили к самой линии огня под охраной блиндированного и вооруженного артиллерией буксира, но нигде не чувствовалось особенного подъема, и не похоже было на победное настроение.

Фронт производил впечатление какой-то безалаберщины и пассивности командования. Повсюду на дороге мы видели разбросанные отряды новобранцев, которые сидели без дела, потому что никто их не перевозил за отсутствием якобы транспорта, а между тем у Тобольска все штабы разместились на больших пароходах, хотя в городе было много свободных помещений.

Генерал Редько дал плохие отзывы решительно о всех своих сотрудниках и только полковника Бардзиловского представил в генералы, но и то после производства стал выражать удивление, что такой молодой офицер получил генеральский чин. А между тем этот Бардзиловский сумел пробиться к Тобольску с Урала в самых тяжелых условиях. Постоянно окруженный красными, он пробивался и довел свои части, куда было приказано, не падая духом.

Отличное впечатление производил и он сам, и офицеры его дивизии, выдвинувшиеся большей частью из солдат.

По следам красных

У Тобольска Иртыш так широк, что не похож сам на себя. У самой реки, на низком берегу — главная часть города, позади крутая возвышенность, и на ней белеют стены кремля и блестят маковки церквей. Там находится большая часть официальных учреждений и сад с памятником Ермаку. Всюду глубокая старина и патриархальность. В церкви, что на берегу, посреди татарского базара, интересная историческая надпись о том, как храм этот сооружали в самом нечестивом месте и как татары хотели помешать этому, но «победило православие».

В кремль ведет высокая и крутая каменная лестница. Подымаемся. Перед нами богомольная старушка, а навстречу спускается пьяный офицер. Он берет старушку за подбородок и говорит ей: «Иди, иди, старушенция, выпей».

Пьяных офицеров было вообще много.

А между тем о красных никто дурно не отзывается. Расстреляли двух: одного за организацию противосоветского отряда, другого, еврея-«буржуя», за защиту своей собственности. В городе поддерживался порядок, пьяных не было. Когда уходили, увезли меха, городскую кассу и пожарный обоз, но никого не грабили.

В музее мы нашли комплект советских газет за период пребывания большевиков в Тобольске. Видно было, что газеты шаблонны и заготовлены заранее. В них разъяснялись задачи советской власти, приводились биографии выдающихся советских вождей, в частности командующих, давались указания о необходимости уважать кооперацию, подымать производительность крестьянского хозяйства и т. д. Все было рассчитано на завоевание симпатий населения. Мотивы новые, незнакомые, не похожие на прежних большевиков.

Среди героев революции и красной армии особенно восхвалялся командующий красной дивизией «товарищ» Мрочковский. Судя по газете, этот рабочий обладал необычайными способностями и железной волей. Одного взгляда на пленного белогвардейца было ему достаточно, чтобы определить, подлежит ли белогвардеец расстрелу или может быть принят на службу. Дисциплина у него строгая. В его дивизии каждый знает, что за малейшую провинность будет отвечать. Мы раньше не раз встречали фамилию Мрочковского в военных сводках. Возможно, что эта характеристика не отличалась преувеличением.

Другой советский «генерал» Блюхер — тоже из рабочих. О нем мы много раз слыхали в пути. Крестьяне рассказывали, что всегда при трудных обстоятельствах красные говорили о Блюхере: «Он выручит», «Он нас не выдаст». И действительно, выручал.

Наиболее интересным в газетах было, однако, интервью преосвященного Иринарха. О нем говорил весь город, который, кстати сказать, представлялся вымершим: так мало было в нем народа после эвакуации всех правительственных учреждений.

Архиерея посетила еврейка и беседовала с ним об отношении советской власти к церкви и о его впечатлениях о большевиках. Он отзывался о них хорошо. Сказал, что удивлен порядком и доброй нравственностью, что он считает Омск Вавилоном и что колчаковцы вели себя много хуже, чем красные. Преосвященный, в свою очередь, посетил совдеп. Ему показали издания классиков для народа, и он пришел в восторг. Далее выяснилось, что все церковное имущество останется неприкосновенным, но только церковь не может рассчитывать на содержание от казны. Архиерей был доволен.

Теперь он встретил адмирала Колчака с иконой и речью на тему: «Дух добра побеждает дух зла».

Адмирал заходил в покои епископа. У крыльца его выхода ждала небольшая группа любопытных, преимущественно женщин и детей. Никакого воодушевления в городе не было.

Впечатления на остановках

По пути несколько раз останавливались. Были смотры, раздачи наград и подарков, приемы депутаций.

Татары все сплошь были настроены против большевиков. Была трогательная картина, когда в одной деревне депутация татар поднесла Колчаку гусей — лучшее, что она могла дать.

Русские крестьяне выходили к пароходу в надежде купить спички, мыло и другие необходимые вещи в обмен на яйца, масло, картошку. Денег они не хотели. Они не выражали никакого озлобления по адресу большевиков и откровенно говорили, что «воевать охоты нет».

Военные части производили хорошее впечатление. Настроение бодрое, одеты удовлетворительно. Генерал Бардзиловский сознался, что он задержал для своих солдат транспорт с несколькими тысячами полушубков, эвакуировавшийся из Тюмени.

Тут же отмечу, что, несмотря на это, лишь только мы вернулись в Омск из Тобольска, была получена телеграмма с жалобой на недостаток теплого обмундирования. Куда же оно девалось?

Больше всего меня поразила во время этих остановок какая-то деланность и холодность адмирала при встречах с солдатами. Смотры на берегах Иртыша напоминали городские парады, когда генерал скорым маршем обходит ряды и громкое «здра-жела» не выражает никаких чувств. Ни одной задушевной беседы, ни одного простого ласкового слова.

Однажды адмирал, узнав, что на берегу стоят воткинцы, пожелал поговорить с ними. Он приказал им окружить его кольцом, оставив ряды.

Что же он сказал им?

— Воткинцы! Я должен сказать вам откровенно, что в последнее время ваша былая слава померкла. Я давно не слыхал о вашем участии в боях. Между тем ижевцы, ваши родные братья, за последнее время участвовали в ряде боев и показали такую доблесть, что я везу им георгиевское знамя. Я хотел бы, чтобы и вы не отставали от них.

Воткинцы кричали: ура! Один пожилой мужичок упал на колени, выражая восторг, что видит Верховного Правителя. Адмиралу это очень не понравилось, он насупился и поспешил уйти, сказав: «Встаньте, я такой же человек, как и вы».

— Нет, вы — Верховный Правитель.

Осведы

Томительно было возвращение обратно в Омск. Поездка не дала никаких сильных впечатлений. Побед не оказалось. Известия из Омска ничего радостного не приносили. Утешались мы только тем, что везде наблюдали бодрое настроение и, казалось, достаточную стойкость войск.

Я вез с собой в Тобольск большую партию изданий Русского Общества печати. Офицеры и солдаты с жадностью набрасывались на литературу и газеты. Они совершенно не представляли себе, что делается на свете: где Деникин, где Юденич, что думает делать Правительство.

В Омске существовало бесчисленное количество осведомительных организаций: Осведверх (при ставке), Осведфронт, Осведказак, Осведарм — все это военные организации, в которых находили себе убежище многочисленные офицеры и призванные чиновники. Один известный в Сибири профессор записался в добровольцы. Его провожали молебнами и напутственными речами. Через неделю он оказался в «Осведказаке».

Организации эти требовали громадных ассигнований. Как они расходовали деньги, я затрудняюсь сказать, но что большинство из них работало впустую — это факт. На всем пути от Омска до Тобольска мы не нашли никаких следов работы центра. Войска обслуживались своими местными изданиями. В этом отношении особенно удачно работал «Осведарм-3».

Помимо военных организаций, существовала гражданская, «вольная» — Бюро печати. Основано оно было как акционерное предприятие, причем большая часть акций принадлежала казне. Тем не менее, работники Бюро печати считали себя независимыми и поэтому не считали, что их общественное достоинство испытывает какой-либо ущерб. «Казенными» литераторами они не хотели быть.

Это предубеждение казалось мне не больше как вредным предрассудком. Нежелание идти на казенную службу и спокойное существование на казенные средства, но под видом общественных деятелей — это одно из зол русской действительности.

Однако я не считал нужным посягать на свободу Бюро печати. Оно работало с большой энергией, и успехи его были очевидны. Издававшаяся им маленькая «Наша газета» расходилась в 20 тысячах экземпляров. Печаталось множество плакатов, листовок, брошюр.

Но всего этого было мало. Бюро завело плакатный вестник: краткие осведомительные телеграммы, которые рассылались повсюду, где только были телеграфные конторы. Но плакаты оставались известными только телеграфистам. В Таре я убедился в этом. То же самое происходило и в остальной Сибири. Генерал Будберг прислал мне телеграмму с дороги: «Медленно подвигаясь на Восток, убеждаюсь всюду в полном отсутствии осведомленности». Плакатный вестник не вывешивался даже на станциях.

Мы стали собирать в Омске прочитанные газеты. На фронте больше верили свободной печати. Но я не уверен в том, что газеты развозились. Верховный Правитель рассказывал, что в Ишиме он наблюдал полную неосведомленность даже в лазаретах.

Чиновники из Особого отдела работали живее, чем Бюро печати, в смысле организации осведомления на местах. Они разъезжали в вагонах-читальнях, ездили на фронт, собирали книги и газеты. Правда, директор Бюро печати А. К. Клафтон жаловался, что военные власти, не зная Бюро печати — «что это за «частная» организация»? — чинили препятствия его агентам.

Бюро печати, повторяю, работало по совести. Его литература, плакаты, агитационная деятельность развивались с каждым днем. Слабая сторона была только в распространительной части.

Зато истинным бедствием было бесконечное размножение «осведов». Не успели назначить генерала Лебедева командующим южной группой, у него сейчас появился свой «освед», получил он — сейчас же потянулась казачья конференция: подавай ей десяток миллионов. Происходила какая-то вакханалия. «Атаманство» проникло во все поры жизни. Появились атаманы санитарного дела, атаманы осведомления и т. д. Каждый старался урвать себе власть и кредиты.

Когда мы ехали из Тобольска и рассматривали агитационные листки, составленные большевиками, мы обратили внимание прежде всего на художественные их достоинства, значительно превосходившие наши: карикатуры были исполнены очень искусно.

Воспользовавшись случаем, я рассказал адмиралу, как обстоит у нас организационная сторона осведомительного дела.

Впервые узнав от меня некоторые подробности, адмирал обещал по возвращении в Омск закрыть все многочисленные осведы, объединив их в одну организацию, чтобы сэкономить средства, сократить число служащих и устранить постоянное повторение одних и тех же сюжетов. Плакат, изображавший солдата, рвущегося в бой с красными, был издан с разными вариантами сразу пятью осведами и до того набил оскомину, что производил впечатление противоположное тому, на которое был рассчитан.

Среди военных оказался один человек больших организаторских способностей, полковник Клерже. Он дал делу осведомления большой размах. Его почему-то уволили. Интриги, личная зависть, честолюбие развивались с такой дьявольской силой, что было невозможно работать. Совсем, как гидра, у которой на место одной отрубленной головы вырастало семь новых.

Адмирал

За эту поездку я впервые получил возможность ближе узнать адмирала. Что это за человек, которому выпала такая исключительная роль? Он добр и в то же время суров; отзывчив — и в то же время стесняется человеческих чувств, скрывает мягкость души напускной суровостью. Он проявляет нетерпеливость, упрямство, выходит из себя, грозит — и потом остывает, делается уступчивым, разводит безнадежно руками. Он рвется к народу, к солдатам, а когда видит их, не знает, что им сказать.

Десять дней мы провели на одном пароходе, в близком соседстве по каютам и за общим столом кают-кампании. Я видел, с каким удовольствием уходил адмирал к себе в каюту читать книги, и я понял, что он прежде всего моряк по привычкам. Вождь армии и вождь флота — люди совершенно различные. Бонапарт не может появиться среди моряков.

Корабль воспитывает привычку к комфорту и уединению каюты. В каюте рождаются мысли, составляются планы, вынашиваются решения, обогащаются знания. Адмирал командует флотом из каюты, не чувствуя людей, играя кораблями.

Теперь адмирал стал командующим на суше. Армии, как корабли, должны были заходить с флангов, поворачиваться, стоять на месте, и адмирал искренне удивлялся, когда такой корабль, как казачий корпус, вдруг поворачивал не туда, куда нужно, или дольше, чем следовало, стоял на месте. Он чувствовал себя беспомощным в этих сухопутных операциях гражданской войны, где психология значила больше, чем что-либо другое. Оттого, когда он видел генерала, он сейчас хватался за него, как за якорь спасения. Каждый генерал, кто бы он ни был, казался ему авторитетом. Никакой министр не мог представляться ему выше по значению, чем генерал. 

И когда адмирал, объясняя нам тобольскую операцию, удивлялся, почему она не удалась, и покорно слушал доклад генерала Редько, удалившего  героя Боткинского завода полковника Юрьева за то, что он без разрешения победил — я понял, что Верховного Главнокомандующего нет. 

Что же читал адмирал? Он взял с собою много книг. Я заметил среди них «Исторический Вестник». Он читал его, по-видимому, с увлечением. Но особенно занимали его в эту поездку «Протоколы сионских мудрецов». Ими он прямо зачитывался. Несколько раз он возвращался к ним в общих беседах, и голова его была полна антимасонских настроений. Он уже готов был видеть масонов и среди окружающих, и в Директории, и среди членов иностранных миссий.

Еще одна черта обнаруживалась в этой непосредственности восприятия новой книжки. Адмирал был политически наивным человеком. Он не понимал сложности политического устройства, роли политических партий, игры честолюбий как факторов государственной жизни. Ему было совершенно недоступно и чуждо соотношение отдельных органов управления, и потому он вносил в их деятельность сумбур и путаницу, поручая одно и то же дело то одному, то другому. Достаточно сказать, что переписка с Деникиным по политическим вопросам велась сразу в трех учреждениях: ставке, Министерстве иностранных дел и Управлении делами. Увы! Приходится сказать, что не было у нас и Верховного Правителя. Адмирал был по своему положению головой государственной власти. В ней всё объединялось, всё сходилось, но оттуда не шло по всем направлениям единой руководящей воли. Голова воспринимала, соглашалась или отрицала, иногда диктовала своё, но никогда она не жила одной общей жизнью со всем организмом, не служила ее единым мозгом.

Но если адмирал был неудачным полководцем и политиком, то зато как обладатель морских и технических знаний он был выдающимся. В своей специальной области он обнаруживал редкое богатство эрудиции. Он весь преображался, когда речь заходила о знакомых ему вопросах, и говорил много и увлекательно. Как собеседник он был обаятелен. Много юмора, наблюдательности, огромный и разнообразный запас впечатлений — всё сверкало, искрилось в его речи в эти минуты задушевной и простой беседы. И в это время чувствовалось, что этот человек мог оправдать надежды, что не напрасно он поднялся на такую высоту.

Будь жизнь несколько спокойнее, будь его сотрудники немного более подготовленными — он вник бы в сущность управления, понял бы жизнь государственного механизма, как он понимал механизмы завода и корабля, единство всех частей, их взаимное соотношение, их стройность.

Но в такое время, когда все были неподготовлены, когда никто даже из лучших профессиональных политиков не сумел найти методов успокоения революционной стихии, — как мог справиться с нею тот, кто всю жизнь учился быть хозяином не на суше и в огне битв, а лишь на море и в царстве льдов, кто провел большую часть жизни не на широком общественном просторе, а в тесной и уединенной каюте!

Адмирал в кругу близких людей был удивительно прост, обходителен и мил. Но когда он одевался, чтобы выйти официально, он сразу становился другим: замкнутым, сухим, суровым. Не показывает ли это, что роль Верховного Правителя была навязана ему искусственно, что изображал он эту роль деланно, неестественно. Весь этикет, который создали вокруг него свита и церемониймейстеры, был не по душе человеку, который привык к солдатской рубахе и паре офицерских ботфорт.

Редкий по искренности патриот, прямой, честный, не умеющий слукавить, умный по натуре, чуткий, темпераментный, но человек корабельной каюты, не привыкший управлять живыми существами, наивный в социальных и политических вопросах — вот каким представлялся мне адмирал Колчак после нашей поездки в Тобольск. Я одновременно полюбил его и потерял в него веру. Какую ответственность взяли на себя люди, которые в ночь на 18 ноября 1918 г. решили выдвинуть адмирала на место Директории!

Практика усмирений

Узнав о предстоящем проезде адмирала, люди, имевшие жалобы, сосредоточились в Таре, как уездном городе, которого нельзя было миновать.

В Тарском уезде происходили большие восстания. Как всегда, начинал и их новоселы, но по мере развития восстания к нему присоединялись  и другие. Виной этого был характер подавления восстания. В уезде работали большевики, несомненно, под руководством и на средства тайных j организаций в Омске, Таре и других городах. Крестьян сбивали с толку. До какой степени неразборчивы были агитаторы в средствах, может показать одна прокламация, имевшая успех на Енисее. Один из предводителей повстанцев, Щетинкин, бывший офицер, по происхождению крестьянин,  по убеждениям не большевик, а большевиствующий, увлекшийся революционной карьерой, — объявил крестьянам, что на Дальнем Востоке уже выступил великий князь Михаил Александрович, что он назначил Ленина и Троцкого своими первыми министрами, что Семенов к нему присоединился и осталось только разбить Колчака.

Не думаю, чтобы эта прокламация, текст которой был сообщен Управлению, была городской выдумкой, апокрифом. Какая же каша должна была быть в головах крестьян, которым Ленина и Троцкого представляли министрами великого князя?

Что в Енисейской и Иркутской губерниях чуть ли не половина крестьян считала власть Колчака давно павшей — это факт, многократно подтверждавшийся корреспонденциями с мест.

И в Тарском уезде, пользуясь неосведомленностью населения, подкупая учителей и старост, пользуясь услугами кооператоров и нанимая своих агитаторов, большевики мутили народ. И вот в это темное царство являлась карательная экспедиция. Крестьян секли, обирали, оскорбляли их гражданское достоинство, разоряли. Среди ста наказанных и обиженных, быть может, попадался один виновный. Но после проезда экспедиции врагами Омского Правительства становились все поголовно.

В Тарском уезде усмиряли поляки. По удостоверению уездных властей, они грабили бессовестно. Когда после поляков пришел отряд под командой русского полковника Франка, который не допускал никаких насилий, крестьяне не верили, что это полковник колчаковских войск.

Обыкновенно русские части вели себя не лучше поляков или чехов. Правда, последние допускали иногда невозможные издевательства. Так, например, у города Камня на Алтае был такой случай. Спасаясь от большевиков, население собралось к реке с последними пожитками, чтобы уехать на пароходе. Пришел пароход. На нем оказался польский отряд из Новониколаевска, где находился польский штаб. Подошел к берегу, начал грузить вещи. Захватив вещи и не приняв ни одного пассажира, отправился обратно.

Вот нравы периода гражданской войны.

Что же происходило в Тарском уезде ко времени нашего приезда, т. е. в половине октября?

Со стороны все казалось очень спокойным, мирным. Но вот мы в Таре. Мне докладывают, что начальник уездной милиции просит принять его незаметно. Я прохожу в каюту моего секретаря и там принимаю. Начальник милиции рассказывает, что военные власти вытворяют нечто невозможное, что они терроризировали всех, и милиционеры бросают службу и убегают, что хочет убежать и он, потому что население возбуждено и будет мстить всем без разбора.

Вот оно, наружное спокойствие!

Накануне возвращения

Адмирал отложил под конец беседу со мной по двум важным вопросам: о Государственном Совещании и об инструкции Деникину по земельному вопросу.

Он не забыл об этом и после Тары сам пригласил меня, чтобы закончить эти дела.

Он внимательно прочел проект Положения о Государственном Экономическом Совещании, просил разъяснить некоторые положения, спрашивая меня, какие существовали мнения по разным вопросам, и в общем, одобрил проект. Мне, однако, не нравилась такая упрощенная система докладов, потому что тот, кто докладывал, невольно освещал вопрос со своей точки зрения, и я просил адмирала, когда Положение совсем будет готово, рассмотреть его при участии всего Совета министров.

Второй вопрос оказался труднее. Адмирал начал возражать против составленной мной телеграммы, находя, что я недостаточно ясно выразил его точку зрения на необходимость установления частной собственности и охраны культурных и промышленных хозяйств. Некоторые его замечания были очень похожи на то, что говорил в Совете министров накануне отъезда моего в Тобольск приехавший с юга Третьяков. Он был у адмирала несколько вечеров подряд и мог развить там свои мысли.

В земельном вопросе я решил всеми силами проводить свою точку зрения и убедил адмирала, что всякие оговорки только затемняют смысл основной цели: охранить землепользование в том его виде, как его создала революция, и не допустить ни одного действия, которое дало бы возможность крестьянам отнестись к новой власти, как защитнице помещичьих интересов.

Редакция была установлена, и телеграмма закончена была теплыми пожеланиями генералу Деникину, чтобы Бог помог ему счастливо завершить тяжелую борьбу.

— Неважно обстоят наши дела, — сказал после этого адмирал, — именно наши, здесь, на сибирском фронте. Я уверен, что чем лучше будет у Деникина, тем хуже придется нам. Большевики ринутся в Сибирь.

Я не был согласен с этим и уверял, что большевики, потеряв Москву, неизбежно потерпели бы крах. Правительство, как растение, пускает корни там, где оно работает, и, перенесенное на новое место, оно неизбежно увядает, если ему не дадут времени окрепнуть.

— Меня пугает другое, — сказал я, — движение Деникина не похоже сейчас на победное шествие, где население готовит победу раньше, чем приходит победитель. Он завоевывает страну — значит, большевики сильны, крестьяне равнодушны, и я больше всего боюсь того момента, когда будет взята Москва. Внутренних противоречий еще слишком много, и когда будут брать Москву, развалится тыл. Безразличие, а иногда и прямое недоверие со стороны населения — вот самый опасный наш враг, который сильнее и эсеровских интриг, и равнодушной медлительности союзников, и измены чехов.

Мы пошли пить чай. Стали вспоминать Омск. Путешествие казалось слишком длинным. Все ждали Омска, как чего-то родного, и невольно говорили о нем. Но всегда в разговорах об Омске он рисовался захолустьем, со своеобразной примитивной дикостью, от которой никак нельзя было избавиться.

Адмирал рассказал несколько неизвестных нам происшествий.

Однажды к нему на квартиру звонят и спрашивают, скоро ли пришлют от адмирала лошадь купца Н. Чужой лошади у адмирала не было. Оказалось, что какой-то предприимчивый молодой человек отправился к этому купцу и от имени адмирала попросил лошадь. Ему дали, и он исчез с нею.

Другой раз в том же порядке был взят экипаж для свадьбы.

— Вообще, моим именем творится много безобразий, — сказал с грустной улыбкой адмирал, — и я бессилен бороться с этим.

— Вот, например, — прибавил он, — еще перед самым нашим отъездом в Тобольск произошел следующий случай. Уезжал генерал Головин, которому требовалось серьезное лечение. Я приказал дать ему двух конвоиров и оставить для них места в экспрессе. Приезжает он на вокзал и к ужасу своему узнает, что ревнивые исполнители моего приказа выбрасывают из вагона вещи соседей генерала, чтобы очистить места конвоирам. Что мог подумать генерал обо мне, если бы он не знал, что я тут ни при чем.

В этот вечер мы говорили еще о Юдениче, о трудности взять Петроград без помощи Финляндии и Эстонии, и я еще раз выразил свою мысль, что первой целью должно быть свержение большевиков и уже второй — собирание Руси, но адмирал и морской министр Смирнов и слушать не хотели о каком-либо признании Эстонии. В вопросе о новообразованных государствах я занимал позицию, совершенно чуждую политике адмирала и Сукина.

Опять в Омске

Приятным сюрпризом, который ожидал нас по возвращении из Тобольска, были большие успехи у Деникина и на семиреченском фронте. Радио Деникина сообщало о взятии Орла и движении в тульском направлении. Юденич подступает к Петрограду, но зато на нашем фронте ничего утешительного. Противник усилился и начинает переходить в наступление.

Адмирала встретили генерал Дитерихс и П. В. Вологодский. Первое, что они предложили к подписи адмирала, было приветствие президенту Масарику по случаю пятилетней годовщины создания чехословацкой национальной армии, происшедшего в Киеве, где освящено было знамя первой чехословацкой дружины. «Дружное сотрудничество и создавшееся ныне полное взаимное понимание русских и чехословацких народных интересов и совместная борьба наша против большевиков должны завершиться установлением навсегда культурно-экономических связей братских народов», — так говорило приветствие, посланное профессору Масарику.