2. Декабрьская драма
2. Декабрьская драма
9 декабря на георгиевском параде адмирал, объезжая войска в своей обычной солдатской шинели30, простудился и заболел воспалением легких. «Этот случай, — говорит он в показаниях, — в дальнейшем в значительной степени повлиял на мою работу». Несмотря на простуду, Колчак первое время оставался на ногах — болеть он «не мог».
Наконец консилиум врачей уложил его в постель: у него обнаружилась «запущенная тяжелая форма пневмонии». Колчак проболел более шести недель. Насилуя себя, он вставал, одевался и, приняв кого нужно, вновь ложился в постель. Два раза в день Колчак продолжал принимать доклады о фронте. «За исключением нескольких дней, — говорит он, — когда у меня была такая высокая температура и такие боли, что я дышать не мог» [с. 197]. Естественно, что в период своей болезни Верховный правитель «не был вполне в курсе всех дел» — вернее, Правительство самостоятельно действовало от его имени. Поразительно, что обвинители Колчака никогда ни одним словом не обмолвились о том тяжелом положении, в котором находился Верховный правитель в дни декабрьских событий, разыгравшихся вновь на арене омской жизни.
Началось с восстания, организованного в ночь на 22 декабря большевиками. Оно было неудачно. Контрразведка своевременно получила сведения о готовящемся выступлении. В Омске находилось «достаточное количество войска», «гарнизон был надежен». Город заранее разбили на районы, составили расписание для войск на случай тревоги. Особых указаний не требовалось — «все делалось автоматически». Накануне выступления был арестован большевицкий штаб.
Большевицкий историк Парфенов пытается представить «восстание как горячий, необдуманный, неорганизованный порыв молодых солдат нескольких рот омского гарнизона, доведенных происходящим террористическим разгулом до крайнего физического и духовного раздражения» [с. 75]. В данном случае большевицкие «историки» не сговорились. Комментатор опубликованных в «Кр. Арх.» [т. VII] материалов под заглавием «Омские события при Колчаке», Константинов, прямо пишет в предисловии:
«Омское восстание, вспыхнувшее через месяц после колчаковского переворота, не было вызвано, как это изображали в свое время эсеры (имеется в виду, очевидно, Колосов), возмущением только против Колчака — оно назревало значительно ранее 18 ноября... Если это восстание вспыхнуло бы при Директории, оно тоже было бы потоплено в крови, как это сделали колчаковцы... Омское восстание, по предположению его руководителей, должно было начаться в рабочих районах г. Омска и по другую сторону Иртыша, на ж.-д. станции Куломзино, верстах в 6—7 от Омска. Затем оно должно было переброситься в некоторые части омского гарнизона и в лагеря, где содержалось очень много красноармейцев, военнопленных гражданской войны. О подготовке этого восстания была осведомлена колчаковская контрразведка, которая заблаговременно приняла меры к его ослаблению и ликвидации. 21 декабря начались массовые обыски и аресты, была арестована группа большевиков-рабочих в 42 человека. Это внесло дезорганизацию в восстание. Последнее было отменено, но провести эту отмену полностью помешали аресты, вследствие чего в некоторых районах восстание вспыхнуло и проходило разрозненно, частично. Куломзинские рабочие выступили, но оказались изолированными от Омска и потерпели поражение» [с. 202].
Другой сибирский деятель И. Смирнов в статье «На другой день после падения советов» [сб. «Борьба за Урал»] рассказывает об условной телеграмме, которую в декабре разослал Сибирский областной комитет по коммунистическим организациям о подготовке декабрьского восстания в Омске. «На местах, — добавляет он, — получили вслед за этим подтверждение этого решения от специально приехавших из Омска товарищей» [с. 198].
Нет, конечно, никаких сомнений в том, что попытка восстания входила в разработанный большевиками систематический план борьбы за захват власти. В статье «Большевицкое подполье при Колчаке» Вегман рассказывает подробно, как были организованы коммунистические силы по системе пятерок и десяток, как сносились они через курьеров с Москвой и как Свердлов снабжал их деньгами. Еще в августе в Томске была созвана сибирская областная конференция большевиков; 23 ноября состоялась вторая конференция, на которой было решено приступить к организации ряда планомерных «сепаратных» восстаний с целью расстроить «весь контрреволюционный тыл». Конференция постановила «бросить силы партии на помощь возникавшему тогда крестьянскому движению». Так как центр власти находился в Омске, то на этот город подпольная организация «обратила свое главное внимание» [«Хроника». Прил. 151].
Омская попытка восстания не была одинока. Надо сказать, что коммунистическая молодежь, к сожалению, упорно и фанатически боролась за советскую власть в Сибири. Она героически отдавала свою жизнь и гибла при подпольной работе.
Принимали ли какое-либо участие в организации восстания сибирские эсеры? Проф. Легра, подчеркивая, что он хорошо осведомлен о сибирских делах, считает омское восстание — восстанием эсеровским. Конечно, это было не так. Прямых связей с коммунистическими организациями у сибирских эсеров, по-видимому, еще не было — они появились позже. Отдельные агитаторы, естественно, сливались в своей подпольной работе с коммунистическими пропагандистами.
В ночь на 22 декабря в Омске, после неудачной попытки освободить красноармейцев из концентрационного лагеря, большевицкий отряд перешел на ст. Куломзино, где находилась вооруженная дружина железнодорожных рабочих. Восстание было, по словам Колчака, легко подавлено казачьими частями и чехословацким отрядом, причем в дело была пущена артиллерия31.
Своеобразный спор произошел на иркутском «следствии» между адмиралом и председателем комиссии Поповым по поводу куломзинских событий.
Попов. ...фактически в Куломзине никакого боя не было, ибо, только вооруженные рабочие стали выходить на улицу, они уже хватались и расстреливались...
Колчак. Эта точка зрения является для меня новой, потому что были раненые и убитые в моих войсках, и были убиты даже чехи, семьям которых я выдавал пособия. Как же вы говорите, что не было боя?
Попов. Боев не было, могли быть лишь какие-нибудь стычки.
Колчак. То, что вы сообщаете, было мне неизвестно. Я лично там не мог быть, но верю тому, что мне докладывалось. Мне докладывался список убитых и раненых. Эта точка зрения является для меня совершенно новой.
Попов. Это не точка зрения, а это факт.
Колчак. Вы там были?
Попов. Нет, я сидел в тюрьме и не был там точно так же, как и вы, но я говорю со слов участников этого дела.
Колчак. Мне говорили, что в Куломзине за весь день боя было 250 человек потери, а в правительственных войсках было человек 20 убитых и раненых, кроме того, 3—4 чеха, но сколько убитых было в войсках, я точно не помню [с. 210].
«Восстание было подавлено с исключительной жестокостью», — утверждает Гинс [II, с. 96]. Понятие о жестокости в гражданскую войну очень относительно. «В Куломзине, — заявил Попов, — фактически было расстреляно 500 человек». «Человек 70 или 80» — по словам Колчака. По данным «Сибирской Речи» 28 декабря, при подавлении мятежа было убито 114; по приговору полевого суда — 117.
Попов утверждает, что в Куломзине практиковалась порка. Колчак отвечал: «Про порку я ничего не знал, и вообще я всегда запрещал какие бы то ни было телесные наказания — следовательно, я не мог даже подразумевать, что порка могла где-нибудь существовать. А там, где мне это становилось известным, я предавал суду, смещал, т. е. действовал карательным образом» [с. 209]...
* * *
Но омские декабрьские события трагичны не куломзинским выступлением железнодорожных рабочих. Одна группа поднявших восстание явилась в областную тюрьму и освободила всех политических заключенных. Среди них были и арестованные 2 декабря ««учредиловцы»». Арестованные эсеры не очень склонны были уходить из тюрьмы, чувствуя какую-то «провокацию» в этом освобождении. «Но не уйти нельзя было, — пояснял своей жене Фомин. — Ведь они — вооруженные освободители, еще озвереют и прикончат» [«Былое». XXI, с. 221]. По-видимому, обстановка была не совсем такая, как ее описывает Раков в письме (брошюра «В застенках Колчака»): «Солдаты по наивности говорили «учредителям», чтобы они шли в казарму и образовывали власть». Другие же свидетели из эсеров говорят, что молодые солдаты, настроенные большевицки, не хотели даже вначале освобождать «учредилыциков» [Показания Сперанского. - «Кр. Арх.». VIII, с. 181].
Днем появился довольно дикий приказ начальника гарнизона Бржезовского, которым предписывалось «всем незаконно освобожденным из тюрем» «добровольно явиться»: «всех неявившихся и задержанных после этого бежавших арестованных приказываю расстреливать на месте»; «все укрыватели бежавших арестованных будут преданы военно-полевому суду, а равно домохозяева и хозяева квартир, где таковые будут найдены». Одновременно Бржезовский объявил об открытии действий военно-полевого суда, который должен закончить суд над задержанными в трехдневный срок [«Хр.». Прил. 154].
Большинство политических арестованных, согласно приказу, вернулись в тюрьму. Ночью часть их по определенному списку была взята из тюрьмы конвоем, водившим арестованных в военно-полевой суд, и расстреляна на Иртыше. Первая группа взятых из тюрьмы — среди них был с.-д. Маевский — была доставлена в военный суд и, по позднейшему сообщению прокурора палаты, приговорена к смертной казни32. Взятые во вторую очередь Девятов и Кириенко были расстреляны конвоирами по дороге при попытке «склонить их на сторону мятежников». Последняя группа — Фомин, Брудерер и др. — «была доставлена в помещение военно-полевого суда по закрытии заседания» последнего.
«Ввиду этого, — свидетельствует справка военного прокурора 31 декабря, — доставивший арестованных поручик Барташевский, по его указанию, вывел этих лиц из помещения суда, с целью возвратить их в тюрьму, а также вывел и вышеперечисленных пять осужденных к смертной казни, с целью привести приговор в исполнение; так как конвоируемые, вопреки запрещению начальника конвоя не разговаривать между собою, продолжали переговариваться, то поручик Барташевский, опасаясь, как бы арестованные не сговорились учинить побег, а также ввиду малочисленности конвоя, решил привести в исполнение приговор суда, вывел арестованных на реку Иртыш, где и привел приговор в исполнение, причем при возникшей среди конвоируемых панике были расстреляны не только приговоренные к смертной казни, но и остальные арестованные» [«Хр.». Прил. 155].
Так погибло 15 человек.
Я не имею возможности остановиться подробно на этой жуткой странице омской летописи. Ей Колосов, пытавшийся самостоятельно произвести расследование по свежим следам, посвятил особый очерк («Как это было»), чрезвычайно яркий в отношении трагических переживаний близких погибшего Фомина. В «Кр. Арх.» [кн. VII, VIII] опубликованы показания действовавших лиц — поскольку последствия выявились в период работы двух следственных комиссий: одной, учрежденной постановлением Совета министров 14 января, под председательством сенатора Висковатого и другой при иркутском губернском ревкоме под председательством присяжного поверенного Попова, бывшего председателя омского Совета рабочих депутатов, который в момент расстрела был в тюрьме и лишь случайно избежал смерти вследствие болезни сыпным тифом.
Говорить о каких-либо правонарушениях там, где все было сплошь вопиющим беззаконием, конечно, не приходится. Двадцатилетний поручик Барташевский из красильниковского отряда, начальствовавший конвоем, начальник унтер-офицерской школы кап. Рубцов и их помощники, непосредственно виновные в кровавой расправе, председатель суда Иванов, которому предъявлялось обвинение даже в составлении подложных приговоров о расстреле 44 совдепщиков после уж фактического их расстрела, начальник гарнизона и начальник его штаба — все они проявили чрезмерно легкое отношение к расстрелу без суда и следствия заключенных в тюрьму большевиков. Некоторое объяснение можно найти лишь в сложной обстановке подавленного восстания. Администрация тюрьмы была новая, гражданская власть, по признанию Гинса, растерялась и предоставила действовать исключительно военным властям. В таких случаях в атмосфере озлобления всегда творятся беззакония и бывают невинные жертвы — об юридических обоснованиях забывают.
Сущность не в двадцатилетних Барташевских, действовавших чрезвычайно упрощенно и наивно, выдававших в тюрьме расписки о взятых арестованных и, может быть, искренно убежденных, что они расправляются с большевиками, которых полк. Сабельников (нач. штаба) приказал присоединить к расстреливаемым (показание Рубцова). Кто за ними стоял? Вот сущность вопроса, который и ставит сводка материалов о расправе в тюрьме, сделанная для Верховного правителя.
Читатель, обладающий чувством элементарной справедливости, выделит во всей этой истории Верховного правителя. Какая личная ответственность может быть у того, кто в этот час лежал в постели в 40-градусном жару, «еле дышал» и не мог даже «говорить»? Только «исследователь», у которого отсутствует всякое критическое отношение к формальным документам, перед ним лежащим, будет продолжать утверждать, что все выходившие в эти дни от имени Верховного правителя приказы, принадлежат личной инициативе Колчака. Подпись адмирала стояла в приказе 22-го с благодарностью гарнизону и с сообщением о предании виновных военно-полевому суду. Конечно, Верховный правитель отдал приказ о «беспощадном уничтожении всех лиц, пытающихся произвести беспорядки» — телеграмма ген. Лебедева по воинским частям [«Хр.». Прил. 154]. А вот что говорит сам Колчак в своих показаниях: «Лебедев мне заявил, что сегодня вечером должен начать функционировать суд по назначению командующего войсками и что город объявлен на осадном положении» [с. 199]. «Было ясно, — показывал Колчак, — что Барташевский и бывшие с ним — это исполнители, важно было узнать, по чьему приказу и с какими целями это было сделано». Потребовав к себе главного военного прокурора полк. Кузнецова, больной Колчак поручил ему произвести следствие и выяснить виновника распоряжения о предании «учредиловцев» военно-полевому суду. «Кузнецову, — добавляет Колчак, — так и не удалось выяснить. Он выяснил факт и лиц, которые участвовали в этом деле, но выяснить, кем была поставлена эта задача, установить, от кого исходило это распоряжение, не удалось. Тогда я решил передать это дело в руки сенатора-специалиста и просил его произвести само расследование. Это было в феврале месяце. Следствие военное столь несовершенно, так медленно тянется, что я считал, что они просто не могут как следует разобраться» [с. 203]33. «Мое мнение и убеждение было таково, что это был акт, направленный против меня и совершенный такими кругами, которые меня начали обвинять в том, что я вхожу в соглашение с социалистическими группами. Я считал, что это было сделано для дискредитирования моей власти перед иностранцами и перед теми кругами, которые мне незадолго до этого выражали доверие и обещали помощь» [с. 205—206]34.
Колчак делал оговорку, что обвинять Красильникова у него не было никакого основания: «Зная его отношение ко мне... я не мог подозревать, чтобы Красильников мог сделать этот акт, направленный против меня» [с. 207]. Упоминаю об этом, потому что автор статьи «Два восстания», напечатанной в «Белом Деле», слишком определенно говорит, что «расследование следственных властей приводило неизменно к атам. Красильникову и другим казачьим военным начальникам как к виновным в расправе» [с. 195].
Колосов, ведший «свое» расследование и скрывавший в беседе с министром юстиции имевшиеся у него сведения, ссылается на намеки Старынкевича, что в деле Фомина замешан Иванов-Ринов, который соперничал с Колчаком и «сознательно бросил ему в лицо трупы «учредилыциков» как вызов и как залог кровавого сообщничества в дальнейшем. Колосов создает уже версию, что омское восстание нарочно было допущено и ставит его в связь с конфликтом с Семеновым, с которым договорился Иванов-Ринов. Власть прекрасно была осведомлена о подготовке омского восстания... «одновременно с этой подготовкой шла еще одна подпольная».
«Для монархистов наступал долгожданный момент, так как можно было, воспользовавшись смутой, получить для подавления мятежа всю фактическую власть в свои руки и, подавив мятеж, направить острие того же оружия в другую сторону, против «выскочки» Колчака... В таком виде, по крайней мере, передавали мне смысл разыгравшихся событий весьма осведомленные люди из тех, которые полагали, что Колчак и в самом деле почти что русский Вашингтон.
Однако справиться с Колчаком оказалось не так легко, как, напр., с Директорией. За эти дни дом его усиленно охранялся, что, конечно, не удивительно, но замечательнее и удивительнее, кем именно охранялся. Охранялся он английскими солдатами, выкатившими прямо на улицу все свои пулеметы35. Мы знаем, что там происходило между этими матадорами сибирских цензовиков, но кончилось тем, что в своем приказе от 22 декабря, расклеенном на всех заборах, ген. Иванов-Ринов заявил, что он признает власть адм. Колчака и не позволит никому ее свергнуть... Но, признав власть адм. Колчака, сибирские погромщики вместе с тем в виде компенсации решили его, болтавшего там что-то о Нац. Собрании (чуть ли не Учредительном), помазать на царство кровью этих самых «учредильщиков», забросать его их трупами, сделать это его собственным именем в расчете, что он не посмеет отказаться от солидарности с ними и все это свяжет его круговой кровавой порукой с порочнейшими из реакционных кругов... Это была дьявольская, сатанинская программа, счет к уплате по векселю, выданному еще 18 ноября убийцам... а затем, чтобы скрыть истинных виновников, была пущена по всему свету лживая легенда о простом офицерском самосуде» [«Былое». XXI, с. 296].
Для таких смелых суждений и выводов, по крайней мере в настоящее время, материалов нет.
В предположениях можно идти еще дальше. И приезд Иванова-Ринова с Дальнего Востока приурочить специально к выступлению большевиков (кстати, оно намечалось на 20-е до возвращения Иванова-Ринова). Можно последовать за Уордом и в восстании 22-го усмотреть совместную деятельность большевиков и монархистов. Видеть в декабрьских событиях «заговор» со стороны военной партии, руководимой Ивановым-Риновым, едва ли возможно. Правда, многое неясно относительно Иванова-Ринова в эти дни. Колосов утверждает, что Иванов-Ринов получил в ночь на 23-е диктаторские уполномочия и будто бы от него исходило приказание о предании возвратившихся в тюрьму «учредиловцев» военно-полевому суду. Сведения эти Колосов получил от лиц, «бывавших на дому у ген. Иванова-Ринова». Кто передал эти «диктаторские уполномочия» Иванову-Ринову? Официально Иванов-Ринов в эти дни нигде не выступает, никаких приказов его я не нашел (об этом говорит и Гинс), если не считать заявления, напечатанного в «Правит. Вестнике», № 30, в котором Иванов-Ринов опровергает распространившиеся слухи о тайных намерениях его посягнуть на власть. Иванов-Ринов заявляет, что он «до последней капли крови решил поддержать Колчака». Очевидно, слухи, о которых упоминает Колосов, действительно ходили и основывались на недовольстве левым курсом Верховного правителя. «Заря» еще 19 декабря говорила о том остром моменте, который переживает Сибирь, и, намекая, что «неясные слухи бродят, как тени, призывала общество сплотиться перед Правительством, так как «реакция» мобилизуется. Не только в Омске, но и в Харбине говорят о необходимости передать звание Верховного правителя другому лицу. В Харбине это, естественно, Хорват [Будберг. XIII, с. 274].
Легко допустить, что закулисным дирижером, провоцировавшим, конечно, не восстание 22-го, а тюремную драму, был действительно Иванов-Ринов или кто-либо из его сателлитов. Иванов-Ринов, как мы знаем, с особым подозрением относился к членам Уч. Собр. Подозрение должно было усилиться с момента, когда выявилась екатеринбургско-уфимская тактика после государственного переворота и когда у группы эсеров начались переговоры о соглашении с большевиками для борьбы против сибирской «контрреволюции». Министр юстиции был, конечно, прав, указывая Колосову, что такая политика в отношении большевиков раздражает военные круги, воспитывает в их среде негодование на «учредиловцев» и порождает печальные инциденты «самосуда».
Ночная тюремная драма все-таки была «самосудом»; правда, самосудом специфическим, самосудом организованным. И «лживая версия» о самосуде, происхождение которой Колосов приписывает инициативе Омского правительства, остается во всей своей силе. Колосов забывает, что сам он должен был раньше признать, что вначале все были «загипнотизированы» этой версией, вплоть до жены Фомина (судьбе Фомина главным образом посвящен очерк Колосова). Колосов поставил своей задачей разбить эту версию. У него были свидетели, о которых он не захотел сказать министру юстиции Старынкевичу и которых он не назвал даже в своих очерках. Но дело вновь рассматривалось большевиками; вновь давали свои показания обвиняемые и свидетели, стараясь всю вину как бы возложить на покойного уже адмирала. Были и новые свидетели. Большевики не преминули бы воспользоваться ими, если бы нашелся хоть какой-нибудь материал, подтверждавший версию Колосова. И большевики говорят в обвинительном заключении о военном самосуде [«Кр. Арх.». VIII, с. 190]. Самосуд этот был «квалифицированный». В этом нет сомнений. Не поручику Барташевскому пришла идея расправиться попутно и с «учредиловцами». Но идея эта явилась, очевидно, вне непосредственной связи с омским восстанием. В показаниях перед большевицкой комиссией числившийся в эсерах36 Ан. Сперанский (он исполнял при Комитете У. С. обязанность заведующего охраной Съезда и лично Чернова и находился среди арестованных) рассказывал, что еще 16—17 декабря в тюрьму приезжала группа офицеров и требовала выдать им для допроса Фомина, Девятова и его, Сперанского. Начальник тюрьмы Веретенников без письменного ордера отказался выдать заключенных [VIII, с. 181]. 22 декабря Сперанский, освобожденный из тюрьмы среди других, явился во второй участок городской милиции, где дежурный помощник сказал ему: «Ночью в тюрьму отправлять вас не буду — там сейчас главенствуют военные власти». 25-го Сперанский был вновь переведен в тюрьму, там ему рассказывали, что «еще утром 22 декабря в тюрьму, занятую новым караулом, прибыла большая группа офицеров, расположилась внизу, в конторе, потребовала список заключенных и против целого ряда фамилий сделала отметку V (красным карандашом) и затем сбоку «отпр.». Освобожденный 27-го (по распоряжению прокурора были освобождены оставшиеся 14) Сперанский также «успел» собрать некоторые сведения о 22 декабря. (Он был вновь арестован 28-го.) «В качестве идейных руководителей дикого самосуда, — показывает он, — в обществе называли имена: Михайлова, Иванова, Бржезовского и коменданта Ставки кап. Деммера». Скоро в тюрьму попал сам Барташевский, арестованный Чрезвычайной следственной комиссией. Вместе с ним был арестован как обвиняемый и унтер-офицер Падарин37. Из рассказов в камере этих лиц Сперанский узнал, что утром 22 декабря в красильниковский отряд является Барташевский и сообщает: вечером нужны будут надежные люди. На приглашение Барташевского откликнулись охотники: Шемякин, Левенталь, Виленкин, Падарин и еще двое. Вечером вся эта группа отдает себя в распоряжение председателя военно-полевого суда Иванова.
Вот, в сущности, главнейшие намеки, которые можно найти по вопросу о предварительной организации самосуда. Он был, несомненно, какой-то группой организован, но Колчак моральной ответственности за него нести не может. По-видимому, организаторы самосуда действовали его именем для того, чтобы прикрыться и чтобы подвигнуть примитивных людей типа двадцатилетнего поручика, не отделявшего эсеров от большевиков, на кровавую расправу. Кап. Рубцов требовал от тюремной администрации выдачи арестованных — как он сам показал еще колчаковской следственной комиссии, — «основываясь на личном приказе Верховного правителя» [VII, с. 210]. Так же поступил Барташевский. Колчак, в свою очередь, показывает:
... «Мне кажется, что в этот же вечер, часов в 9 или в 10 примерно, я получил совершенно неожиданно для меня записку от Вологодского, который сообщал, что предаются военно-полевому суду члены Учр. Собр., которые никакой связи с восстанием не имели, а просто находились в тюрьме и были освобождены, и что он просит моего распоряжения о том, чтобы их суду не предавать. Я потребовал сейчас же бланк и написал на нем, что члены Учр. Собр. суду не подлежат и без моего ведома никакому суду их не предавать. Затем меня немножко удивило одно обстоятельство: мне доложили, что никого из членов Учр. Собр. нет, что они все разбежались, а потом вдруг они почему-то предаются полевому суду. Я, конечно, не мог быть в курсе дела тогда вообще и только потом узнал, что они добровольно явились, т. е. часть из них сама пришла обратно в тюрьму. Свою записку я приказал отправить срочно начальнику гарнизона, потому что полевой суд был при начальнике гарнизона назначен Матковским» [с. 200].
Напомним, что в свое время Колчак был недоволен, что члены Учр. Собр. держатся в тюрьме. «Наивный в политике», адмирал говорил министру юстиции:
«Что вы их держите? У меня нет в отношении их никаких обвинений, я ничего им не предъявляю, — все это люди, не имевшие никакого общественного значения, и держать «их в тюрьме — это только занимать место, и их свободно можно было бы всех отпустить, взяв от них подписку, чтобы они не вели борьбу против меня и жили где угодно, а следствие о них можно вести, не держа их в тюрьме». «Старынкевич имел в виду какие-то формальности, которые несколько задержали освобождение, — и они должны были быть выпущены» [с. 201].
Эта страница из истории гражданской войны показывает, как трудно быть в такие дни юристом. В свое время были указаны причины, побуждавшие министра юстиции после суда над заговорщиками 18 ноября задержать арестованных 2 декабря. Формально он был прав. По существу, можно было предвидеть то, что произошло в ночь на 23 декабря, и не формально относившийся к вопросам Верховный правитель оказался в своей «наивности» и «элементарности» правым.
Можно ли сказать, что Колчак покрыл погромщиков, «устроивших беспримерную бойню» в ночь с 22-го на 23 декабря. Это говорит Колосов. Колчак сделал все для того, чтобы выяснить истину. Он сам признавал (равно и Старынкевич в беседе с Колосовым), что расследовать это дело «чрезвычайно трудно» ввиду «острого противодействия со стороны всех прикосновенных лиц». Выполнители, в конце концов, бежали в Семипалатинск под охрану анненковского отряда (это было после первого допроса Кузнецовым) — бежали при содействии своего начальства. Потом вернулись. Барташевский был арестован и через некоторое время выпущен под ответственность «отряда Красильникова». Чрезвычайно показателен его допрос 3 апреля:
«После событий в ночь на 23 декабря 1918 г. я возвратился со своей командой в отряд и пробыл там безотлучно до явки на допрос к полк. Кузнецову; вместе со мною там же продолжали оставаться члены команды, т. е. Виленкин, Шемякин и др. ... При возвращении со своей командой в помещение отряда я явился к замещавшему начальника отряда шт.-кап. Егорову, но доклада официального не делал ему по существу исполненных мною в ту ночь поручений, а частным образом осведомил его обо всем... Когда Шемякин возвратился по этому вызову, то был предупрежден, не могу сказать, кем именно... — о том, что адмирал Колчак осведомлен обо всем нашем деле и военным властям отдано приказание скрыть всех нас... и нам было отдано распоряжение немедленно же отправиться в отряд Анненкова в г. Омск, причем мы были предупреждены, что будем числиться в бегах. В тот же день я и Виленталь поехали в названный отряд... мы явились к начальнику штаба Гештовту. Он объяснил, что немедленно же отдаст предписание о командировании нас в Семипалатинск, тогда же мы на руки получили проездные документы на трех офицеров один и на трех солдат другой; причем фамилии наши были переменены... кроме того, нам был выдан секретный пакет на имя полк. Сидорова, состоявшего нач. штаба в Семипалатинске... Содержание документа, находившегося в пакете, мне стало известно уже в Семипалатинске... припоминаю, что в нем была фраза: «Власти решили скрыть фамилии таких-то», и для исполнения сего мы направились в Семипалатинск. Мне кажется, что упомянутый документ был с № и за надлежащей подписью, но все-таки утверждать этого не могу... Так как за время своего пребывания в Семипалатинске обносились, то решили ехать обратно в Омск за своим имуществом... По прибытии сюда мы все трое явились к начальнику Драчуку, когда именно, точно не могу сказать, но в феврале месяце. Драчук сказал нам, что... нам следует ехать на фронт в свой же отряд по направлению через Иркутск. Туда же он предполагал командировать и Шемякина с Галкиным и Кукалевским, которые остались в Семипалатинске... О производстве меня в штабс-капитаны я знаю лишь из частного письма из Ставки ат. Анненкова... Мне точно известно, что начальник отряда Драчук представил как меня, так и остальных чиновников команды к производству в следующий чин на основании распоряжения, полученного по телефону от начальника гарнизона; такую телефонограмму я сам читал и даже спрашивал дежурного адъютанта, весь ли наш отряд должен быть представлен к производству или же только лица, участвовавшие в событиях 22 декабря [«Кр. Арх.». VII, с. 232—234].
Что мог при всей этой обстановке сделать Колчак? «С точки зрения закона, — говорит Ган, — следовало бы предать суду Красильникова и его сообщников, но для адмирала и для его Правительства это было бы совершенно невозможно. Пришлось бы пойти на конфликт с казачеством, объявить казакам войну. Это угрожало большой опасностью для едва укрепившейся власти, и еще неизвестно, чем бы такой конфликт окончился. Нельзя забывать и того, что в то время назревал острый конфликт с ат. Семеновым, не признававшим адмирала Колчака» [Два восстания. С. 161]38. Формальных данных для обвинения не было. Колчак мог сделать одно: уйти от власти. Уйти! Легко сказать. Кому передать власть? Иванову-Ринову, опиравшемуся на сибирскую атаманщину? Несуществующей демократии? Не значило ли это тогда же погубить все дело возможного освобождения России и отдать Сибирь большевикам? Где-то, казалось, все же брезжил луч солнца. Обвинять ли за эти иллюзии Колчака? «Мы — рабы положения», — сказал он. Трагична такая дилемма. Оставалось нести свой крест. Мрачные мысли, мрачные настроения все чаще охватывали Верховного правителя. Он более других отдавал себе отчет в окружавшей обстановке.
Можно ли сказать, что члены Учр. С. были расстреляны офицерами адм. Колчака, как сказал это Зензинов? «Фомин был замучен колчаковцами», — повторяет уже в 1927 г. Вас. Гуревич [«Вольн. Сиб.». II, с. 113]. Ведь с большим правом, пожалуй, можно назвать красильниковский казачий отряд «эсеровским» отрядом, ибо основная группа этого спаянного особой внутренней дисциплиной и круговой порукой отряда создалась в дни эсеровской власти в Сибири. Не Колчак создал в Сибири «атаманщину», ее создала жизнь и условия, при которых образовались первые антибольшевицкие военные кадры.
Свое отношение к декабрьским событиям Верховный правитель наглядно выявил посылкой своего представителя на «обставленные весьма торжественно» похороны Фомина [Кроль. С. 166]. Только большевикам приличествует выставлять мотивом убийства адм. Колчака — «расстрел членов У. С., учиненный по приказу адмирала, и награждение им убийц военным орденом».
Печальный эпилог декабрьских событий произвел чрезвычайно тяжелое впечатление в Сибири. Печать с большим единодушием клеймила «мрачное и позорное деяние расстрела девяти» [«Сиб. Жизнь»]. «Отеч. Вед.», сравнивая этот акт с убийством Шингарева и Духонина, говорили, что глубоко потрясена «общественная совесть» и что власти нанесено «тяжелое оскорбление». «Это грязное дело, — писала «Заря» 26 декабря, — говорит само за себя. Нет слов выразить негодование». Чего хотели достигнуть? Неужели думали «убить саму идею У. С.», снова провозглашенную верховной властью? Нашему национальному делу нанесен страшный удар. Газета требовала «удовлетворения возмущенной общественной совести». «В оценке этого ужасного факта двух мнений не может быть», — говорил иркутский «Свободный Край», в то же время негодуя на недостойный экивок новониколаевской «Нар. Сибири», напоминавшей «Заре», что здесь и ее «капля меду есть» [№ 150].
«Расправа с «учредиловцами» произвела «потрясающее впечатление» и на Правительство», — говорил Ключников в своем парижском докладе. «Блок» призывал все патриотические элементы сплотиться, обращал внимание на необходимость упорядочения административного аппарата, отмечал необходимость «решительно пресекать всякого рода выступления «справа» и «слева», невзирая на лица, причастные к антигосударственным деяниям [«Сиб. Речь», № 110]. Закупсбыт, членом правления которого состоял Фомин, письмом в газеты 1 января — это письмо я встретил не только в эсеровской «Народной Сибири» — обращался с призывом к общественному мнению: «Надо опомниться». Письмо это написано сильно.
«Погиб и Нил Валерьянович, один из могикан сибирской кооперации, государственный народоволец и народолюбец, защитник народоправства, один из могикан возрождения Сибири и России, поднявший вместе с немногими в Сибири восстание против власти советов, исказивших идеи и основы народоправства, введших тиранию, насилие над личностью и обществом...
И мы спрашиваем и взываем к обществу, к борющимся политическим группам и партиям, когда же наша многострадальная Россия изживет душащий ее кошмар, когда же прекратятся насильственные смерти? Неужели не охватывает вас ужас при виде беспрерывно льющейся человеческой крови? Неужели вас не охватывает ужас при сознании, что гибнут, убиваются самые глубокие и в то же время элементарнейшие основы существования человеческого общества: чувство гуманности, сознание ценности жизни, человеческой личности, чувство и сознание необходимости правового строя в государстве?
Неужели вас не охватывает ужас при сознании, что мы теряем, потеряли облик человека, носителя и служителя общественных начал правды, истины, добра и красоты? Услышьте наш вопль и отчаяние: мы возвращаемся к доисторическим временам существования человечества; мы на краю гибели цивилизации, культуры; мы губим великое дело человеческого прогресса, над которым трудились многочисленные поколения более достойных нас предков... Мы подавлены... Перед прахом нашего товарища по работе у нас немеет речь, стынут мозг и сердце...
Мы чувствуем свое бессилие выразить бездонность ужаса, который охватил всю многострадальную нашу родину, который давит кровавым кошмаром каждого сознательного человека, в котором теплится хоть атом человечности».
Трагична была смерть Н. В. Фомина. Письмо Закупсбыта отмечало в слишком повышенных тонах заслуги Фомина по освобождению Сибири от большевиков. Погиб Фомин потому, что его, члена «семерки», избранной Бюро Съезда Учр. Собр. для борьбы с новой властью, считали поддерживающим большевиков. Конечно, от большевиков Фомин был далек. Мог ли он пойти по стопам Вольского, Буревого и др.? Настроения его в тюрьме как будто бы дают отрицательный ответ. В. С. Панкратов (известный шлиссельбуржец), близкий «Заре», доставил в редакцию статью, написанную Фоминым в тюрьме. Она под заглавием «Слова и думы национального возрождения» была напечатана «официозом» колчаковского Правительства. Автор говорил о проснувшейся национальной чести и звал выявить волю к действию. Статья для Фомина знаменательна, она как будто намечала новую эволюцию в этом непосредственном, мятущемся и неустойчивом человеке. В октябре он был охвачен пессимизмом. Он едет на призыв партии в Екатеринбург, едет без веры в возможность успеха борьбы. Сам он на распутье [Колосов. С. 268]. Он говорит жене: «... Страшно сказать, что для меня несомненно, что завоевания революции погибли, как вообще-то жить дальше — трудно сказать» (из письма жены «товарищам-кооператорам»).
Судьба несправедлива и не считается с целесообразностью. Погиб и Маевский (Гутовский). Это был человек иного типа, чем кооператор Фомин. Последний все-таки продукт революционной стихии и потому колеблющийся, как колеблется сама стихия. Очень близко связанный до революции с некоторыми видными большевиками — это говорит его друг Колосов — после революции Фомин примыкает к Чернову. Октябрьский переворот 1917 г. настраивает его на другой лад, поэтому он так активен в деле свержения большевиков в Сибири. К концу августа у Фомина уже иное настроение, толкавшее его к прежним связям. Склонный сгущать краски, легко подчиняющийся влияниям других, порывистый, он готов совершить даже террористический акт против членов Сибирского правительства Михайлова и Гришина-Алмазова, которые казались ему «злыми гениями» грядущего освобождения.
Редактор «Власти Народа» Маевский — старый основатель сибирского союза соц.-демократов, человек анализа, умевший становиться выше партийных традиций и предрассудков. Разум должен был одержать у него верх над чувством, заставившим его столь резко и не всегда справедливо реагировать на события 18 ноября. Его не стало. Замученная тень взывала к мести. И люди отдавались этому порыву, забывая тот «голос пробудившейся национальной чести», которым говорил в своей статье Фомин и который должен был побудить представителей демократии подчинить чувство разуму. Разум заглушался тогда, когда политические единомышленники Колосова в феврале посылали А. Тома в Париж через французскую миссию телеграмму в 800 слов о результатах произведенного ими довольно тенденциозного расследования. Голос разума молчал у Зензинова, когда он 6 июня помещал статью в «La France libre» о расстреле «офицерами адм. Колчака», «вопреки честному слову» двух министров Правительства Колчака, девяти человек... Зензинов счел нужным воспроизвести эту статью в сборнике документов, выпущенном в конце 1919 г. В иностранной печати Зензинов свидетельствовал о бесчестности колчаковского Правительства. Зензинов утверждал, что освобожденные, боясь возвратиться в тюрьму, где «неистовствовали опьяневшие от победы казаки», получили по телефону гарантии неприкосновенности от Михайлова и Старынкевича. «Они доверились их честному слову... и были расстреляны». Откуда заимствовал Зензинов эти сведения? В июне, когда написана была статья, он мог бы знать все подробности декабрьской драмы, хотя бы в одностороннем освещении колосовского расследования: надо ведь предполагать, что единомышленники Колосова осведомили не только французского министра о подробностях печальных событий.
В письме к «товарищам-кооператорам» жена Фомина подробно рассказывает обстановку, при которой произошло возвращение ее мужа в тюрьму. Совершенно невероятно, чтобы она промолчала о той гарантии «честным словом» безопасности, которую Фомин якобы получил от официальных представителей власти. Дело в действительности происходило по-другому. Были большие колебания: возвращаться или нет соответственно приказу Бржезовского. Жена Фомина поехала к «товарищам-кооператорам». Последние «единодушно» высказались за то, что «необходимо сдаться в руки властей... горячо и с негодованием говорили о том, что все это освобождение — сплошная провокация, что завтра их должны были освободить, а теперь это освобождение — только предлог для расправы, указывали на необходимость немедленно же возвратиться». Колебания продолжались до вечера. Решающим мотивом были встревоженные «лица хозяев». Наконец Фомин сказал: «Ну, думать нечего. Поезжай, Наташа, к Сазонову (кооператору) и узнай, как сдаться надо — куда и как бы это вышло надежнее, чтобы нас не выдали за пойманных». Было уже 7 часов вечера. «Я застала, — продолжает Фомина, — только В. Г. Шишканова (члена правления Закупсбыта), Сазонова не было... Он сердито набросился на меня. Почему так медлили, почему не сдавались днем?»... После этого последовал телефонный разговор с Бржезовским о том, куда следует явиться...
Как это далеко от того, что рассказал иностранной печати Зензинов.
Публицист при отсутствии данных, если не преследует демагогических целей, должен быть осторожен. Но здесь было только средство дискредитировать враждебную власть накануне возможного ее международного признания. Это было только средство политической борьбы. «Те, кто поддерживали Колчака, — патетически спрашивал Зензинов в «Pour la Russie» [№ 10], — не чувствуют ли они теперь ответственности перед Россией?
Так творились легенды очевидцами, свидетелями, бытописателями. Не приходится удивляться, что проф. Легра записал в свой сибирский дневник: «Свидетели (?) утверждают, что их (12 членов «прежнего Уфимского правительства») потопили, бросая в проруби, пробитые во льду на Иртыше. Палачи называли это: "Отправлять в иртышскую республику"» [«М. S1.», 1928, II, р. 188]39. Вот откуда возникла та «легенда» проф. Легра, которую я настойчиво опровергал в «Гол. Минувшего».
Омские события подорвали авторитет колчаковской власти. По словам Кратохвиля это «было первое открытое выступление нового режима». «Чехосл. Дневник» писал 3 января о бессилии диктатора Колчака справиться с горстью безумцев «монархистов», которые убивают беззащитных людей. Союзники, «наверно, скажут, что невмешательство совсем не значит пассивно смотреть на убийства противобольшевицких деятелей демократических партий». Тюремная драма послужила поводом для нападок на чехов, которые приняли участие в спасении «кровавого» режима, выступив при подавлении восстания в Куломзине.
История, однако, по возможности должна быть более справедлива. Декабрьская драма была не символом «нового режима», а наследием проклятого, еще слишком живого прошлого40.