Письмо М. И. Ульяновой И. В. Сталину с приложением письма А. Г. Ревиса. 1 сентября 1934 г.

Реквизиты
Тип документа: 
Государство: 
Датировка: 
1934.09.01
Период: 
1934
Метки: 
Источник: 
Политбюро и органы госбезопасности. К 100-летию образования ВЧК, стр.377-386
Архив: 
АП РФ. Ф. 3. On. 58. Д. 72. Л. 91. Подлинник. Машинопись; Л. 92-104. Копия. Машинопись

1 сентября 1934 г.

Тов. Сталин

Я очень прошу Вас лично прочесть письмо А. Г. Ревиса, которого я не знаю и который пишет о вещах, требующих весьма тщательного расследования.

Только если Вы лично поручите кому-нибудь из авторитетных т.т. расследовать это письмо — можно будет доискаться истины. Поэтому я убедительно прошу Вас самого пробежать это заявление и сделать то, что Вы сочтете необходимым.

С рев. прив. М. Ульянова

Приложение

27 июля 1934 г.

Отз/к в Соловецком отделении ББК.
Ревиса А-дра Григорьевича

ЗАЯВЛЕНИЕ

Постановлением КОГПУ от 8 марта 1933 г. я по ст. 58 п. 6 УК осужден к ВМН, с заменой 10 годами изоляции в ИТЛ. Как постановление ОГПУ, так и само дело я считаю грубой и нелепой ошибкой, какая подлежит обязательному и срочному исправлению.

Я невиновен. Никогда никаким шпионом я не был и быть не мог. Все написанные мною для следователя и подтвержденные в присутствии прокурора гр. Яковлева показания являются бредом больного травматическим психозом человека, которым воспользовались следователь Вильдонов и его начальники Белогорский и Железняков. Я смерти не боюсь. Для меня гражданская смерть, явившаяся результатом приговора, тяжелое состояние моей семьи, моя хроническая и неизлечимая болезнь, сознание, что я невинно и незаслуженно несу наказание, горше и тяжелее физической смерти. Все это вместе взятое внушает мне смелость просить о пересмотре моего «дела», сущность которого сводится к следующему:

23 ноября 1932 г. я был арестован и заключен в одиночную камеру ОГПУ. Страдая на почве полученной в гражданской войне контузии в голову манией преследования и боязнью одиночества, я в одиночной камере стал проявлять признаки психического расстройства: появлялись галлюцинации, пропал сон, аппетит и т.д. Через 5-6 дней на первом допросе следователем Железняковым мне было предъявлено обвинение в шпионаже, основанное на показаниях некоего Молгачева, якобы получившего у меня во время его проживания в моей квартире за денежную компенсацию карты Урала и Кузбасса в издании Главного Геодезического Управления, где я до ареста работал.

Молгачева я знал, так как совместно с ним проживал в снятой им у меня налете по публикации в «Вечерней Москве» моей квартире. Знакомство и совместное проживание продолжалось 9 дней до моего отъезда в Кисловодск к семье.

До того я Молгачева не только не знал, но никогда даже не видел и, естественно поэтому, никаких с ним дел не имел и иметь не мог. Об этом я сообщил следователю Железнякову, об этом же было известно и следователю Вильдонову, который, по-видимому, на основании прежних показаний Молгачева за 2 м-ца до моего ареста, вызывал меня для собеседования в ОГПУ.

В показания Молгачева я не верил, их опровергнул рядом фактов и на этом я считал свою роль законченной. Но не тут-то было. На второй или третий день после первого допроса, я вторично был вызван к следователю Железнякову, который предъявил мне уже новое, не менее грубое и нелепое обвинение в каком-то хозяйственном преступлении.

Дав объяснение и по этому поводу, я, вернувшись в камеру, стал разбираться в наплыве всех этих неожиданностей и, не поняв, что от меня хотят, объявил голодовку, требуя разъяснений, в чем же я в конце концов обвиняюсь.

В течение всех дней моей голодовки меня вызывал к себе исключительно по ночам следователь Железняков, который, невзирая на мое болезненное состояние и частые во время допроса припадки, по 20 час, подряд пытался меня убедить в том, что я шпион. Форму этих «убеждений» я описывать не стану, достаточно указать одно, что когда я однажды запротестовал, сам Железняков вызвался передать дело другому следователю, добавив, однако, что от нового я еще увижу и услышу и не то. Но не в этом дело. На 8-й или 9-й день моей голодовки меня вызвал к себе новый для меня сотрудник ОГПУ, оказавшийся впоследствии Белогорским, который, отрекомендовавшись членом Коллегии ОГПУ и требуя немедленного снятия мною голодовки, следующим образом охарактеризовал «дело Молгачева» и роль мою в нем: Вы, заявил Белогорский, предположим, невиновны, но кому прикажете верить, вам, перед ОГПУ ничем себя не проявившему, или Молгачеву, давшему нам такое крупное дело с 63 обвиняемыми, из которых добрая половина уже созналась в совершенных ею преступлениях. Не бойтесь слова «шпион», да и какой вы вообще шпион, когда в общей цепи вы составляете 63 звено. Если, предположим, всему делу мы дадим законный ход, то и тут вы, как человек интеллигентный, проследив по газетам ряд приговоров последних лет, сумеете определить градацию наказаний. В чем фигурирует и шпионаж в пользу Японии и террор и диверсия. 10-15 человек, предположим, получат расстрел с заменой, человек 20 получат по 10 лет чистеньких, человек 10 по 8 лет. Остается еще около 35 человек, не меньше, ибо дело еще не закончено, а Молгачев втягивает в него все новых и новых людей, им мы дадим по 3, максимум 5 лет. Ваша роль в деле микроскопична. Кто не знает, что карт никаких вы не давали и к ним отношения не имели, но вы нужны для дела, ибо выпадет звено, распадется и цепь, рассчитывайте поэтому на худшее, пусть три года. Мы в изоляторах людей, а в особенности таких больных, как вы, не держим, поедете в другой город, будете за наш счет лечиться, работать, а потом, пройдет небольшой срок и вы вернетесь к семье в Москву. Но все это вас ждет, если дело будет фигурировать в суде и в показательном порядке. Не забывайте, однако, и политической стороны дела. Нам нужно соглашение с Японией, «дело Молгачева» может сыграть в нем определенную роль, и вы точно так же, как и другие участники этого дела, должны нам помочь.

Большинство арестованных, с Молгачевым во главе, уже поняло свою роль. Почему вам нужно все преподносить в разжеванном виде. Вспомните хотя бы дело промпартии и укажите, хоть одного, кто был бы в заключении. Меж тем, не только по существу дела и показаний обвиняемых, но и по требованию всей общественности, всех главарей нужно было бы расстрелять. Мы же этого не сделали и только потому, что они помогли нам вскрыть гнойник европейской контрреволюции. А Молгачев? В любой буржуазной стране такого, как Молгачев, не только расстреляли бы, но привязали бы к столбу и натравили свору собак для растерзания. Мы же сохранили жизнь и свободу всем из промпартии, сохраним жизнь, дадим свободу и Молгачеву, и он будет у нас работать. А что делаете вы? Объявляете голодовку, как это делают наши враги, и это при вашем-то здоровье, не хотите понять или делаете вид, что не понимаете намеченной вам в деле роли. Словом, ведете себя, как недруг ОГПУ и враг своей семьи. У нас имеется против вас другое, хозяйственное дело, мы посадим вашу жену, вашего ребенка, будем их держать в худших условиях, чем вас, и смею вас уверить, что рано или поздно, но вы дадите необходимые для дела показания. Это довольно недвусмысленное заявление, сделанное лицом, назвавшимся членом Коллегии ОГПУ, заставило меня совершенно растеряться, и я, никогда и ранее не обладавший силой воли, дал Белогорскому обещание снять голодовку. Через пару дней я был переведен в другую камеру. В день перевода была намечена дача мне очной ставки с Молгачевым, которую я добивался чуть ли не с первого дня моего ареста. В камере, куда я был переведен, находился другой заключенный инженер Кубицкий. Узнав от меня, по какому делу я арестован, Кубицкий вдруг заявил, что он хорошо знает Белогорского, так как тот уже около 6-ти месяцев ведет и его дело. Всячески расхвалив Белогорского, кстати названного и начальником отделения, а не членом Коллегии, Кубицкий неожиданно стал доказывать мне необходимость дачи против себя показаний. Что показать, вам скажут, заявил мне Кубицкий, я вот уже целых 3 месяца пишу, сначала 3 м-ца артачился, а потом пошел на мировую, и вот, как видите, вместо того, чтобы давно решить мою судьбу, ГПУ приходится возиться и по моей же вине лишних 3 м-ца, а я сижу. Там, как вы сами говорите, создают сразу два дела, одно настоящее и другое на всякий случай, про запас, чтобы оправдать ваше сидение. Одно из этих дел, как видно из слов Белогорского, уже заканчивается и по нему вы проходите стороной, а другое только начинается. По первому вам обещают, хотя и отправку в другой город, но зато создание хороших условий для лечения и работы. Сопоставьте это с лишним сроком сидения в тюрьме, с экспериментами, которым может быть подвергнута ваша семья, с ролью, какую вам могут отвести в этом новом, даже неизвестном вам деле. Можете верить Дмитрию Аркадьевичу (Белогорскому), это не первое и не последнее его дело, помогите ему, т.е. ОГПУ, и вы этим поможете, прежде всего, себе и своей семье.

Проговорив с Кубицким целую ночь, я поддался его уговорам, ночью к следователю меня не вызывали и, таким образом, очную ставку с Молгачевым мне не дали, а наутро, отказавшись в первую очередь, по научению Кубицкого, от очной ставки с Молгачевым, стал проситься вызвать меня уже не к Железнякову, а Белогорскому. Ждать пришлось недолго. Вечером я был вызван, но опять- таки к Железнякову. Здесь, однако, присутствовал и Белогорский.

Рассказав обоим весь своей разговор с Кубицким, я, по научению того же Кубицкого, совершенно открыто, не стесняясь, задал вопрос, что от меня требуется. В ответ на это Железняков тут же по телефону вызвал следователя Вильдонова, и буквально через 5-10 минут у меня в руках оказался напечатанный на пишущей машинке экземпляр дважды данных Молгачевым против меня показаний. Возьмите, заявил мне Белогорский, эти показания, выпишите то, что наиболее существенно для дела (бумагу и записи вы можете отнести в свою камеру, их с вами пропустят), но свои показания составьте таким образом, чтобы они сходились с показаниями Молгачева, но не были бы с них скопированы.

То место, где говорится о вашем желании познакомиться с японцами, пропустите, оно нам не нужно, слишком грубо состряпано.

Полученные от меня копии показаний Молгачева по использовании разорвите и спустите в уборной. Видите ли, политика. Все для нее и ради нее.

Ночью, вернувшись в камеру, я стал писать знаменитые свои «показания». Ознакомившись с показаниями Молгачева, я увидел, что, помимо меня, в них фигурируют фамилии Данишевский и Круглов и, по сравнению с отведенной им ролью, мое участие, как и сказал Белогорский, действительно микроскопично. Данишевского и Круглова я никогда не знал, их судьба меня не интересовала, но помню, что первого Молгачев обвинял в каком-то диверсионном акте в районе Белоруссии, а второго он называл бывшим офицером, обвиняя тоже в каком-то страшном, но не помню каком преступлении.

С этих «показаний» я под диктовку Кубицкого стал писать и «свои» показания. Когда дело дошло до географических карт, то тут произошла некоторая заминка. Дело в том, что ни Кубицкий, ни в особенности я не могли никак придумать, каким образом карты, если они представляют хоть какой- либо секрет и за них можно понести ответственность, могли очутиться у меня, никакого отношения к картам не имевшего. Пришлось бы втянуть тогда в дело новых людей, ведающих изготовлением или хранением секретных карт. Я лично ни одной фамилии такого лица назвать не мог, ибо не знал. Кубицкий высказал сомнение и по поводу самих карт, а также по поводу фигурировавшей в показаниях Молгачева суммы в тысячу рублей, якобы полученной мною в компенсацию за дачу карт.

По мнению Кубицкого, секретными считались только карты полуверстки и с натяжкой одноверстки, и то пограничной полосы, двухверстки и трехверстки же, в особенности Урала и Кузбасса, фигурировавшие в показаниях Молгачева, не представляли, с точки зрения Кубицкого, никакого секрета и продавались открыто на Кузнецком.

Слишком мизерная сумма — сказал Кубицкий и по поводу тысячи рублей, я думаю, что вам, так же как и мне, в одной части моих показаний, где сумма в советских деньгах показалась слишком мизерной, придется показать эти тысячу рублей в иностранной валюте. Поговорите с Дмитрием Аркадьевичем (Белогорским), он вам скажет, не стесняясь. На этом было прервано мое первое, коллективное с Кубицким «творчество».

На другой день я снова был вызван к Железнякову. Здесь опять-таки присутствовал и Белогорский. Передаю дословно его заявление: «Никаких новых людей изобретать не нужно, это только осложнит и затянет дело, которое у меня вот где сидит (Белогорский указал на горло), мы намерены предложить Молгачеву заткнуть свой фонтан и не впутывать больше людей, которых скопилось уже больше семидесяти. Напишите, что карты вы нашли на улице, что они у вас лежат больше 10 лет, пишите, что хотите, только не сбивайтесь с начатой вами позиции и не лишайте нас важного звена в деле. Впрочем, вы, кажется, в прошлом году переводили аэросъемку, напишите, что карты вы взяли из брошенных ею в Москве шкафов. Валюты у вас нет и не было, это мы знаем, придется ее у вас искать и не найти, пишите, что тысячу рублей вы получили в советских деньгах. Да, кстати, видите, как мы обращаемся с людьми, нам помогающими. На днях мы устроили Молгачеву свидание с женой, катали обоих на машине по городу, дали обоим досыта наговориться. Мы знаем, что вы очень любите жену и сына, не медлите поэтому, напишите показания, мы дадим вам свидание с женой и сыном, переведем вас в больницу, вас подлечат, а потом со свежими силами и под крылышком ГПУ поедете домой и на новую работу. Все политика. Вы хотя и советский человек, но ничего в ней не понимаете. Помогите нам и все будет в порядке».

Этот, передаваемый мною, хотя отдельными фразами, дословно, но в сильно сокращенном виде разговор, велся с вечера до утра следующего дня, т.е. около 12 часов. А утром, вернувшись в камеру, я находился уже в состоянии умственной тупости, схожей только с гипнотическим сном, когда над волей господствует чужая идея, ибо только этим и ничем другим я могу объяснить то обстоятельство, что, привлекши Кубицкого и под его диктовку, я написал все то,. что от меня требовал Белогорский и что несомненно легло в основу всего возведенного против меня обвинения и довело до приговора ОГПУ и Соловков.

С тех пор прошло 19 месяцев. Через несколько дней меня перевели в тюремную больницу, и вот оттуда в январе 1933 г. я направил в ОГПУ заявление, где, отказавшись от всех прежде данных показаний, просил вызвать меня для нового допроса. Это мое заявление в деле не фигурировало и об отсутствии его я заявил прокурору гр. Яковлеву на допросе им меня 2 марта 1933 г.

11 февраля я неожиданно был вызван на свидание с женой и сыном. Вид мой страшно расстроил обоих, и они не могли долго говорить, но из отдельных их фраз я понял, что приговор по моему делу уже имеется, что о нем им сообщил прокурор, давший разрешение на свидание, что я осужден на три года и направляюсь сначала на лечение, а потом на работу в ближайшую от Москвы местность. За что, скажи, за что, только и могли твердить жена и сын. Я же не хотел их расстраивать и ничего ни о деле, ни о своих показаниях не сказал.

28 февраля в 2 часа ночи я, после долгого перерыва, был направлен из Бутырской больницы в ОГПУ. В одной из камер так называемого Бутырского вокзала мне, по-видимому, с какой-то целью была устроена встреча с двумя, сначала неизвестными мне лицами, впоследствии оказавшимися моими «однопроцессниками» и фигурировавшими на одном со мною листе показаний против нас троих Молгачева з/к з/к Кругловым и Данишевским.

Разговорившись, я выяснил, что первый из них, т.е. Круглов, невзирая на все домогательства следователя Вильдонова, тверд и ни в коем случае не хочет играть намеченной ему по делу роли. Данишевский же так же, как и я, согласился взять на себя известную роль и подтвердил показания Молгачева. Не знаю, говорил ли Данишевский правду, действительно ли он не принимал участия в делах Молгачева, ибо из его же слов можно было заключить, что он с ним вместе служил или у него работал, но во всяком случае, повторяю, Данишевский, также как и я, руководствуясь информацией следователя, считал «дело Молгачева» политическим, связанным с требованием момента и свое участие в этом деле и данные показания — навязанной ролью.

Молгачева Данишевский называл авантюристом, Кубицкого считал «наседкой», т.е. провокатором, и, узнав, что я сидел с ним в одной камере, заявил, что теперь ему все понятно, так как до меня в этой же камере с Кубицким сидел он, Данишевский, а до него и автор всего дела — Молгачев, на дачу же против себя показаний его, Данишевского, так же, как и меня, склонил тот же Кубицкий.

1-го марта был выходной день и поэтому нас никуда не вызывали. 2-го марта около 2-х часов дня я был направлен к Белогорскому. Справившись о моем здоровье (почему-то оно его всегда интересовало), Белогорский сразу же перешел к делу и предложил мне быть твердым до конца и не вилять (его выражение). Взятую на себя роль, сказал он, вы должны довести до конца. Вошедший же в кабинет Вильдонов стал поздравлять меня с ходом политических событий и сказал: «Вы сегодня именинник, через день-два подписываем договор с Японией и тогда свобода вам гарантирована». Белогорский же добавил, что дело наше заканчивается и я еду работать в Фили, под Москвой. 15-16 вы выйдете на свободу, денька два отдохнете, а потом поедете работать. Главное — абсолютное спокойствие и ни в коем случае не терять нити в своем деле. На мою просьбу обеспечить жену паспортом Вильдонов тут же по телефону вызвал мою жену и предложил ей явиться 5-го для получения документов.

Под впечатлением всех этих обещаний и улюлюкиваний я неожиданно очутился перед явившимся в кабинет Белогорского прокурором гр. Яковлевым, который предложил мне подтвердить показания об участии и роли моей в деле Молгачева.

Всецело веря Белогорскому и Вильдонову, из коих первый участвовал при этих моих переговорах с прокурором, сам вел протокол допроса и знаками давал мне понять, что так нужно, видя в лице этих двух следователей представителей советского карательного органа, не могущего и не заинтересованного в осуждении невиновных, веря в то, что показания мои должны сыграть определенную политическую роль, я и подтвердил прокурору все изобличавшее меня, выдуманные сначала Молгачевым и обработанные Кубицким так называемые «мои показания».

После этого Белогорский повел меня в комнату, рядом со своей, где среди прочих работников находился и Вильдонов. Его я застал перелистывающим альбом с планшетами издания Главного Геодезического Управления. Вот видите — сказал мне Вильдонов, как я стараюсь для вас, специально затребовал альбом всех изданий Главного Геодезического Управления для того, чтобы лишний раз убедиться, что в его издании планшетов Урала и Кузбасса не было.

На мой вопрос, зачем понадобилось прокурору получить от меня письменное подтверждение моих, абсолютно не соответствующих действительности показаний, Вильдонов сначала было растерялся, а потом ответил, что все это простая проформа. «15-го, как вам сказал Дмитрий Аркадьевич, вы будете на свободе, главное — взять себя в руки, не болеть, не расспрашивать и не интересоваться нашими планами, перспективами и политикой».

Полный впечатлений и надежд я был направлен в камеру внутреннего изолятора, куда от следователя Вильдонова вернулись Данишевский и Круглов.

Первый был в чрезвычайно повышенном, а второй в подавленном настроении. Я и Данишевский стали уговаривать Круглова сказать следователю то, что тот от него требует. Вы увидите, 15-го я и Ревис оба будем дома, помогите следователю скорее закончить дело, глагольствовал Данишевский. Вильдонов мне не врал, ГПУ невиновных не наказывает. Завязался разговор о политических процессах вообще и о нашем деле в частности, в этом разговоре приняли участив и другие заключенные, в том числе и ныне находящийся в Соловках и могущий подтвердить правильность моего заявления з/к Евневич Александр Афанасьевич. Круглов же все время твердил одно. Я бывший чекист, вы не понимаете, что на ваших жизнях и свободе Белогорские и Вильдоновы хотят заработать ромбы. Я на эту удочку не пойду. В таком настроении меня, Данишевского и Круглова, всех вместе отправили обратно в Бутырский изолятор.

9 марта, как только потом выяснилось, на второй день после осуждения меня Колл. ОГПУ (постановление состоялось 8 марта), я снова был вызван из больницы в ОГПУ. Принял меня на этот раз один только Вильдонов. Вручив мне письмо от жены моей, датированное тем же 9 марта, Вильдонов предупредил меня, что вызвал специально для того, чтобы подготовить к ожидаемому приговору. В ближайшие дни решится ваша судьба, заявил он, но надо быть стойким и спокойным. Только не страшитесь приговора и поменьше говорите о деле, вот в камере, в прошлый ваш приезд 2 с/м. вы с Кругловым и Данишевским разболтались, а у нас повсюду уши, дело политическое и о нем следует молчать, вы на днях уйдете на работу, а через шесть месяцев будете дома. Семью вашу мы оставляем в Москве, паспорт жена ваша получит 11-го или 12 с/м., вы же на время поедете под Москву, ибо так нужно. По моей просьбе мне тут же был устроен телефонный разговор с женой и сыном.

Каково же было мое удивление и как велико было мое горе, когда 17-го того же марта я был вызван из больницы, направлен в Северную башню Бутырского изолятора, а оттуда в Пересыльную тюрьму, где мне и было объявлено это жуткое, ничем не заслуженное постановление ОГПУ. Первые дни я ничего не понимал, считал, что это — бред больного организма, но потом, получив свидание с женой и сыном и узнав, что их выселяют из трех областей Союза, расписавшись на постановлении об отправке меня в Соловецкие лагеря, я понял, что все это — явь и что я стал жертвой какой-то до сих пор непонятной мне авантюры, в которую я был втянут по болезни ли, по слабоволию, но только не потому, что я действительно совершил перед рабоче-крестьянским государством преступление.

Я невиновен. Никаких секретных карт я никогда не имел, их никому не передавал, передавать не мог. Да и вообще, как мне стало только теперь известно от прибывшего в конце июня с.г. в Соловки в качестве заключенного бывшего помощника Начальника Главного Геодезического Управления Гянджа Алексея Николаевича, карты двухверстки и трехверстки, как указывал и Кубицкий, секретными никогда не считались, а секретных карт Урала и Кузбасса в 1932 г. не было не только в Главном Геодезическом Управлении, но и во всем СССР. Никаких секретных карт Аэросъемка в Москве не оставляла, а если бы оставила, то почему же лица, совершившие такое великое и тяжкое преступление не разделяют со мной мою участь.

Это жуткая и ни на чем не основанная ложь. Занимаясь по роду своей службы подыскиванием помещения для переводившейся тогда из Москвы в Ленинград по заданию правительства Аэросъемки, я в отправке, приемке или хранении ее имущества никакого участия не принимал. Никаких денег, кроме тысячи рублей за квартиру, по официальному, оформленному в Домоуправлении договору, я от Молгачева не получал. Опросите руководителей Аэросъемки Петухова и Суходрева, вызовите быв. Нач. Главного Геодезического Управления Чернобаева Ив. Демьяновича, его помощника, ныне з/к в Соловках Ганджа Алексея Николаевича и другого заключенного в Соловках Евневича Александра Афанасьевича, затребуйте акт о состоянии моего здоровья из Санчасти Соловецкого Отделения или из Санотдела ББК, где этот акт несомненно имеется, и вы сможете убедиться, что на почве полученной в бытность мою работником Красной Гвардии и армии контузии в голову я болею травматическим психоневрозом, эпилепсией и грудной жабой, усилившихся в связи с моим заключением и давшими повод Центральной врачебной Комиссии в прошлом 1933 г. и другим Соловецким и приезжим комиссиям в нынешнем 1934 г. признать меня полным инвалидом и перевести на лазаретный режим. Злые люди, воспользовавшись моей болезнью и доверчивостью, сделали меня героем громкого, правда, неопубликованного, но шпионского процесса. Жизнь в Соловках окончательно подорвала мое здоровье. Отчаяние усугубляется еще тем, что своим сумасшедшим поступком, вынужденным «сознанием» или существующим в ОГПУ термином «разоружением» от «оружия», которого я никогда в руках не держал, я погубил не только себя, но и свою семью. Жена моя, выселенная сначала из трех областей, скиталась, не находя себе места, а ныне, вместе с сыном, вынуждена жить в конуре и это в то время, когда по постановлению имущество у меня не конфисковано и когда оставшаяся в Москве наша квартира, при наличии у моей жены и сына московских паспортов, занята чужими людьми. Оба они, жена и сын, служат пугалом для всех родных, близких и знакомых, их боятся пускать в дом. Единственный пятнадцатилетний сын мой, общественник — пионер, краса и гордость школы, воспитанный мною, бойцом Красной Гвардии и армии в исто советском духе, не сможет, как сын «шпиона», попасть даже в высшее учебное заведение.

Ст. 9-я УК говорит, что «меры социальной защиты не могут иметь целью причинения физического страдания или унижения человеческого достоинства». Я еще, к несчастью, человек, и мне хочется верить поэтому, что мои физические страдания, мое унижение будут прекращены и что вы заинтересуетесь этим кошмарным делом и реабилитируете меня и мою семью, без которой я жить не могу и не буду.

Заявление это я написал немедленно, после объявления мне постановления Колл. ОГПУ еще в марте 1933 г. Не отправлял я его потому, что до сих пор верил и поныне продолжаю находиться под впечатлением разговора, какой я имел уже после вынесения приговора (9 марта) с Вильдоновым, ибо кому же оставалось мне тогда верить, если не представителю заочно осудившего меня органа. Хочется верить, что, может быть, для политики это гак нужно. Но ведь с тех пор прошло уже свыше полутора лет, а со времени ареста уже около двух, болезнь моя осложнилась и я решился на крайность — отправку этого моего заявления. Хочется верить, что все это был сон, пусть двухгодичный, но сон, что я вот проснулся после очередного конвульсивного припадка и кошмар прошел, исчез.

Спасите невиновного и накажите виновных. 9 и 21 июня с.г. я на имя прокурора гр. Акулова подал 2 заявления. В первом, отправленном по Соловецким инстанциям и подкрепленном актом Врачебной комиссии о моей болезни и инвалидности, я просил о применении ко мне, как полному инвалиду, ст. 458 УПК, а во втором, врученном Нач. Управл. ББК гр. Рапопорту, в бытность его 21 июня с. г. в Соловках, я просил о пересмотре моего дела. С тех пор прошло уже 2 месяца.

Направляя это, третье мое заявление, я буду безропотно ждать ответа еще 2 месяца, по истечении которых, т.е. 27-го сентября 1934 г., я объявляю голодовку с тем, чтобы держать ее до благополучного разрешения моей просьбы и моей судьбы, ибо только свобода или смерть могут избавить меня и мою семью от тяжести ничем не заслуженного приговора и позора.

о. Соловки А. Ревис

АП РФ. Ф. 3. On. 58. Д. 72. Л. 91. Подлинник. Машинопись; Л. 92-104. Копия. Машинопись.