Докладная записка И. А. Акулова И. В. Сталину об осужденном А. И. Селявкине с приложением его писем. 3 апреля 1934 г.

Реквизиты
Тип документа: 
Государство: 
Датировка: 
1934.04.03
Период: 
1934
Метки: 
Источник: 
Политбюро и органы госбезопасности. К 100-летию образования ВЧК, стр.332-344
Архив: 
АП РФ. Ф. 3. On. 58. Д. 71. Л. 11. Подлинник. Машинопись; Л. 12-33. Копия. Машинопись

3 апреля 1934 г.

№ 53/лсс
Совершенно секретно

Секретарю ЦК ВКП(б) — тов. Сталину Мною получены адресованные на Ваше имя и на имя тов. Орджоникидзе заявления от Алексея Селявкина, бывш. Начальника Главного управления противовоздушной обороны НКТП, бывш. члена.ВКП(б) с 1917 г., бывш. красногвардейца и награжденного тремя орденами Красного знамени, осужденного на 10 лет коллегией ОГПУ за продажу секретных военных документов.

Пересылая Вам эти заявления, считаю, что это дело необходимо расследовать самым внимательным образом.

Прошу Ваших указаний И. Акулов

Приложение: на 8 листах.

Приложение 1

10 ноября 1933 г.

ЦК ВКП(б) тов. Сталину
Наркомтяжпром тов. Орджоникидзе
Прокурору СССР тов. Акулову

3 месяца тому назад я, Селявкин, признался в том, что мною продан за валюту секретный военный документ. 3 месяца тому назад я «собственноручно» признался в преступлении, от воспоминания о котором я до сих пор прихожу в исступление и содрогание.
 
Может ли хоть одному здравому человеку придти мысль, что все показания Селявкина — сплошная ложь, сплошной бред. Сможет ли кто-нибудь подумать, что собственноручное показание Селявкина написано им от начала до конца по требованию и под диктовку «следователей», которые прекрасно знали, что в этих показаниях нет ни одного слова правды?
 
Сможет ли кто-нибудь подумать, что и самого документа, в передаче которого Селявкин признался, никогда не существовало и что следователи об этом прекрасно знали. Придет ли кому-нибудь мысль с том, что все это неслыханная небывалая провокация? Я уверен, что об этом никто не может и подумать. А между тем это так.
 
Все мои показания о совершенном преступлении от начала до конца ложны. Все мои показания написаны мною по требованию и под диктовку следователей, которые прекрасно знали, что я ни в чем невиновен, что я даю ложные показания.

Как же могло случиться, что я, прошедший всю гражданскую войну, не дрогнувший в кровавых боях, поддался такой провокации и признал себя виновным в таком тяжком преступлении перед партией, в рядах которой я состоял 17 лет, против советской власти, которой я отдал столько сил и крови?

Я боюсь, что не смогу объяснить все происшедшее так, чтобы это стало понятным. Я вынужден поэтому рассказать все обстоятельства моего «дела» от начала до конца со всеми его подробностями. В 1924 году я случайно познакомился с некой Анной Ивановной Поляковой, которая работала кассиршей в кафе на Арбате, куда я заходил несколько раз с товарищами выпить чашку чая, там же я познакомился с ее мужем. Был я 2 или 3 раза у Поляковой на квартире. Наши встречи носили случайный характер. Последний раз я видел ее в 1929 году.

В августе 1930 года ко мне в наркомат явилась Полякова с просьбой помочь ей узнать об участи ее мужа, арестованного ГПУ, не угрожает ли ему высылка. Я ей отказал в ее просьбе и сказал ей, что если он не виновен, будет освобожден, а если виновен, его, конечно, вышлют. После этого посещения я ее больше не видел.

В начале мая 1933 года во время приема мне было доложено адъютантом, что ко мне просится на прием какой-то иностранный специалист. Я распорядился его принять. В кабинет вошел гражданин, хорошо одетый, отрекомендовал себя мужем Поляковой. Говорил он хорошо по-русски без особого акцента.

По какому делу, спрашиваю, вы явились ко мне?

Мою жену арестовали. Мне известно, что вы с ней знакомы. Вы знаете, что жена моя честный человек, который ни в чем не может быть виновна. Я прошу вас помочь мне выяснить причину ее ареста. Я заявил ему, что ничем помочь не могу, что за справкой ему надлежит обратиться к прокурору, а если я смогу, то поинтересуюсь. Он извинился за беспокойство и вышел.

Через несколько дней он явился ко мне снова и на этот раз передал через адъютанта свою визитную карточку. Пришел он с вопросом, не узнал ли я что-нибудь о Поляковой. На этот раз я ему в резкой форме заявил, я ничего не узнавал и что незачем обращаться ко мне, и вторично предложил ему обратиться в ОГПУ или прокуратуру.

Он поспешно откланялся и ушел.

Меня несколько поразило, что этот человек обращается ко мне за помощью, но я не придал этому значения.

В июне или в июле, не помню точно, я встретился в одном доме с одним товарищем, ответственным работником ОГПУ. Возвращались мы вместе домой. По дороге он, смеясь, спросил меня: скажи, Алексей, приходил к тебе иностранец с просьбой помочь по делу Поляковой.

Да, был у меня два раза.

Ты его отшил, мы это знаем.

А кто он такой?

Как тебе сказать, этот человек и нашим и вашим, просто провокатор.

Этот разговор я передаю с полной точностью. Фамилию этого работника я назову на следствии, когда будет пересматриваться и расследовано все это дело.

26-го августа 1933 года мне позвонили из ОГПУ с просьбой приехать по срочному делу в комнату 52, где меня встретили пом. нач. ЭКУ т. Дмитриев, нач. 5-го отделения т. Соколов. Я полагал, что был вызван по служебному делу, но был поражен, когда мне стали задавать вопросы о Поляковой. Когда и где я познакомился и встречался с ней. Я им ответил на все вопросы, полагая, что все это им нужно для выяснения личности Поляковой. А скажите, т. Селявкин, был ли у вас в Управлении муж Поляковой, иностранец Стукарт? Да, был, и я рассказал подробно о двух ого посещениях. А как он мог к вам попасть в Управление, кто дал ему пропуск? Не знаю, я этим не интересовался. Вероятно, получил пропуск по разрешению адъютанта.

Закончив эти расспросы, Дмитриев вдруг обратился ко мне со следующим: Ну, особоуполномоченный наркома тяжелой промышленности, расскажите, как вы дошли до жизни такой? Какой такой жизни? О чем вы говорите? Расскажите, как вы передали секретный документ гр-ке Поляковой? Я был совершенно ошеломлен таким дичайшим заявлением. Бросьте, Селявкин, притворяться, ваше отпирание вам не поможет. Документ нами перехвачен. Какой документ, покажите мне его? Нет, мы его вам не покажем. Признайтесь сами во всем и сами расскажите и назовите содержание документа.

Я не сомневался в том, что тут какое-то недоразумение, которое сейчас же выяснится. Через часа 3 Дмитриев удалился из комнаты, затем вернулся и сообщил мне, что он получил приказ о моем аресте без ордера.

Я был ошеломлен. Такой исход меня буквально как громом поразил. Я не стану описывать унизительной сцены отобрания оружия, срезания петлиц, обыска и раздевания догола.

Меня ввели в камеру, разбитого, униженного и ошеломленного. Но при всем этом я был совершенно спокоен. Я был уверен, что это недоразумение, которое немедленно должно выясниться. Но почему нельзя было выяснить это без позорного ареста?

Ведь достаточно было предъявить мне документ, чтобы все выяснить немедленно. Поздно ночью я снова был вызван на допрос; допрашивали меня те же Дмитриев и Соколов. Дмитриев заявил мне, что ему специально поручено Коллегией вести мое дело.

Ну, Алексей Илларионович, вы подумали или будете продолжать упорствовать? Ваше упорство ни к чему не приведет. Повторяю вам, что переданный вами документ нами перехвачен. Против вас имеются совершенно неопровержимые доказательства, показание Поляковой и Стукарта. Вы полностью изобличены. В ваших интересах признаться. Я буквально пришел в бешенство и стал требовать предъявить мне документ или хотя бы назвать его. Ну, что же, я могу вам назвать этот документ. Вы в 1930 году передали гр-ке Поляковой у нее на квартире план противовоздушной обороны тяжелой промышленности СССР.

Моему негодованию и изумлению не было предела.

Здесь какая-то провокация. Покажите мне этот документ. Он кем-то сфабрикован. Такого документа не существовало.

Как не было?

Такого плана не было в 1930 году и в настоящее время нет. Он никогда не составлялся. Как же я мог его передать? А главное, как вы могли его перехватить? Я требую от вас предъявить этот документ. Следователь пришел в некоторое замешательство, но уже не так решительно все же продолжал настаивать.

— Нет, такой план существует и вы его передали Поляковой.

Вы ведь можете проверить. Проверьте в Наркомате или предъявите мне документ. Тут явное недоразумение, которое могли бы вы выяснить, не прибегая к моему аресту.

Мы все уже проверили.

Я требую дать мне возможность видеть кого-нибудь из членов Коллегии.

Нет, это ни к чему. Это мы можем сделать только после вашего признания.

Тогда дайте мне очную ставку с Поляковой?

Это тоже сейчас ни к чему. Она будет говорить свое, а вы свое. Очную ставку мы вам дадим после того, как вы признаетесь. Если нужно будет уточнить те или иные ваши показания, мы дадим вам очную ставку, сейчас это бесполезно. Документ был и вы его передали. Так закончился допрос. Я понял, что эти допросы ничего общего не имеют с настоящим следствием, что они и не собираются выяснить истину. Им нужно получить от меня «признание», независимо от того, передал я действительно документ или не передавал, существовал такой документ или не существовал.

Я почувствовал, что я беспомощен что-либо предпринять, что-либо доказать. Целые дни и ночи я метался по камере. Каждый новый допрос доводил меня до отчаяния. У меня уже не было никакого сомнения в том, что следователи прекрасно знают, что я ни в чем не виновен, но им нужно во что бы то ни стало, чтобы я был виновен и чтобы я эту виновность признал. Мне стало понятно, что и посещения Стукарта не были случайны, и вспомнил мой разговор с товарищем.

После долгих моих требований, мне была дана «очная ставка» с Поляковой. Ничего более издевательского нельзя себе представить. Мне было воспрещено задавать ей какой бы то ни было вопрос, хотя бы через следователя. Вопросы задавал нам следователь по заранее заготовленному перечню.

Я пришел в состояние полного исступления и на одном из допросов Дмитриева буквально завопил. Что вы от меня хотите? Зачем вы меня терзаете? Ведь вы прекрасно знаете, что я никакого документа не передавал. Да, я утверждаю, что вы это знаете! Вы могли уже двадцать раз проверить в Наркомате. Достаточно, наконец, предъявить мне этот документ, чтобы все выяснить. Он меня выслушал и совершенно спокойно и с особой убедительностью начал. Послушайте, Селявкин, внимательно, что я вам скажу. Вы человек умный, постарайтесь понять и хорошенько осознать то, что я вам скажу. Вы ведете себя крайне глупо, полагая, что вы сможете доказать свою невиновность. Вы упускаете из виду, что вы попали в ГПУ. Вопрос о виновности мы устанавливаем не после ареста, а до ареста. Вы знаете, что ваш арест был согласован с ЦК и т. Орджоникидзе. Ни ЦК, ни т. Орджоникидзе не дали бы согласия на ваш арест, если бы мы вашу виновность не доказали со всей очевидностью, если бы мы не привели совершенно исчерпывающих доказательств. Следовательно, и ЦК, и Нарком в вашей виновности также не сомневаются и санкция на ваш арест ими дана, не для того, чтобы расследовать вопрос о вашей виновности, а для того, чтобы вас судить. Можете ли вы хотя бы на минуту подумать, что ГПУ через пару дней или через год перед вами извинится, придет в ЦК и скажет: «Мы ошиблись, Селявкин оказался невиновным?» Вы прекрасно понимаете, что этого никогда не будет. Против вас имеются показания Поляковой и Стукарта, которые вас полностью изобличают. Показания Стукарта и Поляковой о вас полностью совпадают. Этим показаниям мы верим, у нас нет никаких оснований им не верить. Мы верим им, а не вам. Теперь вы понимаете, что вопрос о вашей виновности больше не существует. Теперь вы поняли свою ошибку? Вы все еще думаете о том, как доказать свою невиновность. Это не выйдет. Вам нужно сейчас думать о другом — о своей участи.

Что вам угрожает, если вы откажетесь от признания? Я думаю, что для вас ясно, что в этом случае участь ваша может быть только одна. Мы вас будем рассматривать, как врага, который не хочет признаться в своем преступлении перед советской властью, как врага до конца. Что вам угрожает, если вы привиновен! Ведь если я признаю себя виновным в передаче документа, это будет ложное показание. Это будет только продиктовано желанием спасти свою жизнь и свою семью. Я этим признанием введу в заблуждение и обману ЦК и ГПУ. Я на это решиться не могу.

Вы снова возвращаетесь к вопросу о своей невиновности. Больше я с вами об этом говорить не буду. Не вопрос о вашей виновности я сейчас выявляю, так как он уже никакого значения не имеет. Для нас и для ЦК ваша виновность установлена, и никого вы своим признанием в заблуждение не введете. А если вы не признаетесь, вы хоть кого-нибудь убедите в вашей невиновности? Вот это действительно большое заблуждение. Давайте на этом кончим. Я вижу, что вы своего положения не поняли. Ну что же, я сказал вам все, даже больше того, что должен был вам сказать. Еще об одном я должен вас предупредить, Алексей Илларионович, ваше признание может запоздать. Приговор может быть вынесен каждый день.

Я вернулся в камеру в состоянии полной потери воли и сил. Я метался по камере как исступленный. В течение нескольких суток я ни одного часа не спал. Для меня было ясно, что я обречен на гибель. В каждом повороте ключа в моей камере мне казалось, что меня ведут на расстрел. С непостижимым ужасом я думал о семье, опозоренной, выселенной из Москвы без всяких средств к существованию.

Что мне делать? Что делать? Признаться? Но в чем признаться? А если не признаюсь, конечно, расстреляют. Это не пустая угроза.

В течение нескольких дней я дошел буквально до сумасшествия. Я чувствовал, что если это будет продолжаться еще несколько дней, — я сойду с ума.

В камере в это время сидел со мной некий инженер Мурзанов, который сыграл не последнюю роль в моем «признании». Сейчас, припоминая и обдумывая всю свою катастрофу, я все больше и больше начинаю подозревать, что Мурзанов не случайный мой сокамерник. В эти мучительные тяжелые дни Мурзанов с исключительной убедительностью и настойчивостью убеждал меня бросить упорство.

Бросьте, Алексей Илларионович, мучить и терзать себя зря. Найдите общий язык со следователем. Ничего, кроме гибели вам и вашей семье, ваше упорство не принесет. Признайтесь в том, что от вас следователь требует. Другого выхода нет. Это единственный путь к спасению. Поверьте, я имею уже достаточный опыт. Я сижу уже 7 месяцев. Вначале я тоже не хотел признаться, а потом понял, что другого выхода нет, но признался я слишком поздно. Вот и сижу я уже 7 месяцев и не знаю, чем кончится мое дело, а те, которые сразу признались, сейчас работают на стройках ГПУ и живут прекрасно. Вам все равно придется признаться, так сделайте это возможно скорое. Это имеет большое значение.

Его доводы были настолько убедительны и в особенности потому, что они исходят от заключенного, что я понял, что другого выхода для меня действи

Когда меня через несколько дней вызвал Дмитриев на допрос, я почти был сломлен.

Дмитриев встретил меня с встревоженным видом.

Алексей Илларионович, я должен вас предупредить, что в ближайшие дни будет стоять вопрос о вас в Коллегии. Я вас вызвал, чтобы в последний раз предупредить вас, сделать последнюю попытку вас спасти. Я больше вас убеждать не буду. Я только решил вас предупредить, а дальше решайте сами.

Я очутился снова в камере. Сейчас я понимаю, что все это были методы меня деморализовать. Но тогда в моем воспаленном от страдания и бессонницы мозгу мне казалось, что наступил действительно последний момент, решающий все. Я уже почти не думал отказываться от «признания». Я больше думал о том, какой документ назвать.

В тот же день меня вызвал Соколов и также взволнованно предупредил меня, что мое дело будет слушаться сегодня или завтра, что каждая минута дорога, что дело может кончиться очень плохо. Я ответил ему, что решил признаться, что жду вызова Дмитриева.

Хорошо, я попрошу т. Дмитриева вас вызвать сегодня же.

Не помню, в тот ли день или на следующий, меня вызвал Дмитриев.

— Ну что, Алексей Илларионович, что решили?

Я решил признаться. Только я вынужден придумать какую-нибудь версию, так как плана противовоздушной обороны не существовало.

Неужели у вас действительно не было плана противовоздушной обороны в 1930 году?

Конечно, не было, да и сейчас его нет.

А из чего складывается план противовоздушной обороны?

Я рассказал ему подробно, из чего мог бы быть составлен, и указал, что в 1930 году даже Управления противовоздушной обороны не существовало.

А какие другие секретные документы по противовоздушной обороне могли тогда быть у вас, только с цифровыми данными?

Я подумал и ответил, что тогда могли быть только штаты, хотя точно не помню.

А они складываются по округам?

Да, штаты складываются по округам.

Ну, вероятно, вы их и передали. Вот и изложите, как вы их передали гр-ке Поляковой.

Я понял, что какой-нибудь документ так или иначе нужно будет назвать, существующий или несуществующий — безразлично. Никакого другого документа с «цифровыми данными» я придумать не мог, да это и ни к чему. Я согласился показать этот документ, хотя прекрасно знал, что такого документа не было. Тем более что следователю было, по всей видимости, совершенно безразлично, какой документ я назову.

Только вот еще что, Алексей Илларионович, Полякова показывает, что она от вас получила еще 4 документа: 1) состояние военно-санитарных частей, лизация Красной армии в Прибалтийском районе. Вы должны и об этом написать.

У меня глаза на лоб полезли от удивления, я не могу ведь писать явной чепухи. Мне сейчас уже все равно, что показывать, но ведь это нелепость, которая будет ясна для каждого, всякого. Какое отношение могут иметь ко мне эти документы? Какое я имею отношение к санитарным частям или авиастроению? Как могли ко мне попасть эти документы? После некоторого раздумья и колебания он согласился: Ну, хорошо, я на этом не буду настаивать, но все же напишите, что таких документов вы не передавали. Теперь вот вам бумага и запишите, что вам нужно отметить в своих показаниях. О вашем знакомстве с Поляковой, где и как познакомились, о ваших встречах, о ваших отношениях, о том, что в августе 1930 года вы были у Поляковой, что при вас был портфель, в котором были секретные документы. Полякова вам во время разговора сказала, что она боится войны, в особенности химической. Полякова вам потом заявила, что у нее есть знакомый иностранец друг СССР, что он интересуется некоторыми сведениями об СССР, что он человек со средствами и может эти сведения хорошо оплатить, что благодаря этому человеку она сейчас со средствами. В дальнейшем разговоре вы сказали Поляковой, что у вас есть документ, за который можно получить большие деньги. Полякова тут же предложила передать ей документ, заплатила вам деньги валюту и получила документ. Это все — показания Поляковой, которые вы должны полностью подтвердить. Я собрал последние остатки своих сил, чтобы воспротивиться этой гнусной и мерзкой провокации. Я не могу, т. Дмитриев, такой подлости писать. Я не могу писать, что я получил деньги, это выше моих сил. Дмитриев настаивал на том, чтобы я это написал, но, видя мое возбужденное состояние, не стал настаивать. Кроме этих показаний он потребовал от меня написать отдельно свою автобиографию и о том «разложении», т.е. «как я дошел до жизни такой», указать пьянки, встречи с женщинами без разбору, желание хорошо пожить и проч.

Как кролик, пошел я обратно в камеру и целый день писал свои «чистосердечные» показания. О содержании этих показаний я говорить не буду, они имеются в деле. В основном я придерживался программы, данной мне Дмитриевым, кроме самого факта передачи документа и получения денег. Я написал, что я был пьян, что Полякова у меня выкрала документ, что деньги она мне положила в карман на извозчика и что я их по дороге потерял. При вручении этих показаний Дмитриеву, он уже в более категорической форме потребовал моего признания в том, что я сам передал документ Поляковой и получил от нее валюту.

— В таком виде ваши показания оставить нельзя, их нужно уточнить в соответствии с показаниями Поляковой. Теперь он уже сам написал протокол моих дополнительных показаний, в котором изложил, что я сам передал документ, получил деньги и проч. Протокол он дал подписать. Сопротивление было бесцельно. Я протокол подписал. После этого я уже больше ничему диктовку Дмитриева писал показания о посещении меня Стукартом, о том, что я просил его не приходить ко мне, т.к. он меня может скомпрометировать, что я знал, что документ был получен Поляковой для него и проч. Через несколько дней после моих показаний Дмитриев мне сказал: — Вот теперь, после вашего признания, я вам устрою свидание с т. Мироновым. Вы ему должны рассказать все то, что вы написали в своих показаниях. Для меня снова наступили мучительные дни тревоги и колебания. Как быть? Рассказать ли т. Миронову всю правду? Или подтвердить свое показание? После долгого раздумья, я все же решил свои показания подтвердить, так как у меня не было никаких оснований полагать, что Миронов не знает действительного положения моего дела, что Дмитриев, помощник Миронова, проводит все это дело без ведома и руководства со стороны Миронова. Сейчас я глубоко убежден в том, что я не ошибся.

13-го сентября меня привели к Миронову, у которого в кабинете уже был Дмитриев. Разговор с Мироновым буквально следующий:

—   Ну, расскажите, как это с вами случилось?

Я вкратце передал то, что написал в своих показаниях.

—  Вот видите, Селявкин, вы передаете документы, а нам приходится их перехватывать. А почему вы после передачи документа не сообщили об этом т. Серго Орджоникидзе или нам?

—   Потому что не хватило у меня мужества.

После минутного молчания Миронов неожиданно обратился ко мне с вопросом: Скажите, Селявкин, а может, вы никаких документов вообще не передавали? Я весь задрожал, но пересилил себя и ответил, что я уже дал показание.

—  Ну вот что, Селявкин, другого на вашем месте мы бы немедленно расстреляли, но зная вас, как боевого командира, и ваши заслуги, мы вас обязаны наказать, но не крепко. Я так буду ставить в Коллегии и возьму на себя ответственность за вас, а вы оправдайте мое доверие. Этим закончился разговор с Мироновым,

Что означает этот вызов Миронова? Действительное желание проверить правильность следствия? Ложь. Если бы Миронов действительно хотел бы проверить правильность следствия, он, во-первых, не предупреждал бы Дмитриева о моем вызове, во-вторых, не вел бы беседу со мной в присутствии Дмитриева и, наконец, не заявил бы о том, что документ, несуществующий документ ими перехвачен. А что значит «оправдайте мое доверие»? В чем доверие? Что я в дальнейшем больше документов передавать не буду? Или доверие в том, что я буду молчать? Конечно, Миронов все знал. У меня в этом сомнения нет.

Через некоторое время мне дали вторую очную ставку с Поляковой. Для чего нужна была эта очная ставка — мне непонятно.

Дмитриев предупредил меня, что будет очная ставка с Поляковой, что я должен подтвердить все, что показал на допросах. Содержание очной став

Дмитриев: Анна Ивановна Полякова, был ли случай, когда Селявкин пил у вас на квартире спиртные напитки?

Да, такой случай был давно, еще при муже.

Дмитриев: говорил ли вам Селявкин, что у него имеются секретные документы большой важности, за которые можно получить большие деньги?

Да.

Дмитриев: т. Селявкин, были ли вы у Поляковой в 1930 году и передали ли вы ей секретный документ?

Да.

После этого меня удалили и продержали в следующей комнате не менее 2-х часов. Допрашивали одну Полякову. Когда меня вернули в кабинет, я застал Полякову сильно возбужденной и заплаканной. Дмитриев предложил Соколову прочесть протокол. Когда Соколов прочел до той части допроса, которая происходила в мое отсутствие, он остановился и спросил Дмитриева, читать ли дальше. Дмитриев подумал и предложил продолжать чтение.

Показание, данное Поляковой в мое отсутствие, следующее:

«Документ от Селявкина получила, сколько и какую я ему валюту дала — не помню. Селявкин пьяным не был».

В чем был смысл этой «очной ставки»? Я уже над этим не задумывался. Мне было все равно.

Через некоторое время началась комедия поисков переданного мною документа «секретных штатов противовоздушной обороны». «Промокругов тяжелой промышленности». Для этого были вызваны несколько раз мой заместитель Громов и нач. отдела ПВО Горчаков. Конечно, и тот и другой были в полном недоумении и заявили, что такого документа никогда не было.

Я же, наоборот, утверждал, что документ был. К чему нужна была эта комедия, для меня до сих пор непонятно. И Дмитриев, и Соколов не хуже меня знали, что этого документа не существовало. Зачем было искать документы, которые, по словам и следователей, и Миронова, были ими перехвачены? После этого Соколов начал от меня усиленно требовать признание в передаче указанных мною выше 4-х документов. От этого я категорически отказался. Дмитриев по поводу этих документов больше со мной не говорил.

 
В конце сентября меня повели к Соколову на допрос.
 
В кабинете сидел какой-то человек в гражданском. Соколов мне сообщил, что это прокурор. Молнией мелькнула у меня мысль тут же рассказать всю правду, но поведение прокурора заставило меня усомниться в том, что это действительно прокурор. Он вел себя совершенно безучастно, не проронив ни одного слова. Если бы прокурор хотел действительно проверить правильность следствия, он бы меня вызвал сам и допросил бы меня не в присутствии следователя. На этом допросе Соколов мне задал следующие вопросы:

Скажите, А.И., кроме переданного вами секретного документа, не передавали ли вы Поляковой еще 4-х документов?

Нет, не передавал.

Был составлен соответствующий протокол, который я и подписал. Сейчас же по подписании протокола меня вывели в следующую комнату и когда через минут 15—20 меня вернули, я уже прокурора не застал, а застал только Соколова и Дмитриева.

Это был последний допрос. После этого начался период успокаивания и утешения. Меня уверяли в том, что через год-два я буду возвращен в партию к руководящей работе, предлагали мне проехаться на автомобиле по городу, чтобы проветриться.

10-го октября мне был объявлен приговор — 10 лет концлагеря. Приговор мне объявили Дмитриев и Соколов в кабинете. Долго меня подготовляли к объявлению приговора, убеждали, что сроки не имеют значения, что через год-два я буду на свободе. Дмитриев меня заверил, что он берет на себя шефство надо мною, чтобы я обращался к нему со всеми просьбами, что при «хорошем моем поведении» мне будет зачтен один день за шесть.

Весь ужас всей провокации я понял лишь только 14-го октября, когда мне было объявлено постановление ЦКК ВКП(б) «исключить Селявкина из рядов ВКП(б) как врага советской власти». Это решение мои «следователи» не решились мне сами объявить, оно мне было объявлено комендатурой за час до моего отбытия на вокзал.

Так произошло это неслыханное преступление. Я знаю, что никто не сможет понять, как могло случиться, что я, боевой красногвардеец и командир, прошедший всю гражданскую войну, получивший 4 ранения в боях, поддался такой провокации, потеряв всякое мужество и волю. Я знаю, что никто этого не поймет. Я и сам этого не понял бы, если бы это случилось с другим. Да и сейчас я не в состоянии еще по-настоящему осознать то, что со мной случилось. Но в одном я глубоко убежден, что каждый очутившийся на моем месте поступил бы так же, как и я. Понять этого нельзя. Это нужно пережить.

Сейчас я прошу ЦК ВКП(б) и Прокуратуру об одном — пересмотреть и расследовать мое дело. Я прекрасно знаю всю ответственность, которую я несу за настоящее заявление. Единственное, что у меня осталось и чем я могу поручиться за правдивость всего указанного мною в этом заявлении — это моя жизнь.

Если при самом строгом расследовании окажется, что я виновен, я прошу меня расстрелять.

Я прошу только поручить это расследование Военной или гражданской Прокуратуре, но ни в коем случае не ГПУ.

Это расследование выявит не только мою невиновность и все факты, мною изложенные, но и причину возникновения и создания всего этого дела против меня.

Причины эти я изложу и докажу при расследовании.

Б. Начальник Главного Управления Противовоздушной обороны
и нач. Военспецчастей Тяжелой промышленности СССР
член ВКП(б) с 1917 г., красногвардеец,
краснознаменец 3-х орденов Алексей Селявкин.
г. Свободный ДВК

Приложение 2

10 ноября 1933 г.

Дорогой т. Серго!

Я написал Вам чистую правду о том, как опозорили, уничтожили и угробили меня. Мне трудно рассказать Вам, что я пережил и что переживаю сейчас. Весь ужас и позор я понял и почувствовал только лишь за полчаса до отправки, когда мне объявили постановление ЦКК об исключении меня из партии «как врага Советской власти». Когда я прибыл сюда, я долго думал о том, чтобы покончить с собой. Но тогда остались бы навсегда безнаказанными отъявленные негодяи, подлинные враги партии и революции.

Дорогой т. Серго, я клянусь Вам, что во всем написанном мною от начала до конца нет ни одного слова лжи. Я прошу Вас, дорогой тов. Серго, только об одном — расследуйте все это дело, назначьте самое суровое следствие, и если окажется, что я действительно в чем бы то ни было виновен, я без всякой рисовки прошу расстрелять меня. Но этого не будет, я пролетарий и большевик, честно и преданно служивший партии и революции. Единственное мое преступление в том, что я поддался подлой провокации, что я сам оклеветал себя перед партией, что не выдержали нервы, сила, разум. Нужна была нечеловеческая сила противостоять, этой силы у меня не хватило. При расследовании этого дела будут выявлены и причины всей этой провокации. У меня нет никаких сомнений в том, что причины — решение некоторых ответственных работников ГПУ меня убрать из НКТП. О том, что против меня готовился поход, я знал давно. Я неоднократно говорил об этом тов. Пятакову и тов. Кагановичу и просил их освободить меня от моей должности, Вашего особоуполномоченного по охране, но о том, что эти люди пойдут на такое преступление, я никогда не думал. Дорогой т. Серго, я прошу Вас, умоляю Вас, помогите мне, спасите меня. У меня нет больше сил переносить обрушившейся катастрофы. Я прошу Вас передать копию моего заявления в ЦК т. Сталину и т. Акулову, т.к. я не могу написать мое заявление в трех экземплярах.

Я не верю, что мне будет отказано в моей единственной и законнейшей просьбе.

А. Селявкин.
г. Свободный ДВК

АП РФ. Ф. 3. On. 58. Д. 71. Л. 11. Подлинник. Машинопись; Л. 12-33. Копия. Машинопись.