Докладная записка Я. С. Агранова И. В. Сталину с приложением показаний Я. Г. Блюмкина и директивного письма Л. Д. Троцкого. 21 октября 1929 г.

Реквизиты
Тип документа: 
Государство: 
Датировка: 
1929.10.21
Период: 
1929
Источник: 
Политбюро и органы госбезопасности. К 100-летию образования ВЧК, стр.242-266
Архив: 
РГАСПИ. Ф. 17. On. 171. Д. 136. Л. 94-126. Подлинник

21 октября 1929 г.

№ 44053
Строго секретно
СО ОГПУ

Генеральному секретарю ЦК ВКП(б) тов. Сталину Направляя Вам при сем копии показаний Я. Г. Блюмкина и директивного письма Л. Д. Троцкого, сообщаем, что Блюмкин был арестован нами 15-го октября с.г., ввиду полученных нами сведений о предательской связи Блюмкина с Л.Д. Троцким во время нахождения Блюмкина в Константинополе и намерении Блюмкина скрыться из Москвы.

При обыске у Блюмкина было обнаружено незаконченное письмо на имя тов. Трилиссера, в котором он сообщает о характере своей связи с Троцким, ополученных от последнего директивах и своей нелегальной связи с троцкистами по возвращении его из Константинополя в августе м-це с.г. При допросе Блюмкин показал, что он намеревался это письмо направить тов. Трилиссеру и немедленно скрыться из Москвы, так как он опасался неизбежных репрессий.

Зам. Пред. ОГПУ: Ягода
Зам. Нач. СООГПУ: Агранов

 

Приложение

Зам. нач. СО ОГПУ тов. Агранову
ПОКАЗАНИЯ Я. Г. БЛЮМКИНА

20 октября 1929 г.

Примерно с весны 1927 года я стал склоняться к воззрениям троцкистской оппозиции по вопросам международной (Коминтерн) и внутренней политики партии.

Таким образом, ниже речь будет идти о моем партийном поведении за период времени два с лишним года.

Толчком к моей солидарности с троцкистской оппозицией послужили не вопросы внутренней политики, а коминтерновские вопросы, в частности и главным образом, вопросы китайской революции, интересовавшие меня более непосредственно ввиду моей работы на Дальнем Востоке, в Монголии.

Приехав в апреле месяце 1927 г. в командировку в Москву из Монголии, где я был представителем ОГПУ и Главным инструктором государственной внутренней охраны Монгольской республики, я попал в разгар дискуссии по вопросу о китайской революции. Интересуясь ей, я тогда же посетил тов. Радека на его квартире (у Радека застал Альского и др.) и сделал ему сообщение о своих оппозиционных настроениях.

Будучи в очень большой степени оторванным от действительного расхождения между партией и троцкистской оппозицией по вопросам внутренней политики и не имея на сей счет никакой установки, я счел для себя возможным по линии ОГПУ не делать соответствующего заявления. Пробыв около месяца в Москве, я вернулся назад в Монголию.

Период с весны по ноябрь 1927 г., когда вторично приехал в Москву, был периодом, в течение которого поспешно развертывалась и заострялась как программа оппозиции по вопросам внутренней политики, так и ее фракционная работа. Весь этот период я провел в Монголии, будучи весьма перегруженным инструкторской чекистской и всякой иной работой (у меня были резидентские задания на ряд соприлегающих стран — Тибет, Внутренняя Монголия, некоторые пункты Китая). Чисто деловая сосредоточенность, отрыв от СССР, перегруженность — все это привело к тому, что я не обнаружил оппозиционной активности, ни аналитической, ни практической. Наоборот, до своего отъезда в Москву весной я в Урге Неоднократно делал перед партийной организацией руководящие доклады в духе политики большинства центрального комитета.

Я приехал в Москву в ноябре. Это было уже после уличных демонстраций оппозиции. Самый же факт апелляции оппозиции к беспартийным массам я усваивал с большим трудом и не разделял его.

О моих оппозиционных настроениях в конце моего пребывания в Монголии ГПУ было информировано. И что я встречаюсь в Москве с некоторыми руководителями оппозиции, ГПУ также знало. Для ГПУ это не составляло тайны. ГПУ знало мои шатания.

Я должен сказать, что т.т. Менжинский, Трилиссер и Ягода обнаружили очень большую терпимость и готовность помочь мне кончить с этими шатаниями.

Вскоре после моего приезда эти товарищи имели со мной беседу, в указанном выше смысле. Я давал им всяческие гарантии моей чекистской лояльности, но полностью от оппозиции не отмежевался.

Сосновский, к которому я явился по своем приезде в Москву с заявлением о своей солидарности с оппозицией, был тот единственный человек, через которого я с оппозицией был связан. Выслушав меня, он заявил, что должен переговорить с Троцким о форме моего использования. Одновременно он сказал, что от тов. Радека и Тарханова (Тарханов был у меня в Урге проездом из Китая) уже знает о моей оппозиционности и что, в частности, Радек придает большое значение использованию меня как опытного в нелегальной технике. Если бы у партии не было других оснований, то лишь из одного этого можно было заключить, что уже в тот период оппозиция думала о построении нелегальной организации. Самое интересное в моем разговоре с Сосновским было то, что, как мне показалось, он относился ко мне с некоторым недоверием. При части нашей беседы присутствовал тов. Богуславский.

Во время второго свидания Сосновский сообщил мне, что разговаривал обо мне с Троцким. Сосновский рекомендовал, чтобы я подписи под платформой оппозиции не ставил, как оппозиционер, пока не легализировался, и что использование меня мыслится в какой-то будущей нелегальной работе; пока же не могу ли я, спросил Сосновский, сказать ему, собираются ли оппозицию арестовывать и ссылать, и что, вообще, было бы неплохо, если бы, пока я работаю в аппарате ОГПУ, я мог информировать оппозицию о тех вопросах, какие были связаны с ее ближайшей политической судьбой. Сосновский сказал также, что от Радека и Богуславского факт моего сотрудничества с оппозицией будет скрыт под тем предлогом, что я был когда-то левым эсером (11 лет тому назад). Это показалось мне особенно пикантным. Как будто оппозиция могла или не могла запретить мне солидаризироваться с ней. Это обстоятельство, в соединении с моим впечатлением, что ко мне насторожены, меня несколько расхолодило.

Вообще, у оппозиции в тот период (осень 1927 г.) была полнейшая сумятица по части организационных перспектив. С одной стороны, люди, по-видимому, думали о какой-то нелегальной работе, с другой — еще всерьез считали нужным подчиняться партии, отрицали оформление фракции, ожидая арестов и ссылок, проектируя нелегальную работу, в то же время оставались на легальном положении; понять вообще что-либо было достаточно трудно, и это обстоятельство меня, человека, привыкшего к организационной четкости, расхолаживало. Вот почему предложение Сосновского информировать оппозицию об интересующих ее очень ограниченных вещах по линии ОГПУ я понял как какое-то несолидное, недодуманное до конца и совершенно не увязанное с чисто организационными расчетами оппозиции.

После этого ожидания у нас с Сосновским состоялось несколько встреч — 2-3. Кажется, только две. Одна из них была на квартире одного моего личного друга — врача; остальные — на квартире у Сосновского. Встречи эти были очень короткие, при них присутствовала жена Сосновского —  Ольга Даниловна, я рассказывал вещи полусплетнического характера и сам получал информацию о происходящем у оппозиции.

Само собой разумеется, что если бы я всерьез думал заняться информацией оппозиции, пользуясь своим положением в ГПУ, то при всех объективных и субъективных трудностях вел бы себя совершенно иначе.

Ответить на этот первый основной вопрос моего поведения, который я сам поднял, очень легко.

Во-первых, я никакого отношения к отделам, которые занимаются оппозицией, не имел; во-вторых, среди работников этих отделов, за исключением двух-трех товарищей, у меня никогда не было и нет и теперь никаких личных знакомств; в-третьих, мои встречи с руководителями ГПУ всегда были чисто делового характера, касались моей непосредственной работы; в-четвертых, общая чекистская сдержанность и скрытность — само по себе достаточное препятствие для информирования.

Если бы сейчас набрать всех работников СОУ и других отделов, имеющих отношение к оппозиции, и спросить их, интересовался ли я у кого-либо, когда-либо и в какой-либо форме чем-нибудь, то ответ будет категорически отрицательный. А те два-три товарища, о которых я говорил, это товарищи — Агранов, Артузов и, условно, тов. Дерибас.

И вот вы, т. Агранов, вчера вместе с тов. Дерибасом на мой упомянутый вопрос ответили, что я никогда ни в какой форме до своего отъезда за границу у Вас ни о чем не спрашивал и не интересовался.

Остается еще вопрос о возможности получения материалов. Как работник закордонной части ИНО я никакого отношения к материалам других отделов не имел и никогда не получал и не видел общеинформационных сводок ОГПУ.

Что же касается материалов самого ИНО, то все товарищи из ИНО тоже могут подтвердить, что никогда ничем, за исключением монгольских дел, к которым я обнаруживал и обнаруживаю громадный интерес, я не интересовался. Получение же в ИНО материалов по другим делам довольно затруднительно. Остаются монгольские дела, и то в них я сам по себе достаточно хороший справочник. Но как раз этими делами Сосновский не интересовался. Единственное дело из монгольских дел, которое его заинтересовало, и о котором Сосновский узнал от меня, по моей же инициативе, было дело мною же арестованных в Монголии Нестерова и Степанова. Кстати, само ОГПУ давало возможность ряду оппозиционеров (Раковскому, Троцкому, Пятакову и др.) ознакомиться с делом Нестерова. Но только характеристика, которую я дал этим людям, была далеко не в пользу оппозиции. Не имея ни малейшего представления о степени причастности этих людей к оппозиционной работе, я их рассматривал, главным образом Нестерова, как вредителя советской работы в Монголии, как агента правой части МОНПРА в Советском инструктаже, как белогвардейца, которого нужно, не задумываясь, уничтожить. Что же касается Степанова, то я его арестовал механически, выполняя немотивированное распоряжение ОГПУ, а в Москве им совершенно не интересовался.

Дело Нестерова было единственным делом, имеющим отношение к оппозиции, о котором я в свое время разговаривал с тов. Аграновым по его инициативе, и то не в качестве опрашивающего, а в качестве отвечающего на вопросы Агранова о деятельности Нестерова в Монголии. Т. Агранов может подтвердить, какую убийственную характеристику я этому белому дал. Но одного своего отношения к этому делу я от Сосновского не скрыл, как не скрывал его и ни от кого в ОГПУ.

Как я уже выше говорил, мой отъезд из Монголии был вызван тем, что среди целого ряда белогвардейцев, вывезенных мною оттуда, был и Нестеров. И вот мне было жалко, что большая работа, проделанная мною в Монголии и за ее пределами в течение года и являвшаяся частью огромной работы, рассчитанной на три года, что она была сорвана, поставлена под удар из-за ареста Нестерова.

Я нарочно так подробно остановился на вышеизложенном не потому, что меня в чем-нибудь подозревают. Наоборот, и Вы, тов. Агранов, и тов. Дерибас во время нашей вчерашней беседы достаточно ясно от каких бы то ни было подозрений отказались. Но, если бы кое у кого могли бы возникнуть сомнения по части того, не использовал ли я своего пребывания в ОГПУ для информирования оппозиции, и если бы для этих сомневающихся не было бы достаточно моего личного искреннего слова, то пусть они располагают объективной картиной моих возможностей и моего фактического поведения.

При этом прошу, конечно, помнить, что все время речь идет не об информировании какой-либо иностранной державы, а еще членов партии — вчерашних руководителей многих отраслей партийной и советской работы, колебнувшихся революционеров. Товарищей, которые интересовались лишь вопросами, связанными с их личной судьбой. Последнее было очень типично в тот период для оппозиционеров. Так, например, когда я как-то встретился с моим бывшим замом по Наркомторгу Иоселевичем, то единственное, что его интересовало, и о чем он спросил меня, так это будет ли он арестован или нет, и не могу ли я ему по дружбе это сказать. Иоселевич может Вам подтвердить, что я категорически отказался говорить с ним по этому поводу.

Интересно тоже, все-таки, что же, при двух встречах с Сосновским, мог я ему сообщить. Я это очень хорошо помню, и хотя никто меня об этом не спрашивал, инициативу постановки этого вопроса и ответа на него я беру на себя. У ГПУ не должно быть никаких сомнений в моей откровенности до конца.

Помню, случайно, будучи у Дерибаса, я услышал, что ему известны какие-то мероприятия оппозиционеров по подысканию квартиры для Зиновьева. Об этом я Сосновскому в шутливой форме сообщил.

В тот период предполагали меня послать ликвидировать восстание в Якутии. Тов. Ягодой мне было предложено ознакомиться у т. Пузицкого с материалами. Материалов этих я не видел и не читал, т.к. тов. Пузицкий все время откладывал мое ознакомление с ними до тех пор, пока он сам не был послан для ликвидации этого восстания, но кое-что из одной краткой беседы с ним я слышал. И вот о том, что у нас в Якутии белогвардейское бандитское восстание, я сообщил Сосновскому в связи с моей предполагаемой поездкой туда.

Я слышал случайно в аппарате ГПУ, что одна из миссий оценивает происходящую внутрипартийную борьбу, как симптом падения советского режима.

И об этом я сказал Сосновскому, но при этом тоном опасения, как бы, действительно, оппозиция и не сыграла в руку империалистам.

Вот, примерно, все, что во время моих двух встреч с Сосновским я ему сообщал. Величайшая невинность, мизерность и случайность этой «информации» сама по себе достаточно очевидна.

При наших встречах Сосновский, и в особенности Ольга Даниловна, главным образом интересовались тем, не могу ли я лично дать им денег. Я обещал им распродать некоторые свои личные вещи и, соответственно, деньги дать, при этом они высказывали большое ретроспективное сожаление по поводу того, что в свое время, будучи у власти, не позаботились припасти денег на черный оппозиционный день.

Все это происходило в течение конца ноября — декабря месяца. Встречались мы за этот период всего два-три раза. Это тоже, само по себе, достаточно показательно. Ни с кем из оппозиционеров я в этот период не встречался. В январе произошла высылка оппозиции. Я помню, что с Сосновским попрощался по телефону. После этого я виделся один раз на протяжении нескольких месяцев с Ольгой Даниловной. Во время этой встречи речь шла, главным образом, о том, чтобы я дал деньги, а основное содержание встречи было — переваривание того, что происходит.

В марте месяце я уехал на Кавказ лечиться, и лечился до мая или июня месяца. Посудите теперь сами, как интенсивно я информировал оппозицию.

В апреле в Гаграх я встретился с Леонидом Петровичем Серебряковым, приехавшим туда из Семипалатинска. Известно, что к этому моменту уже произошли первые отходы, и в партийной линии стали появляться такие моменты, которые оппозиция к себе никак не могла вызывать.

Мои неоднократные беседы с Леонидом Петровичем Серебряковым, от которого еще в 1919 году я принимал боевые задания в тылу одного из фронтов, когда чуть ли не поплатился жизнью, убедили меня в том, что уже тогда, по крайней мере, такие оппозиционеры как Серебряков, находили почву для сближения между партией и оппозицией по основным вопросам: борьба с кулаком, оценка правой опасности. Он, Серебряков, говорил мне дословно, что сейчас можно было бы весьма легко оговориться, но что этому мешает то, что партия требует отказа от взглядов, признание вины и т.п., т.е. опущения, главным образом, психологические. Плохо представляя себе тогда, что точка зрения Серебрякова, может быть, оттенок, я рассматривал ее как эволюцию всей оппозиции. Беседа с Серебряковым меня очень сильно толкала в сторону от оппозиции, но психологические раны были очень свежи, и, в частности, был очень остр вопрос с Троцким.

Когда я дернулся в Москву, в мае или июне, то тогда т.н. левый курс был в полном разгаре. Он нашел свое выражение в провозглашении лозунгов самокритики и нажима на кулака, в тех выводах, которые сделала партия из хлебозаготовок, и в известных решениях апрельского пленума ЦК в 1928 году.

Все это очень в большой мере смягчило мое оппозиционное настроение, и, борясь между политическим анализом и чувством горечи по поводу судеб целого ряда людей партии, я нашел для себя лично выход в том, что с радостью принял новое предложение о заграничной работе.

Поскольку речь выше шла об информировании мною оппозиции, то я позволю себе здесь привести обратный факт. Беседа с Серебряковым и оценка им положения настолько толкнули меня в сторону партии, что, приехав в Москву, я информировал сейчас же тов. Трилиссера и Менжинского подробнейшим образом о настроении Серебрякова с указанием, что он на пути в партию. Мало того, у меня даже было полуофициальное поручение от Серебрякова переговорить об этом с тов. Менжинским, что я и сделал, потому, что считал такое предложение политически приемлемым.

По приезде я случайно на Никитской улице встретился, накануне ее отъезда в Барнаул, с Ольгой Даниловной. Я указал ей на партийный курс, на увеличивающиеся отходы и, в качестве новейшего факта, на настроение Серебрякова. Она встретила меня вначале с упреком по поводу того, что я не дал денег и не являлся к ней, а после политической части нашей беседы прямо заподозрила, что я — агент ГПУ. Помню как сейчас, она заявила мне: «Что же, в Гагры ездили разлагать, откалывать?» Мы расстались враждебно.

С момента моего возвращения в Москву и принятия мною предложения о легальной работе на Востоке, я завертелся в делах. Подготовка людей, прикрытие, — все это требовало всей энергии и внимания и разъездов по России (Ленинград, Ростов и др. пункты). В этот период я был дисциплинированным членом партии. Тем временем, все шире развивалась партийная линия, как левая линия, увеличивались отходы от оппозиции и, когда в сентябре месяце я уехал из СССР, то оппозиционные настроения во мне отмирали. Правда, партийная линия была характеризована оппозицией, как левый зигзаг правой политики. Сомнения на этот счет у меня были, но я говорил себе, что опасение есть одно — вещь полудоказательная, а факты сегодняшнего политического дня, есть вещь другая — достаточно доказательная, и что решить вопрос о том, зигзаг это или не зигзаг, независимо уже от того, что, провозглашая ту или иную политику, партия себя определенным образом связывает, можно будет только со временем, по истечении какого-то показательного и значительного отрезка времени.

Я для себя формулировал положение таким образом. Радиус расхождения между партией и оппозицией суживается с каждым днем, и что если еще в период 15-го съезда оппозиция могла сопротивляться требованию капитуляции, то сейчас, осенью 1928 года, уже не от чего капитулировать. Очень тяжело переживая то обстоятельство, что при этом курсе партии многие ее кровные сыны находятся в ссылке и тюрьмах, я утешал себя тем, что, в конце концов, радиус расхождения между ними и партией на политической почве сузится, и через год, самое большое, эти люди вернутся в партию, что в очень большой степени, к данному моменту, в действительности, и произошло.

Я думаю, что на этом можно закончить первый период моего партийного поведения за два с лишком года, с весны 1927 до осени 1928 года; изложил я его в основных и характерных моментах абсолютно полно.

С октября 1928 года по февраль 1929 года я не имел никакой возможности, находясь за границей на нелегальном положении, следить за политической жизнью Союза. Условия моей конспирации заставляли меня моментами скрывать знание русского языка. Единственным источником моего наблюдения за жизнью Советского Союза была, и то изредка, белогвардейская пресса, но в ее неясных и злостных купюрах вычитать что-нибудь было очень трудно. Один факт она, однако, осветила достаточно полно — факт борьбы с правыми, и этот факт я зарегистрировал, как новое доказательство беспочвенности оппозиционной политики. Вместе с тем, этот же факт еще больше укрепил мою уверенность в том, что возврат оппозиционеров в партию есть дело ближайшего будущего.

Это ясно, если иметь в виду, что борьбу с правыми я понимал, как борьбу не с лицами, а с определенной политической программой, в реакции на которую оппозиция, недооценивая ленинской бдительности ЦК, формулировала многие свои тезисы.

Что в этот период внутри самой оппозиции происходит сложнейший процесс, что в то время, когда одна ее часть проделывает ту эволюцию, какую я себе представлял, другая часть (Троцкий) вытаскивает сообща похороненную перманентку, правеет и т.п.; об этом я за границей не имел ни малейшего представления. Вот почему на фоне моей, до известной степени идиллической, уверенности, что партия сохранит для себя оппозиционных товарищей полностью, меня потрясла весть о высылке Троцкого за границу.

Когда же в одном из европейских городов, куда я приехал в связи с моей работой на Востоке, я узнал о высылке Троцкого, как о факте, то, прежде всего, с моей выше указанной точкой зрения, я был политически совершенно дезориентирован. Мне показалось, что я неправильно представил себе перспективу сближения между партией и оппозицией, и что виновата в этом была не фракционная ограниченность, а партия. Мне, прежде всего, показалось, что высылка Троцкого есть симптом того, что последняя линия партии была зигзагом. Всей специфичности частной проблемы высылки Троцкого я тогда не понял. Высылка меня страшно взволновала также в эмоциональном смысле. Я был несколько дней в состоянии нервного заболевания. Факт высылки Троцкого за границу воспринимался мною под углом грозящей ему физической опасности. Для меня не было ни малейшего сомнения в том, что он будет в ближайшие дни убит террористическими элементами монархической эмиграции. Я считал, что при всех его политических заблуждениях, партия не должна была ставить его перед этой опасностью. Я считал также, что партия не должна была, высылая его за границу, лишать его возможности вернуться к ней. Фракционная узость мешала мне причину этого видеть не в самом Троцком, а в партии. Моя первая реакция была немедленно выехать в Константинополь, но интересы дела взяли верх, и я провел в Европе столько времени, сколько нужно было для успешного совершения всех моих операций.

В Константинополь я приехал 10 апреля.

Вот с момента получения мной известия о высылке Троцкого начинается второй период в моем партийном поведении за вышеуказанный срок. Эмоциональное потрясение от факта высылки Троцкого, при той политической дезориентации, которую этот факт во мне вызвал, оживило во мне оппозиционное брожение и консолидировало его под резким углом, именно в таком состоянии я приехал в Константинополь. Я руководствовался мыслью, прежде всего, помочь Троцкому лично. 12 апреля, проходя по улице Пера, у тоннеля я случайно встретился с сыном Троцкого, Львом Седовым, которого знал раньше в СССР. Я поздоровался с ним и попросил у него информации о событиях, приведших к высылке Троцкого, причем заявил, что я друг, и он мне может верить.

Та информация, которую он мне дал о массовом росте оппозиции, о том, что борьба с правыми есть тактический шаг и т.п., не могло содействовать ослаблению моего оппозиционного рецидива. 16 апреля у меня было первое и единственное свидание с Троцким. Оно произошло в его квартире на улице Исет-паша и продолжалось свыше четырех часов. При тех чувствах, которые меня охватили, я в первый раз за многие годы своей работы в органах ОГПУ потерял чувство чекистской дисциплины. Вместе с тем, другая, чисто деловая, сторона этой дисциплины заставила меня идти на свидание с Троцким, соблюсти конспиративные гарантии, чтобы не создать опасности для моей непосредственной работы.

Очень большая часть нашей беседы была посвящена вещам, политического интереса не представляющим. Троцкий рассказывал подробности своей высылки, своего жития в Алма-Ате, предавался еще некоторым более отдаленным воспоминаниям, делился своими взглядами на визы в Европу, своими впечатлениями от Турции и т.п., интересовался моей жизнью и работой за весь период до моего отъезда за границу. Когда, рассказывая ему о Монголии, я коснулся причин моего отъезда, он заинтересованно вспомнил дело Нестерова.

Как и в беседе с Сосновским, я ничего больше того, что выше сказано (тем более, что он сам знакомился с этим делом в ГПУ), ему сообщить не мог. Не скрою, моим раздражением по поводу того, что арест Нестерова сорвал всю мою работу в Урге, я с ним поделился.

Когда эта личная часть беседы была окончена, Троцкий направил нашу беседу на политические рельсы. Он не занимался сколько-нибудь полным изложением своего политического настроения, очевидно, полагая, что я достаточно о сем осведомлен. Прежде всего, я услышал от него совершенно явную точку зрения на возможность падения советского режима, не как отдельную перспективу, а как на возможность ближайших месяцев. Помню его дословное выражение: «Раньше волна шла вверх, а теперь она идет вниз, стремительно вниз». При этом Троцкий не мотивировал, в результате каких катастрофических процессов он высказывает убеждение о падении Советской власти чуть ли не в ближайшие месяцы. Помню твердо, говоря о своих взаимоотношениях с представителями ГПУ в консульстве, он сказал мне: «Я этому товарищу Минскому сказал, что, может быть, Вы меня через 3-4 месяца позовете доклад прочесть на тему “Что делать?”, но тогда уже будет поздно».

Впечатление у меня было такое, что Троцкий свою высылку рассматривает чуть ли не в качестве одного из признаков возможности падения советского режима в ближайшие месяцы. Ограничившись этой фразой, он сразу перешел к тому, что в связи с такой перспективой фактически должна делать оппозиция. Он сказал, что, так как Советская власть может в ближайшее время погибнуть, то задача состоит в том, чтобы среди элементов коммунистической партии найти такие кадры, которые, при смене советского режима какой- нибудь другой системой, образуют левую часть пролетариата в условиях этой новой системы, когда теперешняя компартия будет непоправимо скомпрометирована в глазах пролетариата, и что нужно строить нелегальную организацию не только для сегодняшнего, но и для завтрашнего дня.

Я помню, что остаткам моей революционной молодости такая немыслимо «революционная» задача показалась страшно соблазнительной. Причем, откровенно говоря, в политический смысл этой фразы я не особенно вдумывался. Если прав тов. Радек, когда говорит, что единственным аргументом Раковского является: «Как ты думаешь, у Льва головы нет?», то я находился тогда в таком же положении вдвойне, втройне. Мне казалось, при том состоянии, в каком я находился, что раз Троцкий так убежденно верит в возможность падения Советской власти, то действительной задачей всех подлинных революционеров является: подумать о завтрашнем дне пролетариата.

Засим Троцкий стал говорить о своих литературных планах. Из этих планов, часть которых уже реализована, заслуживает внимания следующее. Он собирается приготовить к печати большой секретный архив, который ему удалось с собой привезти. В связи с этим несколько раз высказывал удивление по поводу того, как это не доглядели, и каким образом, — он до сих пор того понять не может, — ему дали возможность этот архив с собой вывезти. Из материалов архива он назвал неопубликованные протоколы апрельской конференции партии 17-го года, какие-то полупечатные материалы той же конференции с резолюциями Сталина, свою переписку с Лениным, протоколы некоторых заседаний ЦК. При этом он сказал, что часть этих материалов, в свое время, по заданию оппозиции в Ленинграде, не то в Истпарте, не то еще где-то, была из дела просто выкрадена. Сказал, что он Сейчас занят систематизацией этого материала, после чего приступит к его опубликованию, причем этот материал составит несколько печатных томов. Вообще, он такой разоблачительской работой очень увлекался.

Заодно Троцкий вспомнил, что я когда-то подготовлял к печати его военные труды и занимался, в частности, работой по составлению очерка о его поездке. Исходя из этого, он попросил меня срочно составить ему для включения в автобиографию подробную справку о деятельности этого поезда. В один из ближайших дней это мной и было сделано. Это было одно из двух литературных содействий, оказанных ему там.

Далее беседа сосредоточилась, главным образом, вокруг конспиративной работы в СССР и по связи с СССР.

Троцкий спросил меня, не знаю ли я, какое количество иностранной корреспонденции идет сейчас в СССР, по сравнению с довоенным временем, больше или меньше? Я ответил, что, по-моему, больше. А на это он спросил доказательство. В качестве доказательства я привел, во-первых, соображение, что теперь имеется два миллиона эмигрантов, которые ведут переписку с СССР из-за границы, и, во-вторых, что митрофы (жители ближнего Зарубежья -- прим.), которые раньше давали переписку внутреннюю, как части империи, теперь дают заграничную переписку, и что с их отходом множество семей остались по ту и эту сторону границы. В результате же иностранная корреспонденция, по сравнению с довоенным временем, должна была увеличиться. Из этого Троцкий сделал тот вывод, что если иностранная корреспонденция увеличилась, то возможности ее перлюстрационного охвата сузились, и что нужно использовать это обстоятельство для отправки частными письмами агитационной литературы и писем. При этом он вспомнил способ отправки «Венской Правды» в Россию. Он говорил, что газеты вкладывались ими в простые письма, которые посылались по случайным адресам, и что из десяти адресов один, а иногда и несколько, были адресами, которые превращались, в силу социального характера, в аппарат добровольного распространения.

Из этой области второе, что его интересовало, — это учет всех оппозиционеров или сочувствующих, или полусочувствующих, находящихся на работе в различных советских органах за границей, главным образом, в хозяйственных органах. Касаясь этого, он сказал, что «я вообще думаю, что с этого нужно было бы начать».

Третий момент в этой области, выдвинутый Троцким, был связан с деньгами. Здесь он сказал, что раз речь идет об оппозиционной работе на продолжительное время, на годы, не только в рамках советского режима, но и при той системе, которая его сменит, то и деньги для работы нужны очень большие, так, приблизительно, миллионов пять для начала. Деньги эти должны быть добыты или путем экспроприации (слово «экспроприация» произнесено не было; но, говоря о деньгах, Троцкий сказал достаточно прозрачно, что они должны быть добыты; Седов же впоследствии прямо говорил об экспроприации), или путем использования возможностей, которыми располагают сочувствующие оппозиции люди, находящиеся в советских органах за границей. По-видимому, в связи с этим он интересовался фактом пребывания ряда лиц за границей. Он спросил меня, не знаю ли я, где Путна. Я ответил, что, по моим сведениям (перед отъездом за границу я случайно видел Путну), Путна находится в Финляндии. Интересовался он также настроением Потемкина, бывшего генерального консула в Константинополе, ныне советника в Андорре. О Потемкине он говорил довольно подробно, вспомнил целую историю, связанную с ним. Интересовался он также и тем, где находится Гольденштейн, который в 1925 году был резидентом ОГПУ в Константинополе. О Гольденштейне он сказал, что это его старый приятель по венской эмиграции, что они жили в Вене на одной квартире, оказывали друг другу материальную помощь и всяческие услуги, и что Гольденштейн впоследствии поддерживал с ним связь, а когда уезжал в Турцию, явился к нему с визитом и за директивами. Я ему сказал, что Гольденштейн на официальной должности генконсула в Берлине, и что он, по-видимому, настроен не оппозиционно. На это Троцкий мне ответил, что он абсолютно убежден в одном, если Гольденштейн откажется ему помогать, то, во всяком случае, факт обращения к нему Троцкого останется между ними.

Троцкий также спросил, не знаю ли я кого-нибудь из оппозиционеров в советском консульстве в Константинополе, каково там настроение ячейки консульства и т.п. Интересовался он также, не знаю ли, кто в различных пунктах Европы и Востока является теперь военным атташе. Я ответил, что не знаю. Из его вопросов в этой области, как и следовало ожидать, я вынес такое впечатление, что он ищет каждую возможность для использования своих личных отношений и своих старых связей в советском аппарате для организации связей с Россией. Особенно его интересовало, нет ли кого-нибудь в этом смысле в Париже. Из тех, кого я знал, я назвал ему Шарманова, который находился там на официальной наркоминдельской работе в должности генконсула, но при этом дал нелестную моральную оценку Шарманова, что впоследствии действительно и оправдалось в скандальной для Шарманова форме. Шарманов исключен из партии за грязные дела.

Четвертое, что интересовало Троцкого, это нахождение возможности установления непосредственной связи с Россией, он интересовался возможностью получения какой-либо связи среди команд судов, советских или иностранных, курсирующих между Россией и заграничными портами. Касательно первого, я сказал ему, что это гнилая ропитовская публика, которой нельзя доверять даже в общесоветском смысле, что, за немногими исключениями, это развращенные полуконтрабандисткие элементы. Что касается иностранных судов, то мне кажется, что здесь должны помочь французские или итальянские товарищи. Во всяком случае, практически я не представляю себе возможность что-либо сделать в этих двух направлениях. Я высказал предположение, что нужно использовать какую-нибудь турецкую фелюгу, совершающую мелкие грузовые перевозки между турецкими портами, например, Трапезундом, и нашими портами, Батумом или Сухумом, что вообще он должен поручить кому-нибудь порыться среди полуконтрабандистского, полуфлотского греко-турецкого человеческого материала из Галаты, что там можно нащупать: но это только часть задачи. Необходимо еще иметь своих постоянных людей в соответствующих советских пунктах, как, например, в Батуме, Сухуме или в Крыму. К вопросу о фелюге мы возвращались впоследствии не раз при встрече с Л. Седовым (об этом я буду говорить ниже). Затем Троцкий коснулся некоторых общих перспектив, благоприятных или неблагоприятных для конспиративной работы в СССР из-за границы. Я высказал ему большое сомнение насчет возможности при советском укладе вести какую-нибудь работу из-за границы. Общая изоляция СССР, трудности и почти невозможность получения виз, невозможность свободного передвижения из СССР за границу и назад, как это было раньше, до войны, монополия внешней торговли, делающая невозможными коммерческие грузоотправки и т.п., и т.п.; все это, говорил я, является сильной стороной советской системы не только в экономическом смысле, но и гарантией от враждебной антисоветской работы. Я говорил ему, что банкротская слабость связей всей контрреволюционной эмиграции тоже определяется, в частности, этими же фактами. С этим Троцкий согласился, но в противовес этому выдвинул другую особенность советского строя, как благоприятную для конспиративной работы. Эта особенность, как он говорил, состоит в том, что до революции нельзя было рассчитывать найти такое огромное количество сочувствующих элементов, могущих быть использованными для работы в порах самого правительственного аппарата. Это, говорил он, наш капитал, который нужно всемерно использовать.

Само собой разумеется, что из всех этих планов партия и ОГПУ сделают соответствующие выводы, но один вывод, социально-политический, впоследствии для меня стал ясен. База возможностей, на которых он (Троцкий. — О.М.) думал построить свою работу из-за границы в СССР, катастрофически ограничена и связана с методами полуавантюристского, вредительского характера.

Правда, дело происходило в апреле месяце, через два месяца после его высылки (как мы увидим в дальнейшем, к августу месяцу положение не улучшилось).

Вообще же у меня было представление о полной беспомощности и безнадежности.

Отдельно Троцкий задержался на вопросе о сохранении меня для работы. Он высказал ту мысль, что я должен не вызывать никаких подозрений по части троцкизма и что вообще было бы неплохо, если бы ГПУ использовало бы факт моего пребывания в Константинополе для поручения мне его (Троцкого) освещать. Я ответил ему, что, во-первых, я сам на это не пойду, а, во-вторых, зная меня и мое отношение к Троцкому (сейчас это уже бесповоротно прошло), товарищи из ОГПУ отнеслись бы к моей готовности заниматься такой работой, как к некой психологической неожиданности. Этот момент в нашей беседе был моментом, промелькнувшим как будто мимоходом. Этим исчерпывается практическая и основная часть нашей беседы.

В дальнейшем мы условились, что я буду знакомиться с неизвестной мне оппозиционной литературой и буду додумывать те проблемы, касательно которых я признался Троцкому в своих больших сомнениях насчет правильности их трактовки оппозицией (вопрос о крестьянстве и др.). Было решено, что я буду поддерживать связь через Льва Львовича, и что наши свидания должны быть организованы с «научной конспиративностью». Троцкий боялся быть дискредитированным тем, если бы это обнаружилось, что он связан с нелегальным работником ГПУ.

Он намечал также перспективы моего литературного сотрудничества с ним, говоря, что он собирается издавать небольшой орган для России с выходом, примерно, раз или два в месяц. Он рассчитывал на мое активное сотрудничество в нем. На этом мы расстались.

Для окружающей Троцкого публики мой визит объяснялся, как визит издателя, пришедшего к нему с предложением приобрести у него все автобиографии и некоторые работы для издания на еврейском языке, хотя, кроме Льва Седова и Троцкого, меня никто не видел.

Мое общее впечатление от нашего свидания было очень противоречиво. Помню, меня особенно поразила его мысль относительно возможности падения советского режима, но его личное обаяние и драматическая обстановка его жизни, полная незащищенности, отдельные ловко подсунутые политические опасения — все это меня в моем тогдашнем состоянии взбудоражило.

Из тех впечатлений, которые представляют определенный политический интерес, я могу восстановить следующее.

Действия его шли в тот период по четырем линиям — во-первых, личное устройство; во-вторых, в восстановлении связи с соответствующими политическими агрегатами троцкизма за границей; в-третьих, восстановление связи с СССР и, в-четвертых, организации информации.

В первом отношении он был занят лихорадочными переговорами и сношениями с германскими, французскими и американскими издательствами. К нему приезжали представители германских и французских издательств, с которыми он уславливался об издании некоторых свих работ.

По линии второго, он списывался со своими сторонниками в Германии и во Франции; в последней, главным образом, с Росмером. Последний к этому моменту успел для него кое-что сделать, и практически, Росмер прислал ему нескольких французских товарищей (5—6), которые жили вместе с Троцким на квартире, помогали ему работать, сноситься с внешним миром и несли его охрану, сам он с ними занимался. Что же касается третьего — связи с СССР, то тут было наиболее слабое место, и мое появление было встречено, как главная надежда. В этой части он, главным образом, строил планы, ничем, практически, не располагая. Его связь к этому времени ограничивалась перепиской, в большей мере телеграфной, с его родственниками в Москве. Переписка шла на имя жены Льва Львовича — Анны Самойловны Седовой, живущей в доме ЦИК, в знаменитой квартире № 101.

В четвертом отношении дело было поставлено наиболее идеально. Он установил непосредственные связи со всеми иностранными корреспондентами в Константинополе и превратил их в своего рода пресс-бюро. Как только ему нужно было сделать что-нибудь предметом гласности, создать очередную сенсацию, он сейчас же собирал у себя этих буржуазных журналистов и соответствующим образом их инспирировал. О своих отношениях с этими журналистами он мне говорил.

В вопросе личного устройства у него была надежда на получение визы в какую-нибудь из европейских стран. Росмер писал ему, что, может быть, удастся устроить визу в Голландию. Своим пребыванием в Турции он страшно тяготился, главным образом потому, что был отрезан от западноевропейского рабочего движения.

Через несколько дней я встретился с Львом Львовичем. Эта встреча, как и следующие встречи, их было вообще немного, никакого практического характера не имела, ибо я ничего практического, находясь в полной изоляции от советского аппарата, сделать не мог. Главная цель этой встречи была снабдить меня оппозиционной литературой.

Я получил от него, Троцкого, шесть статей, напечатанных за это время в иностранной печати, и в дальнейшем работы: «Что же дальше», «Кто руководит Коминтерном», «Письмо к благожелательному партийцу», «Распад правоцентристского блока» и две-три мелких статьи.

Седов очень интересовался возможностью получения хоть какого-нибудь троцкиста в консульстве, в Совторгфлоте или в Торгпредстве. Здесь нужно сказать несколько слов об общем характере всех наших встреч.

Практического в них всегда была крупица, которая выражалась лишь в получении и возвращении мною оппозиционной литературы. В остальном же содержание этих встреч составляли воспоминания, переживание происходящего, обмен бытовыми впечатлениями и сообщение новостей из жизни Троцкого (шансы на визу, литературная работа, отношения с турецкой полицией) и планы, планы, планы.

Чтение оппозиционной литературы поддерживало во мне оппозиционный дух и как бы продлевало мое чисто эмоциональное переживание судьбы Троцкого.

Таким образом, из пестрого содержания моих бесед с Седовым я сейчас выберу и систематизирую только то, что в них было практического, и что может представлять известный интерес.

Прислугу, которая была рекомендована ему т. Минским, когда Троцкий еще жил в консульстве, они считали информатором ОГПУ. Седов говорил, что они стараются не говорить в ее присутствии, пряча от нее материалы, но не могут ей отказать, ввиду того, что она русская, знает русский язык.

Однажды Седов признался мне, что у него есть сочувствующий парень в консульстве, который оказывает ему содействие, и у которого он иногда ночует.

При одной из встреч Седов сообщил мне, что в Тобольском изоляторе умер от голодовки протеста Ефим Дрейцер. Эта весть меня потрясла. Дрейцер был моим товарищем по армии, по 27-й дивизии, в которой он был военкомом, а я — начальником штаба и врид командиром 79-й бригады. Я очень любил Дрейцера и по предложению Троцкого написал о нем, и не столько о нем, сколько о поколении Дрейцера, статью за подписью «Свой», которая должна была быть переведена на немецкий и французский языки и напечатана в каких-то оппозиционных органах. Это было второе и последнее мое литературное содействие.

В одну из встреч Седов сказал мне, что Троцкий озабочен освобождением Бордиги, которого он считает в международном троцкизме, после себя, решающей фигурой. Бордига находится в заключении на каком-то острове в Италии, скоро истекает срок его заключения, и Муссолини, вероятно, его не освободит, а механически продлит срок пребывания Бордиги в тюрьме, и что Троцкий в связи с этим подумывает об устройстве побега Бордиги; так вот, не соглашусь ли я взять на себя такую миссию. Я ответил, что освобождение революционера из фашистской тюрьмы есть дело хорошее, что, конечно, я бы принял участие в таком деле, но практически сделать этого не могу, так как связан с работой, да, и, кроме того, сомневаюсь, чтобы можно было подобную операцию произвести. На это мне было отвечено, что дело это может быть поставлено солидно, при участии итальянских товарищей; при этом Седов интересовался, нет ли у меня каких-либо связей в Италии, на что я, конечно, ответил отрицательно.

При одной из встреч Седов рассказал мне, что они получают информацию из России через Берлин, главным образом, и через Париж; что они получили письмо из России, из ссылки, непосредственно в Константинополь в их адрес; что они поддерживают переписку с семьей в Москве; что Троцкий очень хотел бы получить Познанского и Сермукова — своих бывших секретарей, что ОГПУ обещало их выпустить, но теперь не пускает.

Седов сообщил мне также, что вернувшийся из СССР писатель Панаит Истратий, проездом не то в Норвегии, не то в Голландии, щупал почву относительно впуска туда Троцкого, но что не сумел, в силу своей непрактичности, довести это дело до конца, и что есть надежда это сделать при помощи французских товарищей. О том, что Панаит Истратий выступил против них за границей, я узнал только по приезде в СССР.

Неоднократно Седов высказывал опасения за возможность покушения на Троцкого и, однажды, попросил у меня подробных указаний о том, чтобы организовать его охрану. Я это сделал. Сказал, что для охраны нужно иметь не менее 8 человек. Проконсультировал его насчет несения ночных и дневных дежурств, насчет фильтрирования посетителей, насчет выходов Троцкого в город, квартирного расположения и т.д. Большие надежды высказывались Седовым на получение виз в случае прихода кабинета Макдональда к власти в Англии. Дело происходило как раз в период предвыборной кампании в Англии. Этот вопрос зондировался Троцким у Сиднея Веба, специально приехавшего с женой в Константинополь для свидания с Троцким. Я помню, по поводу приема Сиднея Веба я выразил протест, даже собирался об этом сказать Троцкому.

К этому моменту Троцкий переехал (дело происходило в июле месяце) на Принцевы острова, на остров Принкино. Сам Седов неоднократно собирался съездить в Европу и СССР, зондировал почву и спрашивал мое мнение насчет того — дадут ли ему визу. В получении визы в СССР он лично был уверен.

Однажды Седов сказал мне, что среди французских коммунистов, присланных Росмером, имеется один очень полезный человек. Специальность этого человека заключалась в том, что он имел в Париже бюро, которое занималось рационализацией аппарата в неприбыльных мелких торговых и промышленных предприятиях, что это очень деловой человек, имеющий большие связи, что Троцкий собирается через него заниматься хозяйственными операциями, и что мораль сей басни такова: не мог бы я использовать этого человека и для себя. Я отказался от этого, во-первых, потому, что относился с большим недоверием к публике, которая окружала Троцкого, и, во-вторых, потому, что твердо поставил себе задачу — мою работу и мои предприятия держать в полной тайне от кого бы то ни было.

Точно так же однажды Седов заявил мне, что у них имеется один человек, посланный в Палестину из СССР по линии Коминтерна или Профинтерна, но было сообщено также о приезде Росмера с его женой к Троцкому и о том, что Росмеру французское правительство отказало в заграничном паспорте.

При одной из наших встреч Седов вернулся к вопросу о приобретении фелюги. К этому времени интересовался также делами моей основной работы, так как я все время хотел эмансипироваться от почтовой связи с нашим легальным аппаратом и изучал возможности связи на случай войны, я собрал все необходимые сведения. Возможность приобретения фелюги была вполне реальна, поставить ее на линию Трапезунд, Батум или Сухум точно так же можно было; можно было иметь кого-нибудь в составе очень небольшой, на фелюге, команды, если бы такой человек нашелся у Троцкого.

Седов сказал мне, что Троцкий решил вести из Турции работу лишь в том случае, если он в Турции не останется; если же он потеряет какую бы ни было надежду быть впущенным в одну из европейских стран и осядет в Турции, то он должен будет тщательно обдумать, в какой форме для него будет возможно вести из Турции работу. Этот вопрос был связан с теми гарантиями лояльности его поведения в Турции, какие он неоднократно давал турецким властям, чтобы добиться от них свободного режима.

Из беседы с Седовым с несомненной определенностью вытекала безнадежность положения со связью в СССР, хотя на этот период ими была получена два раза информация из СССР.

Выше было уже сказано, что первое мое свидание с Троцким состоялось 16 апреля, 30 мая я уехал вглубь Востока. Таким образом, моя связь в первый период продолжалась полтора месяца; в это время состоялось не больше пяти-шести свиданий, характер которых освещен мною выше. Само собой понятно, что я ничего практического за этот период не мог сделать, в сущности, говоря, это была связь знакомства, а не работы. В то же время за этот период я всего два-три раза встречался с представителем нашего аппарата, и самый характер встреч, коротких и исключительно деловых, исключал какую бы то ни было возможность их использования с моей стороны.

Во время одной из встреч я получил от Седова записку известного разговора Каменева с Бухариным. Так как от меня осталась в тени вся политическая подоплека, вся классовая сторона разногласий, которые были и имеются у Бухарина с партией, то естественно, что этот документ произвел на меня тяжелое впечатление. Я просто рыдал над этим документом. Мой помощник тов. Шин этому свидетель.

От меня ускользнул социальный смысл разногласий в Политбюро между большинством ЦК и группой Бухарина и Томского, и мне показалось, что борьба с «правыми» есть организационный процесс, а не проявление глубоко принципиальной ленинской линии ЦК. Эти неясности задержали на некоторое время изживание мною последних оппозиционных сомнений.

Весь этот период я ни на минуту не оставлял интересы дела. Два с половиной месяца я провел в ряду восточных стран, лихорадочно работая, следствием чего явились известные результаты. Конечно, то, что я нахожусь за границей по линии ГПУ, Троцкий знал, он знал это давно. Таким образом, весьма общее представление о характере моей работы он, разумеется, имел, но и только. Я держал в полной тайне мою практическую работу.

Вообще, во мне совершенно параллельно уживались чисто деловая преданность тому делу, которое мне было поручено, с моими личными колебаниями между троцкистской оппозицией и партией. Мне кажется, что психологически это вполне допустимо, и это является объективным залогом моей искренности, когда я это говорю.

С оппозиционной литературой, которую я получил, я знакомил также моего помощника тов. Шина, бывшего члена французской компартии, друга моего детства и юности, взятого мною в Париж, характеристику которого я в свое время давал, и который был мною в январе месяце представлен тов. Велижеву. Последний его одобрил.

Я должен сказать, что тов. Шин представляет из себя великолепный революционный материал и героически предан нашему делу, он с очень большим трудом поддавался оппозиционной обработке; он выдвигал чисто логические соображения, что не будучи в СССР, не зная всей партийной аргументации и практики, он не может встать сразу на одностороннюю точку зрения оппозиции. Ему, разумеется, импонировали чисто внешняя революционная импозантность троцкистской критики и лично сложная фигура Троцкого.

При некоторых моих последних встречах с Львом Седовым присутствовал т. Шин. По моему предложению ему было устроено свидание с Троцким. Само собой разумеется, что он тоже поддался известного рода отраве личного впечатления от Троцкого.

Когда я уехал на Восток, то, не имея еще в себе сил рвать, я поручил Шину встречаться со Львом Седовым, но самое ограниченное количество раз, ни в коем случае не раскрывая себя. В этой области я дал ему очень жесткие и угрожающие директивы. За два с половиной месяца они встречались, как я об этом узнал по моем приезде, три раза. Я несу всецело ответственность за троцкизм тов. Шина и не сомневаюсь в том, что его отход от чисто эмоциональных ощущений троцкизма не встретит больших трудностей; все это базируется на непрочной пленке личных чувств.

Я вернулся в Константинополь 5 августа, я сейчас же послал в Москву телеграмму о необходимости, по целому ряду организационных вопросов, моей работы и на основе свежего материала моей восточной поездки, непосредственного совещания с тов. Трилиссером.

Я утверждаю со всей искренностью и со всей категоричностью, что я не подгонял необходимость моего приезда в СССР под потребность оппозиционной работы. К моему счастью, я могу это утверждать не только ссылками на свою искренность, но и на основе некоторых доказательств. Еще в январе месяце, до ссылки Троцкого, это не трудно проследить по моим письмам, я ставил вопрос, в зависимости от некоторых организационных вопросов, о моем отзыве. Нетрудно справиться у тов. Велижева о том, что, когда мы в январе месяце с ним виделись, я и перед ним лично ставил вопрос о моем отзыве, опять-таки в зависимости от некоторых организационных вопросов. И в феврале, до моего отъезда в Европу, где я узнал о высылке Троцкого, я точно так же в одном из писем ставил этот же вопрос. Наконец, в апреле из Константинополя я послал телеграмму, в которой доказывал, что дальнейшая работа упирается в вопрос о техническом работнике, и, в случае неразрешения его, я категорически отказываюсь вообще продолжать свое пребывание в Константинополе. Наконец, самый характер моей телеграммы о разрешении мне приехать был лишен какой бы то ни было категоричности.

О том, что я уезжаю в СССР, я поставил в известность Льва Седова и, поддаваясь инерции шатаний, принял от него поручение передать письма Троцкого в Москву. Я должен был передать эти письма кому-либо из следующих четырех лиц: Анне Самойловне Седовой (жене Льва Седова), которую я должен был разыскать в ГУМе, в одном из институтов НКПС, где она работает, или дочери Троцкого, или ее мужу Волкову, которого должен был разыскать через некую Дудель, проживающую в доме Моссовета на Гнездниковском пер. в № 912. Вместе с тем я получил один экземпляр брошюры «Что и как произошло», которая продавалась во всех книжных магазинах Константинополя, и один экземпляр бюллетеня оппозиции, № 1-2, напечатанный в Париже.

В день моего отъезда я имел последнюю беседу со Львом Седовым, который передал мне следующее: «Главная задача — связь и еще раз связь». Сидящие в Москве должны позаботиться наладить связь с Константинополем всеми, какими только возможно, путями — через Ригу, Европу и непосредственно с Константинополем. Из директив Троцкого основное было то, что нужно окончательно организационно оформляться, что положение вещей в международной троцкистской организации очень пессимистическое, что между разными группами троцкистов в отдельных странах существуют сотни оттенков, и что количество оттенков возрастает еще больше, когда речь идет о консолидации троцкистских групп разных стран между собой, что основное дробление и склоки — во Франции; что там почти не на кого опереться. Что же касается Германии, то Урбане — правый, и, вообще, среди германских троцкистов очень много правых, нереволюционных элементов, что кадры международного троцкизма социально очень пестры и случайны, и что не с кем работать.

Сами письма были написаны химическим образом на страничках двух книг, мною переданных ОГПУ.

В подтверждение получения Анна Самойловна должна была послать телеграмму с условной подписью. В доказательство, что я человек, заслуживающий доверия, я никакого пароля не получил, а должен был напомнить ей, что она провозила из Алма-Аты почту в подушке. В случае моего возвращения в Константинополь, я должен был привезти информацию, которую мне дала бы Анна Самойловна. По своему усмотрению я должен был встретиться с теми лицами, которых бы мне указала в Москве Анна Самойловна. К этому сводилось все поручение: оно было чисто информационное и почтовое и не содержало в себе никаких активных или организационных заданий.

Здесь я должен отметить, что за два с половиной месяца своего пребывания на Востоке я не имел возможности наблюдать выступления Троцкого по таким вопросам, как день 1 августа, и, с другой стороны, за такими фактами, как отходы целого ряда лиц и групп от оппозиции.

10 августа я выехал из Константинополя и 14-го прибыл в Москву.

Сама атмосфера СССР сразу же стала меня отрезвлять, и я решил воздержаться от выполнения поручения, покуда тщательно не разберусь в том, что происходит в стране. Я уехал из СССР в сентябре 28 года, приехал в августе 29 года, — почти через год, будучи в течение этого срока, с одной стороны, совершенно оторванным от действительности Советского Союза, от жизни партии и, с другой стороны, подвергнутым эмоциональному впечатлению от высылки Троцкого. Для меня стало ясно, что год жизни Советского Союза есть факт очень значительный. Постепенно я убедился в том, что борьба с правыми есть выражение общей ленинской политики партии, и что мои впечатления, вынесенные из записи разговора Каменева с Бухариным об организационном характере этой борьбы, есть неправильные впечатления. Я убедился, что провозглашенная весной 1928 года самокритика сделала огромные успехи и стала все больше и больше идти снизу вверх, что партия ведет подлинно классовую, глубоко ленинскую политику в деревне. Политику, при которой административные мероприятия против сопротивляющегося кулачества сочетаются с глубоким подкопом под основы капитализма в сельском хозяйстве в форме энергичного колхозного и совхозного строительства. С другой стороны, успех весенней посевной кампании 1929 года убедил меня в том, что эта политика партии в деревне отнюдь не ведет к процессам, опасным для сельского хозяйства, как об этом кричали «правые».

В вопросе об индустриализации мне стало ясно, что на индустриализацию взят максимальный курс, перегиб которого противоречил бы просто объективным ресурсам советского хозяйства на данной его стадии.

Чем больше я вдумался в пятилетний план развития народного хозяйства, тем больше мне становилось ясным, что это есть не только план социалистической реконструкции Российской экономики, но, своего рода, пятилетний план борьбы.

По сравнению с той подлинно революционной атмосферой, которую я почувствовал в стране, в ее хозяйственном процессе и людях, в новых формах вовлечения масс (социалистическое соревнование и др.) мне показалась скверным фельетоном фраза Троцкого о бьющем в нос термидорианском запахе.

В какой бы области я не прикидывал прежние оппозиционные настроения, я приходил к выводу, что действительность над ними жестоко посмеялась.

Когда с этой картиной я сопоставлял анализ оппозиции весной и летом 1927 года, мне стало совершенно ясно, что оппозиция недооценивала партию, ее ЦК и глубоко, во всех своих страхах и опасениях, обанкротилась. На фоне этой картины, которую я увидел в СССР, мне показалось злобным и смехотворным ожидание падения советского режима. Распад оппозиции дополнял эту картину.

Разумеется, я пришел к этим выводам не сразу, ушло месяца полтора на ознакомление с литературой и жизнью. Знакомство со стенограммой апрельского пленума ЦК и ЦКК 1929 года, происходившего в тот период, когда я за границей подвергся рецидиву троцкизма, сыграло решающую роль в ликвидации мною внутренних колебаний.

Примерно месяц тому назад, когда я находился еще в состоянии шатаний, ко мне заявился некий Пломпер, бывший член партии, исключенный за троцкистскую оппозицию (заместитель директора ГОСЕТа), которого я знал с 1926 года. Это был единственный оппозиционер, с которым за все время, после моего приезда из-за границы, я встречался.

Двойственность моего внутреннего состояния нашла себе выражение и в моем отношении к Пломперу. То я брал под бешеную защиту партию и генеральную линию, то уступал некоторым второстепенным, главным образом, моральным аргументам Пломпера. Сам Пломпер был на нелегальном положении, держался очень осторожно со мной, ограничившись заявлением, что он связан с какими-то нелегальными остатками оппозиции. Пломперу я оказывал личную материальную поддержку, несколько раз оставлял его ночевать у себя. Бывавшим у меня товарищам я представил его как Финкельштейна. Узнав от него, что брошюры «Что и как произошло» и бюллетень № 1-2 уже просочились из-за границы в СССР, я дал имевшиеся у меня два экземпляра, по одному того и другого, ему для прочтения при условии возврата, он мне их не возвратил. От Пломпера я узнал, что у него имеется возможность перепечатать, даже типографским образом, где-то за пределами Москвы бюллетень или брошюру, и что если бы я был человек без колебаний, то я бы дал рублей 250 для этого хорошего дела.

О том, что я связан с Троцким и о том, откуда я приехал, Пломпер, разумеется, не знал.

Однажды, в момент очередного шатания, я направил его с письмами к Анне Самойловне, но он не сумел ее найти, и я забрал у него книги назад, под предлогом, что передам их лично другому человеку.

С момента, когда я пришел к вышеприведенным политическим выводам окончательно, я стал переживать болезненные колебания по вопросу о форме ликвидации мной какого бы то ни было отношения к троцкизму. Множество психологических предрассудков мешало мне найти сразу прямой путь этой ликвидации. На мне оправдалось знаменитое выражение Плеханова о том, что мы очень часто — социалисты по идеологии и мелкие буржуа по психологии. Этот разрыв между окончательным политическим выводом и психологическим ощущением, он стал причиной моего, уже другого, неполитического метания. Мое состояние было осложнено моим чисто деловым положением. Выше я уже сказал, что у меня параллельно уживалась забота о моей работе с политическим настроением.

По деловой линии, ввиду большого значения, которое придавали тов. Менжинский и тов. Трилиссер результатам и перспективам моей работы, я находился в стадии большой организационной подготовки развития проделанной работы, находил и подготовлял людей, отправлял их за границу, глубоко и искренне увлекался выполнением большого плана нашей работы на востоке, часть которого была реализована за прошедший год. Мне была очень тяжела мысль, что если я не скрою от ГПУ возобновление своей связи с Троцким, то от этого пострадает работа, в очень большой степени держащаяся на мне лично. В то же время я понимал, что скрыть от ГПУ и партии вышеизложенные факты нельзя. К этому прибавилась боязнь, что в то время, когда я глубоко, окончательно решил без следа вымести из себя всю троцкистскую галиматью — мне могут не поверить, ко мне могут отнестись формально. Я боялся того, что мои старшие товарищи будут идти по аналогии с прошлым моей политической и физической юности. Как назло, период этих сомнений совпал с несколько сухим, жестоким, как мне показалось, отношением ко мне на чисто деловой почве тов. Трилиссера, одним из немногих товарищей в ГПУ, хорошо лично меня изучавшим. Другой товарищ, которому я мог бы открыть все свои переживания, тов. Менжинский, был болен, да и кроме того, я пугался мысли причинить ему в его болезненном состоянии новую тягость. Тов. Ягода был в отпуску.

Все эти психологические противоречия привели к тому, что я начал невероятно запутываться в своих собственных колебаниях. Все это вело к тому, что, несмотря на неоднократные настояния тов. Трилиссера выехать за границу, я отъезд свой оттягивал, так как очень нехорошо чувствовал себя отягощенным таким грузом. В конце концов, я принял решение довести до конца начатую работу, рассадить, где нужно, всех новых работников, полученных мною, для чего и попросить тов. Трилиссера командировать меня за границу в сопровождении зама не более, чем на 2—3 месяца, необходимых для подобной операции, с тем, чтобы по истечении этого времени я сдал дела этому заму и вернулся назад. С соответствующей просьбой я к тов. Трилиссеру и обратился. Он обещал со мной на эту тему серьезно поговорить (это было не так давно), но поговорить нам так и не удалось.

Еще за границей у меня была мысль увидеться кое с кем из руководящих товарищей из числа отошедших. Когда по приезде в СССР я узнал, что тов. Радек в Москве (я имел основание считать Радека своим старым и хорошим товарищем), я бросился к нему, но узнал, что он в отъезде в Железноводске.

Тов. Радек вррнулся в Москву не так давно, как раз к вышеуказанному моменту моих метаний. Я пришел к нему, чтобы узнать у него об окончательной позиции Ивана Никитича Смирнова и других, и чтобы в порядке старых фракционных отношений сказать ему, что я окончательно решил отойти от каких бы то ни было половинчатых примиренческих отношений к оппозиции. Будучи чрезвычайно угнетен и измотан моими переживаниями, я не сумел удержаться при беседе с Радеком в рамках чисто информационного сообщения и раскрыл ему, что называется, всю свою наболевшую душу. Радек советовал мне не откладывать своего признания до своего возвращения из-за границы и из моей чисто личной дружеской откровенности (он дал мне слово, что наша беседа будет носить глубоко личный характер) стал делать фракционное дело. Он направил меня к тов. Смилге, знавшему меня по ПУРУ и фронту 19 года. После беседы с т. Смилгой и вторичной беседы с Радеком я почувствовал, что меня втягивают в какую-то новую фракционную игру. Это меня окончательно дезорганизовало, и я нервно заболел.

В этом состоянии я поделился своими переживаниями с моим большим другом, работницей ИНО — тов. Горской. Она наблюдала мое состояние и может его характеризовать. Этот выдержанный партийный товарищ и безупречный чекист советовала мне немедленно отправиться в ЦКК или в ГПУ с прямым признанием своих ошибок. Несколько дней тому назад я созвонился с т. Сольцем, прося его принять вместе с Орджоникидзе, что т. Сольц отказался сделать. В конце концов, я решился написать обо всем тов. Трилиссеру, и в состоянии нервного заболевания я решил куда-нибудь на время уехать.

15-го числа я привел в порядок все свои дела и бумаги, написал известное Вам письмо тов. Трилиссеру. В самый последний момент я в половине двенадцатого ночи вызвал тов. Горскую в ту квартиру, в которой я находился, чтобы с ней еще раз посоветоваться. Она советовала мне немедленно явиться к тов. Трилиссеру. Я поехал с ней на Казанский вокзал узнать, имеется ли поезд на Ростов, я возвратился назад и, в конце концов, приказал шоферу поехать в ГПУ.

К пролетариату и к компартии я, как и многие, шел из мелкобуржуазной и объективно контрреволюционной партии левых эсеров, в которой был членом в весьма юношеском возрасте (мне еще не было 18 лет). Будучи членом этой партии одиннадцать лет назад, я уже однажды, в неизмеримо более активных и опасных для Советской Республики, формах использовал аппарат ВЧК по приказанию своей партии...

Когда я убедился в контрреволюционности левоэсеровской «политики», я добровольно явился с полной капитуляцией к Советской власти. Никто не может усомниться в том, насколько глубоко и как часто за все эти годы я не раз готов был пожертвовать и жертвовал своей жизнью для интересов компартии и советской революции. Вы, тов. Агранов, это хорошо знаете.

До 1927 года я в никаких оппозиционных группировках ни прямо, ни косвенно не состоял. Прошло одиннадцать лет и на новой основе, в неизмеримо меньшей степени и форме, в качестве представителя уже другого мелкобуржуазного, объективно контрреволюционного уклона пролетарской революции, троцкистского уклона, я опять фракционную дисциплину собирался поставить выше общепартийной и общесоветской дисциплины. Для меня стало ясно, что в какой-то мере не случайно эти уклоны совпали и скрестились на мне, и я решил твердо, без малейших остатков, опираясь на итоги этих двух лет, вымести из себя догнивавшие охвостья эмоциональности и т.п. мусора, мешавших мне полностью и целиком слиться с партией.

Я прошу партию и ОГПУ оказать мне в этом моем втором, после такого продолжительного срока, последнем колебании, доверие. Единственная гарантия, которую я могу дать при этом, состоит в том, что я постараюсь это доверие оправдать на деле, в еще большей степени, чем я это делал, идя от левых эсеров к большевизму. Процесс формирования революционного большевистского сознания и характера и приобретения закала есть процесс сложный. Последнее препятствие и последний барьер, который я преодолел в этом процессе, был мой полутроцкизм. Я убежденно заявляю, что теперь принадлежу партии с головы до ног, и что в той борьбе, которая ей предстоит, в дьявольски сложных и трудных условиях, борьбе за генеральную линию, которую придется с кровью вырывать у капиталистических элементов города и деревни, за подготовку, организацию и развитие международной революции, за защиту СССР, партия может мною располагать без остатка, как дисциплинированным членом партии. Я не только полностью, по всем пунктам разрываю с оппозицией, но готов по первому приказанию партии в той форме, в какой она сочтет это нужным, по мере сил своих вести активную борьбу против этой оппозиции.

(Я. Г. Блюмкин)

Директивное письмо Л. Д. Троцкого

Письмо написано рукой Л. Л. Седова, химическими чернилами на полях книги Алданова «Современники». Книга привезена из Константинополя Я. Г. Блюмкиным.

По поводу ренегатства Радека и компании написана Т. статья — «Жалкий документ», которая выходит на трех языках.

  1. Ближайшая осень будет по всем данным кризисная. Подготовка к ней предполагает беспощадные разоблачения и отсечения капитулянтов.
  2. Важной частной задачей является создание правильных и устойчивых связей с нами.
  3. Необходимо направить одного-двух человек для организационной работы в Берлине и Париже. Самое лучшее кого-нибудь из серьезных ссыльных.
  4. Парижский Харин сыграл роль провокатора: взял для печатания документы и выдал их посольству, копии у нас имелись. Работа в области иностранной оппозиции подвигается пока медленно.

Первого сентября выходит в Париже еженедельник Veriti (Правда), под редакцией Розмера, с участием активной молодежи вполне нашего направления. Первого октября начнет в Париже выходить международный журнал: «Оппозиция» (ежемесячный), пока на французском языке. Только с выходом этих изданий работа получит систематический характер, притом политический, а не только пропагандистский.

Многочисленные группки стали прямой помехой движению (в том числе безжизненные группы Трэна и Паза). Издание ставим без них. Все живое из их групп примкнет. Пусть вас поэтому не удивляют и не пугают возможные верхушечные перегруппировки и дезертирства. Радеки и полу-радеки имеются и здесь. Самое важное сейчас иметь еженедельное издание, которое будет давать наше освещение всем мировым событиям. Урбанс не наш человек. Это путаник и не лояльный человек, т.е. испорченный зиновьевской школой. Он колеблется между Брандлером и Коршем, а в практической работе гоняется за дешевой сенсацией. В Ленинбунде борьба течений. Нам необходим серьезный еженедельник на немецком языке.

Мы его (немецкий еженедельник) поставим вслед за французскими изданиями. И в Германии не надо пугаться неизбежных верхушечных перетасовок. Живые и активные группы в Бельгии и в Америке С. Почти все группы заняли неправильную позицию в вопросе китайско-советского конфликта. Критиковать их будем открыто и решительно. В Австрии три группы. Группа Фрея остается в стороне. В Чехо-Словакии наша группа приступает к изданию документа, завязываются связи с Ю. Америкой.

Документов через Урбанса не посылайте. Он не лоялен и в отношении передачи и воспроизведения в печати. Посылайте нам непосредственно подругам адресам (см. дальше).

Адреса:

  1. Paul Joseph 105, Rue des Boulets Paris 1 le
  2. Jacques Andre Boiffard Paris 22 Boulevard Barbis
  3. Frau Martha Natarsohn Liechtenstein str 123 Wien IX
  4. Fr Kaissa Mechelsohn Stanislausg 2/15 Wien III

Все эти адреса и для визита и для писем химических и иных.

В Берлине хороший адрес для приезжающих, не для писем:

  1. Frau A Pfemfert Nassauische str 17 Berlin
  2. Wilmersdorf

Пришлите нам побольше десять — двадцать — тридцать адресов в Москве и провинции и Ленинграде с указанием, что для химии, что для посылки бюллетеней, печатных материалов и проч. У нас нет адресов. Побольше надежных адресов. Шлите каталог. Посылал, но уведомление о получении не получил. Видимо не дошло. Шифруйте аккуратно.

Получение сего подтвердите в телеграмме Аки тем же условным словом, что было в Алма-Ате. Слово перед подписью. Приветы.

РГАСПИ. Ф. 17. On. 171. Д. 136. Л. 94-126. Подлинник.

Машинопись. Опубликовано: Мозохин О. Исповедь террориста //Военно-исторический архив. 2002. № 6.