Выступление А. Я. Вышинского на митинге сотрудников Наркомпроса о ходе и значении процесса «Промпартии». 9 декабря 1930 г.
9 декабря 1930 г.
МИТИНГ СОТРУДНИКОВ НАРКОМПРОСА
от 9/ХII-30 г.
т. ЭПШТЕЙН — Товарищи, ряд сотрудников НКПроса на состоявшемся сейчас совещание заведующих отделами выразило желание собраться сегодня вместе для того, чтобы высказать свои чувствования по поводу недавно закончившегося процесса вредителей. По поручению этого совещания Бюро ячейки и местного комитета объявляю по этому поводу митинг открытым.
Слово по этому вопросу предоставляется бывшему председателю специального присутствия тов. Вышинскому (бурные аплодисменты).
т. ВЫШИНСКИЙ: — Товарищи, я не собираюсь делать длительного доклада, во-первых, потому, что доклад большой требует большого времени, которого, очевидно, у сегодняшнего собрания нет, а во-вторых, потому что требует больш[е]го здоровья, чем то, которым я сегодня обладаю.
Мне трудно сегодня говорить[,] потому что у меня бронхит, и поэтому я не имею возможности рассчитывать на больший срок для освещения этого вопроса, чем 15-20 минут.
Вполне понятно, что в этих пределах можно остановиться только на некоторых вопросах, которые наиболее сейчас должны интересовать нашу советскую общественность. Мне кажется, что таким вопросом является прежде всего вопрос о той атмосфере, о том отношении, о той борьбе, какую процесс этот должен был провести. Несмотря на то, что, якобы, на процессе нет никакой борьбы.
Вы, вероятно, помните, что с самого начала, кто только следил за ходом этого процесса, так называемой промпартии, отметили ту особенность, что на этом процессе нет борьбы. Иностранные корреспонденты, которые тароваты на всякого рода выдумки, они, к сожалению, в своих многочисленных телеграммах извещали, что этот молодой прокурор, или, как они его называли, этот маленький волк, который... (шум в зале, не слышно), он находится в весьма затруднительном положении, — нет объекта, с которым нужно было бы бороться, потому что нет борьбы, потому что все подсудимые признали себя виновными и рассказывают суду, столько, что в закрытом заседании суду приходилось умирять их стремление рассказывать даже в закрытом заседании.
Создалось таким образом впечатление, что борьбы нет, что нет противника, и в этом процессе нет ничего интересного, ничего содержательного — в таком духе стремились информировать и мобилизовать общественность всего мира и раньше всего французской, и другой иностранной печати.
В действительности, борьба была глубокая в высшей степени содержательная и в высшей степени острая, борьба между действительными подсудимыми, которые, к сожалению, не сидят на скамье подсудимых, но мы в это твердо верим — будут сидеть на исторической скамье революционного народного трибунала. Борьба была между обвиняемыми и рабочим классом нашего союза, который сформулировал и бросил в лицо интервентским кругам — интервентской Европе, всей мировой буржуазии это обвинение и между этой буржуазией, которая пыталась поставить дело таким образом, что в сущности говоря она здесь ни при чем, ее это в меньшей степени касается.
Я обращаю Ваше внимание на это дело, потому что правильное понимание этого вопроса объясняет и очень много все последующее развитие процесса и его конец. Весь процесс шел в плоскости именно этой борьбы, борьбы с режиссерами подготавливавшими вооруженную интервенцию, опиравшуюся на свою платную агентуру, в виде промпартии, которая действовала на территории нашего Союза, и при помощи придатка — главного режиссера, которым являются французские правящие круги, (я сейчас не председатель Специального Присутствия Верховного Суда и поэтому могу говорить более лойяльно) (смех), — каковым является правительство Франции и ее Генеральный штаб в виде Торгпрома, возглавляющегося Рябушинским, Кондартьевым, Нобелем и т. д. и т. п. Борьба была ожесточенная и можно сейчас констатировать, борьба эта окончилась нашей победой, и в этом факте является самое основное и важное[,] и имеет историческое значение только что закончившегося процесса, то что наемники этой буржуазии, буржуазная печать — она с самого начала сделала громадные усилия к тому, чтобы замолчать этот процесс, что процесса, как такового, процесса, который освещает систему, ход, этапы, цель, задачи борьбы, котор[ую] ведет мировой пролетариат с мировой буржуазией за свое конечное освобождение — такого процесса не существует. Есть какой-то процесс[,] какие-то инженеры, которые совершили какие-то преступления, и еще неизвестно совершили ли они эти преступления, которые, вернее всего, рассказывают о, якобы, совершенном ими преступлении и рассказывают так, как этого хотят органы, посадившие их на скамью подсудимых.
Вот это первая вариация, которую хотели придать этому процессу.
Попытка замолчать процесс выражалась в том, что, во-первых, за первые 3 дня процесса германские журналисты отправили из СССР 10 000 слов телеграфных сообщений, Франция отправила за эти три дня только 300 слов этого сообщения. В то время, когда Америка за эти три дня отправила около 20 тыс. телеграфных слов, Франция держалась все в тех же пределах, немного превышая 300 телеграфных слов. Это выдает вора, на котором шапка горит.
Наша задача заключается в том[,] чтобы раньше всего опровергнуть ту версию, которая мной сейчас была кратко изложена о том, что этот процесс не имеет никакого отношения к каким-нибудь империалистическим замыслам передовой буржуазии и ее передовым застрельщикам — французскому правительству вкупе с Румынией и др.
Заговор молчания в конце концов был сорван. Тогда иностранная буржуазная печать усвоила себе другую тактику — перешла на другие позиции. Если нельзя молчать, то нужно говорить, но так, как это соответствует их интересам — нужно было ей клеветать, по[-]старому, по[-] старому придерживаясь принципа Игната Лойолы, «клевещите, клевещите, может быть, что-нибудь выйдет».
Я мог бы некоторыми документами сообщить вам о той невероятной клевете, которая помоями лилась на наш Верховный Суд, на наше Правительство, на весь рабочий класс, в той оценке, какую этому процессу давала буржуазная печать.
Оставим этот вопрос для какого[-]нибудь другого раза. Это, конечно, в конце концов тоже не удалось, потому что показания подсудимых, допросы этих самых подсудимых и допрос приглашенных по этому вопросу в качестве свидетелей и соучастников по разным другим отраслевым цепочкам должны были самому предубежденному и скептически настроенному зрителю доказать, что не может итти ни в малейшей степени речь о том, что хотя бы одно слово сидящих на скамье подсудимых раздается не под влиянием их собственного настроения и внутреннего желания[,] а под влиянием каких[-]то особых условий, в которых они оказались, особого давления, или, как писали иностранные корреспонденты, пыток, применявшихся к ним в ОГПУ.
Вы может быть, обратили внимание, как мы вели процесс и, может быть, это показалось скучным, однако, в этой системе была своя логика. Сначала мы предоставили подсудимым дать объяснения по поводу тех преступлений, в которых они сознались и по которым им было предъявлено обвинение. Кто был на процессе и следил за печатью, тот, вероятно, заметил, что в течение 3-4 часов, когда говорил Рамзин, 2-х часов объяснений Федотова и др. не раздалось ни одной реплики ни со стороны скамьи обвинения, ни со стороны самого Специального Присутствия Верховного Суда. Мы молчали. Мы только слушали. Между тем нигде в законе не сказано, что нельзя прерывать объяснения подсудимых для направления их в ту или другую сторону. Это делалось для того, чтобы ничем не стеснять свободу слова подсудимого в нашем суде, чтобы дать возможность сказать то, что он хочет, и в таком объеме, как считает необходимым.
Перед нами сидели профессора, которые на меня и на других производили такое впечатление, что они, в сущности говоря, не дают объяснений, как подсудимые, а читают свои рефераты или доклады на каком[-]то ученом собрании, делают ученый доклад о пользе вредительства в капиталистических странах, (Смех), так, как когда[-]то писали о пользе книг церковных в российском языке. У них были заметки, конспекты, куда они посматривали, и что давало впечатление, что они как будто читают свои объяснения. Конспекты эти они составляли в течение всего времени, какое они пробыли под стражей. Это было не так долго. Самый ранний арест был в апреле, самый поздний оказался в октябре мес., т. е. буквально за месяц до начала процесса. Это производило впечатление, что обвиняемые дают показания, читая заранее приготовленный материал и документы, что они читают, конечно, то, что им написало ГПУ, и вложило в их руки, а им остается только прочитать.
Во-первых, это было абсолютно неверно по существу. Я смею удостоверить, что ни один из обвиняемых, несмотря на самую большую длительность речи, не читал того, что было написано, а обращался к написанному, как к документу помогающему развивать свои мысли, как это принято в нашем академическом кругу.
Когда мы терпеливо заслушали все их объяснения, мы перешли к допросу, т. е. мы пригласили их стать у своего пюпитра и отвечать на наши вопросы. Эти вопросы продолжались в течение большого времени, когда ставился и целый ряд мелких вопросов, и удивительная вещь — это может проверить любая экспертиза, любой Женевской конференции: их показания по допросу в мелочах, во всех пунктах, во всех запятых и запятульках полностью совпадали с тем, что говорилось ими в их пространных объяснениях в первые дни ареста и в объяснениях на предварительном следствии. Мы <...> имели даже такой случай, который является великолепным доказательством того, что объяснения, были «вымучены». Подсудимый Ситнин, один из наиболее «привлекательных» типов этого процесса, этот своего рода Иван Калита собиратель, который собрал, благодаря своим трудам, 71/2 тыс. руб. в золотой чеканке и держал их у себя на черный день. День этот оказался черным для него, потому что именно в одно прекрасное утро он попал в руки О ГПУ. Поэтому комендант процесса очень хорошо относился к нему: он говорил, что это единственный полезный человек (смех), ибо как-никак а он принес 7 тыс. 533 руб. Это, конечно денежки. Так вот, этот самый Ситнин на предварительном следствии и в ОГПУ, и у следователя Леве[н]тона не признал себя членом Пром. партии. «Я не член Промпартии, я не знал о том, что есть такая промпартия, я не знал о ее преступной деятельности, планов. Я не член промпартии[».] Если вы возьмете дело том II, соответствующий лист, вы увидите эти показания. Эти показания он давал в ОГПУ, где «пытают», где даже, как говорят, «гипнотизируют». Мне говорил один бывший присяжный поверенный: «Т. Вышинский, вы как хотите. Я вас уверяю, вы не знаете, там гипнотизируют, и люди под гипнозом готовы признать себя виновными в чем угодно, в том, что убили родного отца или мать». Оказывается, этот человек (Ситнин) под перекрестным допросом на суде вынужден был признать, что он член промпартии, но не был членом ЦК. Этот маленький пример свидетельствует о том, что на суде гласном, открытом, он сознался больше, чем на негласном, тайном следствии, которое велось органами ГПУ. Таким образом, вторая задача, которая была перед судом, и заключалась в том, чтобы опрокинуть эту клеветническую выдумку. Эта задача была также разрешена ибо только вчера один из иностранных журналистов, более всего ненавидящих нашу работу, наш Союз, нашу революцию (я не хочу сейчас называть его имени, т. к. быть может впоследствии это причинило бы ему какие[-]нибудь неприятности и я оказался бы подстрекателем), сказал после окончания процесса: «Я должен признать, что я (тут он назвал свое имя) просто раздавленный червяк». Если сейчас вы проследите отзывы иностранной печати о процессе, то увидите, что там уже отражается совершенно иное отношение к процессу. Почитайте, что в сегодняшней нашей газете передается об отзывах английской газеты: «Они ... (читает)... это весьма правдоподобно». Вот что пишет английская газета «Манчестер Гардиан». Получается так: они не виноваты в международном заговоре, потому что его нет, т. е. не виноваты постольку, поскольку нет самого заговора. Но, так как заговор есть, они виноваты. По свидетельству самого «Манчестер Гардиан» обвиняемые виноваты в том, что, по сентиментальному выражению газеты, «бросали песок в промышленную машину», а ведь это один из важнейших пунктов, предъявленного к ним обвинения.
Таким образом можно сказать, что эта сторона задачи, стоящей перед судом, разрешена. Сейчас нет никакого сомнения в том, что обвинения предъявлены правильно, что лица, привлеченные к суду, были именно теми преступниками, против которых возбуждено дело, и все то, что на суде доказано, является, во-первых, действительным доказательством вины этих лиц, а во-вторых, — доказано было больше, чем это признается «Манчестер Гардиан» и аналогичными буржуазными газетами.
Трудность процесса заключалась в том, что он был лишен так наз[ываемых] «объективных доказательств». Под объективными доказательствами наука уголовного процесса и права понимает такие доказательства, которые не опираются на личные объяснения и показания подсудимых. В этом процессе наоборот все опиралось на объяснения самих подсудимых, самих обвиняемых, поэтому и встала величайшая загадка, — почему обвиняемые сознаются. Что заставляет их сознаваться? Мы сами в течение этих 13-14-ти дней неуклонно над этим думали в совещательной комнате. Буржуазная печать, конечно, не могла обойтись без какой[-]нибудь легенды. Раньше всего она поставила перед собою вопрос о том, как удалось ОГПУ открыть всю эту историю. Ведь это самое интересное. Один буржуазный корреспондент решил, что открытие этого заговора произошло очень просто: Рамзин, приехавший в Париж и связавшийся с одним из капиталистов, с которым он, выступая от имени Торгпрома, должен был провести ряд бесед по интересующим их (а сейчас и нас) вопросам; конечно, как это всегда в буржуазных государствах делается, принужден был прибегнуть к помощи такси. Ему подали такси, он в этот такси сел и поехал к этому самому капиталисту, потом с ним поехал по бульварам и в Елисейские поля, во время дороги с ним переговорил обо всем и затем спокойно лег спать, но шоффер такси оказался агентом ОГПУ, который спать не лег, а пошел на телеграф и дал сюда соответствующую шифрованную телеграмму. Когда Рамзин приехал в Москву, то ему был подан уже другой такси, который его повез не по бульварам, а на Лубянку.
Вот одна из очередных сенсационных уток буржуазной печати.
На самом деле все обстояло гораздо проще. Один из обвиняемых не устоял против прямо поставленного ему вопроса об участии или неучастии в этом заговоре. Я говорю не о Рамзине и не об обвиняемом по этому процессу. Он сказал: «У нас действительно было маленькое в этом смысле предприятьице». Но ведь стоит сказать только букву а, а потом уже приходится называть все следующие буквы алфавита. Какие внутренние причины заставляли подсудимых сознаваться? Тут может быть только один ответ, который дадут нам сами подсудимые. — Это отсутствие у них внутренней правды. Нет у них этой правды, нет у них уверенности в том, что то дело, которое они делают — такое дело, во имя которого действительно можно приносить человеческие жертвы, можно прерывать мирный труд пролетарского государства, можно даже предавать свое отечество. Подсудимый Федотов, напр., с неподражаемым ужасом и (по моему личному впечатлению) с полной уверенностью и искренностью воскликнул: «боже мой, ведь я же предал свою родину». Когда ему показали, что он действительно предал, он сразу же рассказал, с кем вместе он предавал. Федотов говорил: «Обвинитель мне сейчас отказывает в доверии. Напрасно он мне не верит. Я говорю искренно, но, конечно, мне нельзя верить — я так низко пал». Когда меня вызвали в ОГПУ на допрос к одному из высокопоставленных работников этого учреждения, я ... — тут старик прослезился, «я был тронут тем, что после допроса он подал мне руку». Федотов заплакал.
Я должен сказать, что ОГПУ имеет прекрасную систему для раскрытия преступлений. Нам, просвещенцам, это особенно интересно. (Смех). Я говорю совершенно серьезно, ибо там существует система определенного педагогического воздействия на людей. Там изучают человека, там нащупывают его слабые стороны и нажимают на эти слабые стороны. Вот напр., Федотов ... (Тов. Курц: «Постоянно вежливое обращение работников ОГПУ»), Да, постоянно культурное отношение. Итак, Федотов — это интеллигент, это человек, который читателям «Русских ведомостей» хорошо был известен под псевдонимом «Инженера». Так он подписывал свои статьи. Кто сейчас прочет эти статьи, тот скажет, что это марксистские статьи, где он защищает [социальное] фабричное законодательство, возражая против эксплоатации и т. д. Этот человек, который имеет в себе некоторую рабочую закваску, человек, который считает, что он защищал интересы рабочего класса, который в достаточной степени ценит культурное обращение с людьми и на которого рукопожатие после того, как он сознался, что взял 500 тыс. фунтов стерлингов взятки, действует потрясающе: «Вы такие милые люди, что вам не рассказать всего нельзя. Выложу все, моя душа облегчится». Латинская пословица говорит: «[Сказал] и облегчил [тем свою] душу».
Рамзин — человек в высшей степени крепкий. У нас было колебание: кто здесь главное действующее лицо — Федотов или Рамзин. Надо сказать, что Федотов — бывший член кадетской партии, который имеет все связи с деятелями контрреволюционной эмиграции. Он один из самых старых членов промпартии. Вступил он в нее в 1925 г. (тогда партия называлась инженерным центром), а Рамзин вступил в 1927 г. Стало быть, партийный стаж у Федотова выше и больше. (Смех). Федотова, скажу вам в частной, интимной беседе, все сидевшие в камере, в веселую, смешливую минуту называли бандитским папашей.
Накануне приговора у подсудимых был маленький истерический вечерок, нервный, с некоторым преобладанием нервного смеха и некоторого сарказма приговоренных. После речи Крыленко они уже чувствовали себя приговоренными. Это понятно. — Возьмите сегодняшнюю газету «Ивнинг Ньюс», утреннее сообщение, где говорится, что «приговор будет приведен в исполнение на площади, публично». Вечернее сообщение «Ивнинг Ньюс» говорит, что «предполагавшийся публичный расстрел отменен и будет приведен в исполнение не публично». (Смех.)
Вполне понятно, что после того, как Крыленко в высокой степени бурно закончил свою речь, бросивши книжку и сказавши: «Пусть, они все будут до одного сметены с лица Советского Союза», вполне понятно, что у подсудимых сложилось впечатление — «Ну, крышка — сметут».
И вот у подсудимых был шутливый разговор и между прочим один из обвиняемых, обрати<вшись> к Федотову, сказал: «Ну, главный бандит- папаша, неужели ты думаешь, что тебя не кокнут». Этот сарказм свидетельствует о приподнятом нервном состоянии.
Мы долго колебались — «Кто главный виновник: Федотов или Рамзин». В конце концов у нас не было никакого сомнения, что первую скрипку играет Рамзин. Это человек с колоссальной волей, человек недюжинного ума, прекрасно владеющий тактикой маневрирования. Это передавалось и всем подсудимым, как по беспроволочному телеграфу — то, что скажет Рамзин, скажут и все остальные.
Рамзин понимал, что если он пойман с поличным, то остальное уже будет мелким жульничеством и недостойно политического деятеля. В этом лежит секрет того[,] каким путем органы ГПУ получают сведения. Все было бы не действительно, если бы в душе обвиняемых не было той трещины, которая позволила бы им находить источник сил, чтобы сопротивляться допросу, который ведут органы, обладающие исторической правдой. Тут неравный спор. Против этой силы устоять не в состоянии никакая другая сила. Поэтому, нужно оставить для буржуазных кумушек гадание на кофейной гуще, как это теперь происходит. Это сложный психологический процесс, который после вдумчивой борьбы с запирательством преступника не заслуживает того, чтобы быть поставленным под подозрение.
Возьмите другого подсудимого — Федотова. В первой анкете он пишет: «Я 13 лет работаю на советской службе. Я заслуженный деятель науки. У меня целый ряд книг и статей, где говорится против капиталистического строя. Я не могу себя признать ни в чем виновным». Это было в первой анкете. Через полторы недели он говорит: «Я, будучи заграницей, имел разговор с одним из своих старых знакомых — это с Третьяковым и Рябушинским». Через 2 недели он говорит, что действительно разговор шел об интервенции. Через 3 недели он говорит, что им предлагали деньги для развертывания интервенции.
Да, здесь сложный, глубокий педагогический процесс, которому ничто не может научить кроме науки социалистического строительства. Поэтому здесь такой и успех. В самом деле — мне пришлось читать целый ряд секретных документов по другим организациям, — например, транспортная организация, документы замнаркомпути Борисова, который после открытия вредительской организации кончил самоубийством, он дает показания, изобличающие его полностью. А показания Чаянова? Он полностью рассказывает все и выдает всех своих сообщников. В чем же дело? Ведь это не случайные люди в политической борьбе. Дело в том, что у них нет внутренней точки моральной опоры, ибо мораль заключается в победе рабочего класса — право на борьбу, признание этого права. Если этого нет, то нет и остального. Разоблаченные в малом, они падают на колени и рассказывают обо всем. Поэтому, все сплетни о том, что применяются методы воздействия, нужно бросить. Применяются все методы, которые применяются в культурном обществе. По поводу одного сообщения, которое опубликовано в газете «Возрождение» ни я, ни Крыленко не считали тактичным, требовать от членов [Пром]партии, как они будут реагировать на эти обвинения Торгпрома. Но когда Федотов услышал по радио эти обвинения он воскликнул: «Это ложь». И попросил слово для того, чтобы дать объяснение.
Федотов сказал, что в тюрьме он чувствовал себя лучше, чем на воле, что у него прошли сердечные припадки (смех). И не мудрено — правильный режим, отсутствие всякого рода канцелярской и заседательской чепухи, конечно, могли принести свои хорошие результаты.
Я не могу останавливаться на очень многих и многих вопроса[х], но хочу затронуть еще один вопрос, вопрос о приговоре и той коллизии, которая как будто бы получилась между приговором суда и постановлением о помиловании. Раньше всего Суд, конечно, есть Суд, который опирается на твердо сформулированные и предъявленные к нему нормы закона. Ведь суд не может действовать так, как ему хочется. Например, некоторые говорят, и даже один из корреспондентов вчера телеграфировал не то в Париж, не то в Лондон, что, к сожалению, пощажены самые несимпатичные личности. И это верно; конечно, Федотов симпатичнее Ситнина, но может ли суд руководствоваться соображениями такого порядка, что вот этот человек искреннее, морально чистоплотнее, можно его пощадить, а этот вот человек морально не чистоплотен, его надо уничтожить. Суд должен руководствоваться не только чувством социалистического правосознания, которое накладывает обязанности оценивать личность во всем ее облике, от начала до конца, и с этой точки зрения решать вопрос о ее социальной опасности или ценности, но должен руководствоваться определенными требованиями закона. Определенные статьи закона говорят, что при доказанности таких-то и таких-то преступлений, подсудимые должны быть расстреляны. Суду, товарищи, не предоставлено право миловать. Суд права помилования не имеет, право помилования принадлежит не суду, а органам, которые обладают иными функциями. Это есть прерогатива верховной государственной власти. Поэтому суд поступил совершенно справедливо, когда он, установив с точностью преступность и социальную опасность этих лиц, счел, что члены Ц.К., пятерка, являющаяся главным руководителем и организатором этих операций, подлежат высшей мере наказания, чем второстепенные персонажи, люди вовлеченные в контр-революционную работу. Возьмите Очкина. Это молодой человек, секретарь Политехнического Института, который буквально был втянут Рамзиным в контр-революционную организацию и сделался его alter ego. Было бы противно нашему чувству социалистического правосознания ставить Рамзина на одну доску с Очкиным. Ежели- бы у нас была более высокая мера наказания, чем расстрел, тогда можно было бы Очкина расстрелять и повысить меру наказания для Рамзина (смех). Но этого нет, и поэтому по чувству человеческой справедливости или социалистического правосознания, суд сделал такое различие. К этому присоединяется второе обстоятельство. Мы были глубоко убеждены в том, что объективно этот Ситнин, и этот Куприянов, и этот Очкин являются людьми, не представляющими собой такой опасности, какую представляют собой Рамзин или Ларичев, или Чарновский, наиболее, на мой взгляд, опасный и наименее раскаявшийся человек. С этой точки зрения они не требовали к себе такой репрессии, какой требовали первые пять. Суд есть суд. Он действует на основании закона, а не на основании иных, стоящих над законом, полномочий, которые принадлежат только верховной власти.
Правильно-ли поступил ЦИК, когда он отменил приговор суда? Думается, правильно. Ведь весь этот процесс был процессом, в котором шел бой между двумя силами — между силой пролетарской революции и силой буржуазной международной контр-революции. Ведь главные виновники подготавливающейся интервенции — это не Рамзин и не Федотов, это Пуанкаре-Война, это Бриан, это <французский> Генштаб, полковник Жуан[виль], господин Люшер и т. д. и т. д. Сейчас существует чрезвычайно опасная иллюзия, я, лично думаю, что это иллюзия, что если уничтожить этих гадов, как говорят, по-просту, то этим мы застрахованы будем от интервенции. Нет, это только иллюзия. Раздавив эту гадину, мы только усыпим наше внимание, успокоимся на том, что главные виновники уничтожены и мы можем чувствовать себя теперь покойно. Главный виновник не уничтожен и перед лицом еще предстоящей нам исторической необходимости уничтожения этого главного виновника, уничтожение этих тоже главных виновников в данном процессе, но не в процессе мирового масштаба, явится выражением ничем не оправдаемой жестокости. Это можно было бы оправдать только в том случае, если бы они сказали: мы не сознаемся и разоружаем себя и свою организацию, мы продолжаем вести борьбу против вас, мы продолжаем выполнять поручения международной буржуазии. Тогда — расстрел фактический, реальный, конкретный. Этого нет; люди говорят: мы разоружились и разоружили свою организацию, вот вам имена, вот вам связи, каналы, вот вам средства, пути, люди; мы передаем все в ваши руки. При этих условиях физическое уничтожение в порядке осуществления государством своей высшей власти над человеком имеет смысл или нет?
Кроме того, не надо забывать, что это не последнее, к сожалению, уничтожение: сегодня Рамзин, завтрашний день новый Рамзин не раскается в такой же мере, не разоружится в такой степени, ибо он скажет: я принимаю на себя позор и не спасаю своей жизни. Он должен знать, что за сознание своего позора он, по крайней мере, получает жизнь со стороны Советского государства. И с этой точки зрения ни чем бы не оправдывался акт физического уничтожения этих преступников. Но здесь третье обстоятельство: надо сказать — да, товарищи, они раскаялись и разоружились, но кто из нас поверит, что они разоружи [лись?]
Целый ряд подготавливается диверсионных актов здесь в Москве, в Могэсе, вредительская ячейка, в руках которой громадный план диверсии, которая в пять минут, в пять секунд лишает всю нашу Московскую промышленность света и энергии.
Это дополнительно выуживается у человека, который мог бы в каком-нибудь вопросе сказать — лучше я умру, но этого я не скажу. Так пусть лучше он поживет и это нам скажет (Голоса — правильно). (Аплодисменты.)
Конечно, было бы очень хорошо никогда Правительству, руководящему государством, не встречаться в каком-нибудь конфликте с массой своего населения, со своим классом.
Если бы я показал громадную папку телеграмм, писем, в которых кричат о том, что «требуем расстрела всех до одного», то, конечно, было бы лучше и внутренне спокойнее построить так, чтобы полностью ответить на справедливые требования своего класса. Однако, нельзя этого делать в полном объеме, ибо негодование это есть вещь морального порядка, это есть чувство, и над этим чувством стоит политический разум, который требует взять линию иную, которая кажется более правильной. Наша партия и наше Правительство под руководством партии не раз умели в нужное время брать крепкий руль в свои руки и поворачивать ход событий так, как это соответствует пониманию рулевого и жизнь дальнейшего показывала, что это был единственно правильный поворот, единственно правильное действие, что рулевой поступил так, как нужно было поступить, сидя на руле государственной машины.
И в этом случае так получилось. Когда я впервые после процесса стал появляться среди товарищей, стал появляться — меня с негодованием, с возмущением встречали — как можно было помиловать этих людей.
Сейчас в этом вопросе взят крепкий поворот против инстинкта самосохранения здоровья, идущего к своей победе класса, требующего уничтожения физического, требующего смести со своего пути даже человеческие тела и жизни, которые стоят на его пути и мешают продвижению вперед. Это чувство негодования должно быть подчинено чувству государственной необходимости.
Мы сломили их оружие, подождем ломать их жизнь, пока не возьмем все то, что нужно, для того, чтобы собственным оружием защищать границы и нужды своего социалистического строительства.
Мне кажется, что единственно возможной была та формулировка, и именно в устах Верховной власти, а не Верховного СУДА, которая дана решением ЦИКа... (читает постановление ЦИКа)
На это постановление Президиума ответим удесятеренной бдительностью и зоркостью, утысячеленным усилием в нашей борьбе за социализм. (Продолжительные аплодисменты).
Тов. ЭПШТЕЙН — Есть ли желающие выступить в прениях или мы дадим тов. Вышинскому ответить на записки и этим ограничимся (ПРИНИМАЕТСЯ ВТОРОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ).
Т. ВЫШИНСКИЙ. Т. к. я с записками знакомлюсь только сейчас, то, может быть, некоторые записки, содержание которых не соответствует условиями нашего собрания, я оставлю без ответа.
1-ая записка — о личностях Осадчего и Шейна. Установлено два факта, что они были членами ЦК (Промпартии), введенные в него тогда, когда был арестован Рабинович, один из руководителей контр-революционной группировки по Шахтинскому делу, в котором они выступали в качестве общественных обвинителей по прямому поручению ЦК промпартии. Это заявил собственными словами, всеми буквами Рамзин на мой прямо поставленный ему вопрос. Так что этим личности Осадчего и Шейна характеризуются полностью.
Знали ли это шахтинцы — я этого не знаю. Рабинович, конечно, это знал, потому что он был членом ЦК. Правда, он был арестован, но связь с ними у него была. Что касается других рядовых членов партии, то если бы тогда возникла эта мысль, мы тогда же узнали бы. Теперь же узнать это в течение оффициального процесса было в высшей степени неудобно. Знал ли об этом какой[-]нибудь Матов — это вопрос, который не имеет судебного значения, а только обывательское.
Были ли Осадчий и Шейн членами ЦК в момент их участия в процессе. Это представляет большой интерес, потому что это относилось к моменту вхождения их в ЦК. Они сами сказали, что они тогда были членами ЦК и выступали по поручению ЦК.
Какие выводы будут сделаны в отношении их. Об этом мы узнаем в будущем.
Читали ли вредители газеты. Разрешают ли им читать газеты. Откуда вредители знали, что пишет о них «Возрождение». Об этом они узнали в суде, потому что мы это огласили. Я прочитал это полностью. Что касается газет, то сами отказались во время процесса получать газету. Они сами просили: «Не давайте нам газет». Почему. Они сказали: «Мы не можем перенести того гнева, который брызжет со всех сторон на страницах газет». Но так как право читать газеты не есть обязанность читать их, то, конечно, они их не читали. ОДН еще не додумалось до того, чтобы заставить их эти газеты читать.
Что касается слухов о смерти Шейна, то я могу сказать, что он не умер — он живет.
Следующий вопрос: Почему не вызвали Шейна на суд. Мы вызвали Осадчего не для того, чтобы продемонстрировать его в новом положении, а потому, что он был нужен как свидетель по делу, удостоверяющий те или иные факты. Осадчий, признавший себя виновным в участии в этой организации и признавший, что он член партии, дал показания, из которых ясно ряд моментов, связывающих его с деятельностью подсудимых, и на которых можно было проверить показания подсудимых. Шейн виновным себя не признал. Зачем же было его вызывать. Мы бы его вызвали, если бы думали, что, может быть, он скажет, что знает, и тогда выявится роль обвиняемых. Что касается разговоров о смерти Шейна, то то же самое распространился слух о смерти Краснова, организатора вредительства на транспорте, а через три дня он появился в черной визитке в суде, хотя два с половиной года и находится в заключении.
Еще записка. Если помиловали эту пятерку, как же можно мотивировать расстрел вредителей шахтинцев. По шахтинскому делу [из] 11 приговоренных к расстрелу расстреляно 5. Горлецкий, Юсевич, Бояринов, Будный и еще один. Горлецкий был ближайший помощник Рабиновича, ни в чем не признавший себя виновным и заявивший, что и впредь будет продолжать борьбу против советской власти, и что единственный строй приемлемый — это капиталистическая система, Горлецкий, организатор вредительства, не раскаявшийся, который имел смелость заявить, что и впредь будет бороться против советской власти, естественно потерял какую-либо возможность на помилование. Помилуйте меня, потому что и впредь буду бороться против вас — это была бы недурная мотивировка помилования.
Почему расстреляны 48, а этих не расстреляли. Ведь это диктуется, как я уже говорил, социалистическим правосознанием и революционной целесообразностью. Эта публика, которая по своему политическому значению представляла гораздо меньший вес, чем ЦК Промпартии, требовала особого подхода. Целый ряд обстоятельств говорил о том, что это были люди, которые непосредственно организовывали массовое отравление консервами рабочих. Это, конечно, такие действия, которые ставят человека вне права на помилование. Почему они не были поставлены на публичный процесс. Потому что их дело не представляло того политического интереса и значения, которое представляло это дело, ибо это дело политической партии, насчитывавшей 3-4 тысячи членов, связанной с другими партиями, с Милюковской группой с заграничной, организационно-связанной с меньшевистской группой Громана — Суханова внутри и заграничным ЦК меньшевиков, связанной с Кондратьевской группой и Чаянова11, словом это был политический центр, действовавший по определенной политической платформе.
Характерное обстоятельство: ни Рамзин, ни Калинников, ни Чарновский не брали ни одной копейки в свою личную пользу, тогда как сотни тысяч руб. проходили через их руки, потому что они больше руководствовались идейными побуждениями, хотя и контр-революционными, а к политике надо подходить иначе, чем с обывательскими примитивами — в одном случае приходится расстреливать, в одном случае — поставить на широкий общественный суд, а в другом случае — ..., как то соответствует задаче нашего строительства, как соответствует наше[й] борьбе с врагами.
Может быть вы спросите меня, почему мы не позволили Рамзину на открытом заседании рассказать все, что он хотел. Ведь на заседании не было даже ни одного члена ЦК, ни одного члена контрольной комиссии <ВКП(б)> и ни одного члена правительства. Был только один человек из Наркоминдела — Литвинов. Я не разрешил больше никому присутствовать на заседании. Если бы сведения, которые там очень откровенно сообщал Рамзин, каким[-]нибудь образом просочились из судебного зала, то мы могли бы ожидать целой кучи затруднений, осложнений, неприятностей, которые нам абсолютно не нужны и вредны. Мы узнаем все, что нам надо, в других условиях. Всякий процесс — это прежде всего есть привлечение широкого общественного внимания, но не всякое дело можно поставить под лучи юпитеров. Надо понять, что государственная власть, которая осуществляет ответственнейшее дело руководства грандиозным историческим моментом, не может действовать так, а не иначе, потому что так хочется, потому что так кажется. Она действует на основании величайшего закона — закона государственной мудрости. (Бурные аплодисменты.)
ГА РФ. Ф. P-8131. Oп. 8. Д. 22. Л. 10-35. Машинописный экземпляр того времени, хранящийся в делопроизводстве Секретариата Прокуратуры Верховного суда СССР.