Воспоминания полковника МГБ И.А. Чернова о «деле Абакумова».

Реквизиты
Государство: 
Источник: 
Столяров К.А. Палачи и жертвы. – М.: Олма-Пресс, 1997 г. – Стр. 32-37, 54-56, 95-99.

Арест Абакумова был для меня точно гром среди ясного неба. За что, почему? – об этом нам, аппаратным работникам, ни слова не сказали. И спросить не у кого – обстановка не располагает. Меня сразу же отстранили от должности Секретариата и временно зачислили в резерв. Положение, сами понимаете, поганое. Как-то раз прихожу за зарплатой в Управление кадров, а там говорят: «Езжай, Иван Александрович, в Казахстан, будешь начальником управления лагерей в Караганде». Надо было соглашаться, а я отказался – хотелось на Север, чтобы забронировать московскую квартиру. Жалко было ее терять: только-только обжил, она первая была в моей жизни, раньше ютился в коммуналке. Жду назначения, а меня вызывают на Пушкинскую, в Прокуратуру Союза, и арестовывают. Привезли в «Матросскую тишину» и в тот же вечер повели на допрос. Как услышал, что обвиняют во вражеской деятельности, так чуть не раздавил в ладони граненый стакан с водой. Это я враг?!

Девять дней ничего не ел – нет, голодовку не объявлял, просто кусок в горло не лез. Сижу как истукан, и в растерянности думаю – какой же я враг, что же такого совершил против рабоче-крестьянской власти? Происхождения я самого что ни на есть пролетарского, в органах с 1932 года, после школы НКВД был на оперативной работе. В 1936 году проводил операцию в Китае – нужно было через Монголию доставлять оружие для воинских частей Мао Цзэ-Дуна в Яньани. А потом японцы напали на Китай, Чан Кай-Ши обратился к нам за помощью, Мао сблизился с Гоминданом, и наша работа утратила смысл. Тогда Берзин возбудил ходатайство перед Ежовым о моем переводе в Разведупр РККА – так я попал туда. Перед войной был помощником начальника Отдела специальных операций в Генштабе, по-прежнему занимался там Китаем, а в сентябре 1941 года подал рапорт о направлении в действующую армию.

Вызвали меня в Управление особых отделов к Абакумову. Тот поглядел на меня в упор и говорит: «Вы отстали от чекистской жизни, будете замначотделения, большего дать не можем». А я в звании старшего батальонного комиссара, три шпалы в петлице. Но раз идет война – разве можно отказаться?

С наступлением холодов перебрался я на Лубянку, там оставалась группа управленцев и небольшая часть оперативного состава – основные силы были эвакуированы в Куйбышев. Работали днем и ночью, спали когда придется, урывками, а мылись во Внутренней тюрьме, где был душ. Эх, кабы знать, что через десяток лет меня…

Не прошло и полгода, как меня сделали начальником отделения, а в апреле 1943 года, вскоре после создания ГУКР «Смерш», - назначили начальником Секретариата. Я отнекивался, объяснял, что мне нравится оперативная работа, но Абакумов был непреклонен: «Нравится, не нравится – это не разговор!». По правде говоря, не тянуло меня туда потому, что Бровермана, прежде ведавшего Секретариатом, оставили там на должности зама. Он расставлял людей, был у них в чести, а тут пришлось опуститься ниже. Человек, может, затаил обиду, как с ним работать? Но ничего, сработались, в основном, думаю, по той причине, что не пересекались: он занимался своим делом – готовил информацию для Ставки Верховного Главнокомандующего, а я обеспечивал остальное.

С тех самых пор и пришлось мне вплотную сталкиваться с Абакумовым. Виктор Семенович хоть и был молодой, а пользовался большим авторитетом, в ГУКР «Смерш» его очень уважали. Основное внимание он уделял розыскной работе, знал ее хорошо, и велась она активно. Начальников управлений в центре и на фронтах жестко держал в руках, послаблений никому не давал. Резковат – это да, бывало по-всякому, а вот чванства за ним не замечалось. Наоборот, если случалось ему обидеть кого-то, он потом вызывал к себе в кабинет и отрабатывал назад. По себе знаю: начнет иногда ругать при посторонних, чтобы те почувствовали ответственность, а ночью выберет минутку и скажет – не обращай внимания, это нужно было в воспитательных целях.

Кончилась война, Абакумова назначили министром госбезопасности вместо Меркулова, а я остался в ГУКР «Смерш». Прошло месяцев семь, точно не помню, я тогда в отпуск собирался, путевку получил в Кисловодск, и вдруг – вызов к Абакумову. Являюсь, а он мне говорит: «Выходи на работу начальником Секретариата МГБ». Я стал по стойке смирно и – «Слушаюсь товарищ генерал-полковник!». Приступил к работе, а там - опять Броверман варит свою «кухню», готовит докладные записки Сталину.

Работать приходилось много, документооборот в министерстве куда больше, чем в ГУКР «Смерш». Абакумов – он требовательный, нетерпимо относился к любым проявлениям небрежности, безграмотности, а я каждый день докладывал ему почту: письма, правительственные поручения, шифровки, записки по «ВЧ». Обычно принимал он меня в конце рабочего дня, часов в 5 утра, а доклад длился минут сорок-пятьдесят. После этого шел я домой – отоспаться, а в десять ноль-ноль снова был на работе. Крутился до вечера, в интервале между девятнадцатью и двадцатью двумя удавалось подремать часок-другой, а ночью вновь готовился к докладу. И так все пять лет…

Да, отвлекся я, пора возвращаться в «Матросскую тишину». Так вот, заметили там, что я ничего не ем, вызвали тюремного врача, и та дала мне касторку. Стал понемногу есть, не помню что, но жалоб на пищу не было. Допрашивали меня вежливо, без хамства и мордобоя. Военные прокуроры – народ образованный, церемонный, с ними чувствуешь себя человеком. Да и вопросы ставили понятные: что я знаю про Абакумова, какие у него привычки, с кем он при мне разговаривал по телефону, о чем велись эти разговоры, присваивал ли он трофейное имущество и так далее. Что характерно - записывали они в протокол только то, что я говорил, и с готовностью исправляли текст, если я был с чем-то не согласен. Потом задавали вопросы круче: принимал ли я участие в корректировке протоколов допросов арестованных, в чем это заключалось, были ли случаи нецелевого использования денежных средств, предназначенных на оперативные нужды, что докладывал мне Броверман про свою «кухню», почему я не пересылал по адресу письма, написанные заключенными Внутренней и Лефортовской тюрем МГБ?

На допросах я не юлил, давал показания в меру того, что было мне известно. К Следственной части по особо важным делам я никакого отношения не имел, с арестованными не работал, «обобщенных» протоколов допросов не составлял и не корректировал, «кухни» Бровермана не касался – тот напрямую выходил на министра, а письма заключенных докладывались Абакумову и передавались тем должностным лицам, кого он мне называл. Таков был порядок, установленный в МГБ до моего прихода, и я его неукоснительно соблюдал.

И насчет оперативных сумм ничего не скрыл – рассказал все, что слыхал от ребят из личной охраны Абакумова. Надо сказать, что Виктор Семенович на машине ездить не любил, предпочитал ходить пешком, а на улицах приказывал сопровождающим давать по сто рублей нищим, преимущественно старухам. Ему нравилось, когда старухи крестились, благодаря за подаяние. Еще припомнил, что охрана привозила Абакумову шашлыки из «Арагви» - к хорошим шашлыкам он был неравнодушен. Об этом следователи, оказывается, уже знали – они допросили начальника охраны Кузнецова, телохранителя Агуреева и водителей, обслуживавших министра.

В феврале 1952 года меня перевели на Лубянку, а через несколько дней -  в Лефортово, где на смену военным прокурорам пришли следователи МГБ. Там допрашивали каждую ночь, чтобы лишить сна и сломать психику, а когда это не подействовало – надели наручники. Наручники применялись «строгие» - как шевельнешь руками, они «заскакивают», еще плотнее сжимаются. Как-то раз привели меня к Рюмину. Раньше я его не знал, видел мельком, а разговаривать не приходилось. «Вы, Чернов, неглупый человек, - заявил он. - Должны понять, что ваша участь предрешена. Выкладывайте все, что знаете. Вам так и так некуда деться. Не будете давать показания – вынесут вас ногами вперед. Мелкие факты нам не нужны – говорите о том, как Абакумов готовился захватить власть?» А дальше пошли в ход угрозы, матерщина и зуботычины.

Что со мной вытворяли – и сейчас вспомнить тяжко, хотя столько воды утекло. Коняхин – тот самый, что прежде был замзавом адмотдела ЦК ВКП (б), а теперь занял место Комарова, - пристал как с ножом к горлу: «Говори, как Абакумов наметил распределить министерские портфели?» - «Да вы что, - отвечаю, - какие портфели?!» - «Ах так, - процедил Коняхин. – Отправим тебя в 65-й кабинет, там заговоришь!»

Тогда я не ведал, что находилось в 65-м кабинете. Стою, жду, руки за спиной, в наручниках, отекли неимоверно, а он смотрит на меня, как кот на мышь, глаза блестят – и зовет конвой. Повели – сзади два надзирателя, офицер рядом, держит меня за локоть, а у него самого, чувствую, рука дрожит. Довели до двери с цифрой «65», втолкнули туда, а там – Миронов, начальник Внутренней тюрьмы, и с ним трое «исполнителей». «Будешь давать показания, сволочь?!» - крикнул Миронов и, не дожидаясь ответа, подал знак тем троим. Они взялись за резиновые палки и скопом принялись меня обрабатывать. Сколько длилось истязание, не помню, ум за разум зашел, а кончилось выпадением прямой кишки…         

 

***

Стр. 54-56.

Режим в Лефортовской тюрьме - хуже некуда: лишили прогулок, ларька, книг, кормили впроголодь, все время хотелось есть. И сильно донимал холод – зима на дворе, а в моей камере отключили отопление, стены покрывались инеем. А то, что не давали спать, с этим я как-то справлялся, сказалась давняя привычка отдыхать урывками, где придется и в любой позе. Втяну голову в плечи, укутаюсь в пиджак поплотнее и дремлю, а как услышу, что надзиратель подкрадывается к двери, чтобы заглянуть в глазок, - начинаю моргать. Сон у меня чуткий, да и слух в норме, а неслышно подойти к камере в Лефортово сложно, там галереи и лестницы из металла. Не дай бог, заметят, что ты спишь, - мигом загонят в карцер за нарушение режима. Чего от них ждать: все надзиратели – службисты, в особенности женщины.

Следователь Соколов поражался: «Как же это ты, Чернов, не сломался? Все ломаются, а ты держишься. Похоже, днем незаметно кемаришь? Придется выставить у твоей камеры специальный пост, чтобы надзиратель не спускал с тебя глаз». Но не выставил – либо позабыл об угрозе, либо меня пожалел. Их ведь до конца не поймешь: то матерятся и, ощерившись, лезут с кулаками, то покурить дают. Зажгут сигарету и сунут мне в зубы – в наручниках я беспомощный как младенец, почесаться и то не в состоянии.

Крепко наседали они, требуя разоблачить заговор Абакумова, а потом круто сменили тактику – решили сперва меня замарать с головы до ног, чтобы не на что было надеяться. Признавайся, говорят, что составлял фальсифицированные письма «авиаторов» к Вождю народов! Я – ни в какую, не было этого и все, хоть режьте на куски. Тогда они устроили очную ставку с Броверманом, который пробубнил, будто это моя работа. «Что ты плетешь? – в сердцах крикнул я Броверману. – Счеты со мной сводишь за старое? Разве я виноват, что тебя понизили?» Броверман молчит, глаза отводит, а меня трясет. «Давно тебя бьют? – спрашиваю у него. «Третий месяц», - выдавил он из себя. «Вы чего творите? – обращаюсь я к следователям. – Дубинками заставляете на оговаривать друг дружку?!». А им – хоть бы что, составили протокол и моих слов туда не вписали.

Весь следующий день глаз не сомкнул – думал и думал. Раз в Следственной части по особо важным делам что-то не так расследовали, то им отвечать, Огольцову как первому замминистра, который их курировал, и, конечно, Абакумову – тот за всех в ответе, а я-то им зачем? По моей службе нарушений не выявлено, кроме разве что писем, написанных арестованными и не пересылавшихся по адресу… А Броверман – что Броверман? Он – сам за себя, я в его дела не вникал!.. В общем, думал, думал и ничего не надумал. Откуда мне было знать, что Рюмину недоставало для заговора евреев в генеральских и полковничьих погонах, а на безрыбье и рак рыба: я-то русский, зато жена у меня еврейка!

После очной ставки недели две не допрашивали. Почему – ума не приложу. Говорю тогда Захарову, замначальника Лефортовской тюрьмы: «Если завтра не вызовут на допрос, разбегусь и проломлю голову об отопительную батарею!». Вызвали – и дают подписать протокол, где я признаюсь, что редактировал те письма «авиаторов». А как увидели, что я не подпишу – взялись за дубинки.

Сколько-то дней я держался, а потом… Был у них отработанный садистский прием – перевернут тебя на спину, снимут брюки, раздвинут ноги и давай хлестать сыромятной плетью. Боль невыразимая, особенно если бьют с оттяжкой. После такой пытки я графин воды выпивал, жажда была – все внутри полыхало. Тут подпишешь даже то, что придушил собственную маму годика за три до своего же рождения…

 

 

***

      

Стр. 95-99.

С лета 1953 года меня почти что не допрашивали – так, вызовут иногда, чтобы уточнить какую-нибудь мелочь, и все. Бить, слава богу, тоже перестали. Сижу в Лефортово, идет месяц за месяцем, а когда все это кончится – поди пойми. Любопытства я, само собой, не проявляю – зачем? Однажды, еще зимой, спросил у следователя, хватит ли материала на «вышку», тот жестом показал, что за глаза, поэтому и не задавал вопросов.

Два года пробыть в одиночке – муторно, видишь одних следователей да надзирателей, с ними лишним словом не перекинешься. Как-то попросил, чтобы перевели в общую камеру, и ко мне подсадили писателя Льва Шейнина. Он ко мне подъезжал и так и эдак, расспрашивал кто я, за что сижу, а я до того одичал, отвык от людей, что отмалчивался и даже назвался чужой фамилией. А потом, когда нас порознь перевели во Внутреннюю тюрьму, мы снова оказались в одной камере и подружились. Скуповатый он, Лева, как что получит из тюремного ларька на выписку – нипочем не поделится, а так ничего, байки разные рассказывал, советовался со мной. «Знаешь, - говорит, - я юрист не из последних, как-никак государственный советник юстиции 2 класса, по-вашему генерал-лейтенант, а в своем деле ни хрена понять не могу!». Выслушал он мое мнение и похвалил: «Молодец ты, Иван Александрович, здорово умеешь раскладывать все по полочкам!».

От него я и узнал, что Берию посадили. Шейнину, понятно, этого не сказали, но Лева башковитый – по характеру записей в протоколе допроса сам обо всем догадался и тут же написал письмо Хрущеву, они друг с дружкой давно знакомы. Главное, был случай, когда Лева ему добро сделал: входил в комиссию, которая по заданию Политбюро что-то проверяла на Украине, и составил справку в пользу Хрущева. И Руденко ходил у него в дружках, тоже, видно, замолвил словечко – в общем, Леву вскоре выпустили. На прощанье он сказал: «Ваня, я понимаю, ты сидишь по должности», - и обещал посодействовать через Руденко: «Вот увидишь, Роман Андреевич – это человек!».

Прошел 1953 год, наступил 1954-й, а в нашем деле ничего не проясняется, сплошной туман. Был, впрочем, всплеск – то ли в мае, то ли в июне, точно не помню, - предъявляли для ознакомления обвинительный материал согласно 206 статьи УПК РСФСР, а потом все опять надолго заглохло. За лето я окреп, занялся физподготовкой, ежедневно ходил по двадцать тысяч шагов по камере, ждал, что дальше будет. Объявили мне, что суд состоится в Ленинграде, только в декабре, перед отправкой. Везли туда в обычном поезде, в купированном вагоне, без наручников, будто я не арестованный, а командированный. Как поезд тронулся, заглянул в купе Таланов, новый начальник Внутренней тюрьмы, отвечавший за нашу доставку, и вежливо спрашивает: «Чернов, как устроились?» - «Отлично, - отзываюсь. – А почему на дорожку вина не даете?». Таланов развеселился и говорит: «Вот когда обратно повезем, обязательно дадим!».

Судили нас в окружном Доме офицеров. Со своим адвокатом я до этого не встречался, познакомились прямо на судебном заседании. Зачем он был нужен, я и по сей день не уяснил. Мы с ним ни о чем не говорили, только разок я шепотом спросил: «Суд идет, а обо мне ни слова – не допрашивают и почти не упоминают?». А он в ответ: «Очень хорошо. Сидите и помалкивайте».

Как подошла моя очередь говорить на процессе, я отказался от показаний, выбитых из меня на предварительном следствии, и твердо заявил, что «обобщенные» протоколы «авиаторов» не корректировал – такую работу поручали только мастерам этого дела. «Кого вы считаете мастерами?» - спросил Руденко, поддерживавший обвинение. «Обер-мастером был Шварцман, а мастером – Броверман», - без запинки сообщил я. «Мы о вас знаем, Чернов, - многозначительно заметил Руденко. – Вы известный мастер все раскладывать по полочкам!». Как он это сказал, у меня забрезжила надежда, что есть на земле правда – не подвел, значит, Лев Романович Шейнин, сдержал слово!

На суде Броверман изобличал всех, в особенности меня, а Абакумов держался с большим достоинством. Про других не скажу, не помню, не до того мне было – ждал как все обернется. А когда Руденко потребовал для меня двадцать пять лет тюремного заключения – вот тут я и понял, с какими благодетелями имею дело. В последнем слове я отрицал вину перед советской властью, и дали мне пятнадцать лет, но не тюрьмы, а лагерей. Броверман хватанул четвертак, а остальные – расстрел. У Абакумова, помню, ни одна жилка в лице не дрогнула, будто не про него речь.

А дальше пошли этапы и лагеря – Петропавловск, Караганда, Тайшет, солнечная Мордовия, Дубровлаг – туда в конце концов стянули всех политзаключенных. Повсюду лагерное начальство расспрашивало меня, как все было, - им ведь интересно, а из газет, само собой, ни черта не поймешь. То ли кто-то из них проболтался, то ли иначе обо мне разнюхали, но бендеровцы передали меня «по эстафете» и не раз покушались на мою жизнь – сбрасывали кирпичи с крыш. Чекистам в лагерях трудно выжить, все против нас.

В Явазе повстречал Бровермана. Попадись он мне сразу же после приговора, я бы его на части порвал, горло бы ему перегрыз, столько во мне было злости, а тут сели мы на бревна и спокойно потолковали. «Если сохранилась в тебе хоть капля совести, - говорю, - напиши в Верховный суд, что оговорил меня, чтобы спасти себе жизнь. Не дрейфь, теперь тебя уже не расстреляют». Он пообещал, но ничего не написал.  А больше мы не виделись. Доходил до меня слух, будто его по отбытии срока направили в психбольницу, а он туда не явился. В общем, сгинул Броверман.

Меня «перевоспитывали» в лагерях, а моих близких – на воле. Выдали им волчьи паспорта, с которыми не брали даже на самую грязную работу, гоняли с места на место, измывались по-всякому. От горя и лишений скончалась моя мать, жена и старший сын… Слал я жалобы, много жалоб, но при Хрущеве им не давали ходу. Это потом, уже при Брежневе, прокурор Руденко смилостивился и внес протест, признав, что я, Чернов, не изменник родины, а только вредитель и участник контрреволюционного заговора. Так вот и получилось, что ни за что ни про что просидел я за колючей проволокой вместо пятнадцати лет лишь четырнадцать с половиной.