Великая Французская революция: два Четырнадцатых июля (свидетельства очевидцев и современников)

Великая Французская революция:

два Четырнадцатых июля

14 ИЮЛЯ 1789

СЛОВО УЧАСТНИКАМ, СВИДЕТЕЛЯМ, ОЧЕВИДЦАМ и ЛЮБИТЕЛЯМ ОБОБЩАТЬ

...среди очевидцев - три весьма известные в истории Революции молодых пикардийца, каждый из которых рассказал также и о празднике Федерации в первую годовщину взятия Бастилии.

 

ДЕМУЛЕН Камилл Люций Симплиций,
29 лет, уроженец г.Гиз, проживает в Париже, адвокат без практики, еще не женат.

Из писем к отцу
10 июня 1789 г.

…Завтра я возвращаюсь в Версаль. Я хочу воспламенить других и самого себя. Мы стоим теперь у порога великой недели. События в Версале должны придать нашим депутатам большое мужество. Набрано тридцать тысяч молодых людей, готовых встать за дело, которое защищают их представители в Версале. Бретонцы, пока что, проводят в жизнь несколько статей своего налогового закона. Они стреляют голубей и дичь. Пятьдесят молодых людей производят также в местных краях неимоверное опустошение между зайцами и кроликами. Идут слухи, что они будто бы на глазах лесничих уничтожили в равнине Сен-Жермен от четырех до пяти тысяч штук дичи…
…Вы не можете представить себе ту радость, в которую приводит меня наше возрождение.
Прекрасная вещь свобода, теперь я понимаю, почему Катон предпочел скорее распороть себе живот, чем иметь над собой господина.

Июль 1789 г.

В Пале-Рояль ежевечерне сменяются люди, обладающие громким голосом. Они поднимаются на стол, народ собирается толпой вокруг них и внимает их речам. Они читают вслух злободневные и весьма резкие памфлеты на события сегодняшнего дня. Молчание прерывается только в самых сильных местах криками «браво», и тогда патриоты кричат «бис».
Три дня тому назад какой-то носильщик нес на своих плечах, в саду, средь бела дня, очень умного и воспитанного ребенка, который кричал: «Решение французского народа. Полиньяк изгнана за сто миль от Парижа. Конде тоже. Конти тоже. Д’Артуа тоже. Королева…» - я не решаюсь повторить…
<…> Позавчера в Пале-Рояль подвергся примерному наказанию полицейский шпион. <…> Вчера вечером пришли в Пале-Рояль гг. де Сомбрейль и де Полиньяк; они гусары, и т.к. эта форма ненавистна в высшей степени, в них стали бросать стулья и в конце концов их убили бы, если бы они не обратились в бегство. Как только показывается гусар, раздаются возгласы: «Вот паяц!» - и каменщики забрасывают их камнями. 16 июля 1789 г. Теперь я могу писать Вам, письмо дойдет. Я сам назначил вчера караул на почте, и черный кабинет, в котором вскрывались письма, больше не существует. Как изменилась за три дня физиономия всех вещей! В воскресенье весь Париж поражен отставкой Неккера; как я ни старался воспламенить умы, ни один человек не захотел взяться за оружие. Я присоединяюсь к ним; люди видят мое рвение; меня окружают; меня заставляют подняться на стол; в течение одной минуты вокруг меня собралось шесть тысяч человек. «Граждане, - говорю я тогда, - Вы знаете, что нация требовала сохранить Неккера и поставить ему памятник; его прогнали! Можно ли оскорбить Вас сильней? После такой проделки они решатся на все, быть может, уже в эту ночь они проектируют или даже уже организуют Варфоломеевскую ночь для патриотов». Я почти задыхался от того множества мыслей, которые обрушились на меня, я говорил совершенно беспорядочно.
«К оружию, - говорил я, - к оружию! Все наденем на себя зеленый цвет, цвет надежды». Я припоминаю, что я закончил словами: «Подлая полиция здесь. Прекрасно! Пусть она как следует разглядит меня, наблюдает за мной, да, это я, я призываю своих братьев к свободе». И поднимая пистолет, я воскликнул: «По крайней мере, живым я им не дамся в руки, и я сумею умереть со славой; меня может поразить только одно несчастье: что я должен буду увидеть, как Франция становится рабыней»…
В понедельник утром раздался набат. Выборщики собрались в ратуше. Со старшиной купечества во главе они образовали гражданский корпус обороны из 78000 человек, в 26 легионов. Более чем сто тысяч были уже более или менее вооружены и побежали в ратушу с требованием оружия. Старшина купечества пытался оттянуть время, он направил их к картезианцам и в Сен-Лазар; он хотел выиграть время, заставить их поверить, что там имеется оружие. Теперь и самые отчаянные головорезы направились к Дому инвалидов: губернатору предъявили требование на оружие; он испугался и открыл склады…
Это было во вторник, все утро ушло на вооружение. Как только оружие оказалось в руках, все бросились к Бастилии. Губернатор, без сомнения, был весьма поражен внезапным появлением в Париже ста тысяч ружей со штыками и, не зная, не свалилось ли с неба это оружие, пришел, очевидно, в сильное замешательство. Стрельба вовсю в течение одного или двух часов, пулями снимается все, что показывается на башнях; <…>
Она могла бы продержав шесть месяцев, если вообще было бы возможно сопротивляться французской стремительности. Бастилия взята штатскими и солдатами командования, без единого офицера! Тот же гвардеец, который во время штурма поднялся первым, нашел Лонэя, схватил его за волосы и взял его в плен. Его повели в ратушу и по пути избили до полусмерти. Его так избили, что он еле жив; на площади Грэв его докончил какой-то мясник, отрубив ему голову. Ее носили на пике по городу, а гвардейца наградили крестом св.Людовика; <…>
Было оглашено письмо, адресованное г-ну Флесселю; ему писали, чтобы он удержал еще на несколько дней парижан. Он не смог ничего сказать в свое оправдание; народ стащил его с кресла и выволок из зала, в котором под его председательством происходило заседание; и едва он спустился с лестницы ратуши, как какой-то молодой человек приставил к нему пистолет и прострелил ему голову; раздались крики «браво»; Флесселю срезают голову и насаживают на пику; я также видел его сердце на пике, которое носили по всему Парижу; после обеда был ликвидирован остаток гарнизона, который был настигнут с оружием в руках; их повесили на фонарях площади Грэв. Некоторые из них, а также и все инвалиды были помилованы раr ассlаmation. Были также повешены четыре или пять воров, застигнутых на месте преступления; это до того поразило мошенников, что, говорят, они после этого все исчезли. Заместитель директора полиции был до того напуган трагическим концом старшины, что прислал в ратушу прошение об отставке. Все угнетатели бежали из Парижа; но уже с вечера понедельника постоянно был на ногах патруль из пятидесяти тысяч человек. Из столицы никого не выпускали… После штурма Бастилии возникло опасение, что расположенные вокруг Парижа войска могут внезапно проникнуть в город, и никто поэтому не ложился спать…
В эту ночь было под ружьем 70000 человек. Французская гвардия несла патруль вместе с нами. Я был на посту всю ночь. К 11 часам ночи мне повстречался отряд гусар, который только вошел через ворота Сен-Жак. Жандарм, командовавший нами, воскликнул: «Кто идет?» Гусарский офицер ответил: «Франция, французская нация; мы хотим сдаться и предложить вам свою помощь». Из опасения предательства было предложено предварительно сложить оружие, а когда они отказались, их поблагодарили за предложение, и затем вряд ли кто-нибудь из них, если бы они все время не кричали: «Да здравствуют парижане! Да здравствует третье сословие!» Их повели обратно на заставу, где им пожелали спокойной ночи. Мы водили их некоторое время по Парижу, где они должны были дивиться образцовому порядку и патриотизму…
Я был убежден, что невероятное завоевание Бастилии штурмом, длившееся всего четверть часа, должно было бы привести в смятение Версальский замок и лагерь и что у них не хватило бы времени собраться с духом. Вчера утром запуганный король посетил Национальное собрание; он безусловно подчинился собранию, и теперь его грехи ему прощены. Наши депутаты с триумф провели его обратно во дворец. Утверждают, что он много плакал. Он возвращался пешком, и его стражей были только депутаты, которые его сопровождали. Тарже говорил мне, что это была прекрасная картина. Вечером демонстрация была еще более красивой. 150 делегатов Национального собрания, духовенство, дворянство и общины сели в королевские экипажи, чтобы провозгласить мир. В половине четвертого они прибыли на площадь Людовика XV, оставили кареты и пешком направились через улицу Сент-Онорэ в ратушу. Они шествовали под знаменами французской гвардии, которые они целовали, говоря: это знамена нации, свободы. И их окружало 100000 вооруженных и 800000 человек с красно-синими кокардами. Красное - как доказательство готовности пролить свою кровь, а синее - как символ небесной конституции. Депутаты тоже носили кокарду…

БАБЁФ Франсуа Ноэль,
29 лет, уроженец г. Сен-Кантен, проживает в г.Руа, февдист, отец семейства; в Париже с 17 июля по поводу издания «Постоянного кадастра».

Из письма к жене 25 июля 1789 г.

Не знаю, с чего начать это письмо, бедная моя женушка. Невозможно, находясь здесь, иметь о чем-либо ясное представление, до такой степени душа взволнована. Все вокруг идет вверх дном, все в таком брожении, что, даже будучи свидетелем происходящего, не веришь глазам своим. Короче говоря, я могу лишь в общих чертах передать тебе, что я видел и слышал. Когда я сюда прибыл, только и было разговоров, что о заговоре, возглавленном г-ном графом д’Артуа и другими принцами. Они собирались ни более ни менее, как уничтожить большую часть парижского населения, а затем обратить в рабство всех, кто во всей Франции избежит истребления, отдав себя покорно в распоряжение дворян и безропотно протянув руки к уже приготовленным тиранами оковам. Если Париж не открыл бы вовремя этот страшный заговор, все было бы кончено; это было бы самое ужасное из когда-либо совершенных преступлений. Вот почему все мысли были направлены на то, чтобы надлежащим образом отомстить за это коварство, которому нет примера в истории; на это решились, и не будет пощады ни главным руководителям заговора, ни их сторонникам. Казни уже начались, но еще не утолено законное возмущение. Ярость народа далеко еще не утихла, несмотря на смерть коменданта Бастилии и разрушение этой адской тюрьмы, смерть купеческого старшины, обратное призвание г-на Неккера и других бывших министров и вывод новых полков и войск из столицы; народу нужны многие другие акты искупления. Говорят, что требуют падения еще трех десятков преступных голов. Г-н Фулон, который должен был заменить Неккера, четыре дня тому назад распустил слух о своей смерти и устроил похороны, причем вместо него в землю зарыли бревно; вчера этот г-н Фулон был арестован, отведен в Ратушу и по выходе из нее повешен. Тело его волокли по улицам Парижа, затем растерзали на куски, а его голову, воткнутую на острие пики, несли до Сен-Мартенского предместья с тем, чтобы она там ждала, а затем предшествовала в пути зятю г-на Фулона г-ну Бертье де Совиньи, интенданту Парижа, которого везли из Компьена, где он был арестован, а сегодня должен разделить судьбу своего тестя. Я видел, как несли эту голову тестя, видел я и зятя, следовавшего позади под эскортом более тысячи вооруженных людей. На глазах у публики он проделал таким образом весь долгий путь от Сен-Мартенского предместья и улицы Сен-Мартен посреди двухсот тысяч зрителей, сопровождавших его враждебным криками и ликовавших вместе с отрядами эскорта, которых воодушевлял гром барабана. О! Как больно было мне видеть эту радость! Я был и удовлетворен и недоволен. Я говорил: тем лучше и тем хуже. Я понимаю, что народ мстит за себя, я оправдываю это народное правосудие, когда оно находит удовлетворение в уничтожении преступников, но может ли оно теперь не быть жестоким? Всякого рода казни, четвертование, пытки, колесование, костры, кнут, виселицы, палачи, которых развелось повсюду так много, - все это развратило наши нравы! Наши правители вместо того, чтобы цивилизовать нас, превратили нас в варваров, потому что сами они таковы. Они пожинают и будут еще пожинать то, что посеяли, ибо все это, бедная моя женушка, будет иметь, по-видимому, страшное продолжение: мы еще только в начале…

 

СЕН-ЖЮСТ Луи Антуан,
22 года (почти), уроженец г.Десиз, проживает в Блеранкуре, в Париже скрывается от преследований, вызванных публикацией поэмы «Органт».

Из «Духа Революции и Конституции во Франции»

Бастилия была покинута гарнизоном и захвачена, и деспотизм, который есть не более чем пугало для рабов, пал вместе с нею.
У народа не было добрых нравов, но он отличался пылкостью. Любовь к свободе вырвалась наружу, и слабость породила жестокость. Не знаю, видано ли такое когда-нибудь (разве что у рабов), чтобы народ насаживал на пики головы особ самых ненавистных, пил их кровь, вырывал их сердца и пожирал их; убийство некоторых тиранов в Риме совершалось как своего рода религиозный акт.
Когда-нибудь подобное же ужасное зрелище увидят в Америке, и там для этого, возможно, будет больше оснований; я же наблюдал его в Париже и слышал радостные клики народа, который тешился клочьями человеческой плоти и кричал во весь голос: «Да здравствует свобода, да здравствуют король и герцог Орлеанский!»
Кровь Бастилии возопила на всю Францию. Возмущение, которое до того было робким, обрушилось теперь на места заключения и на правительство. Это был взрыв общественного негодования, подобный тому, который изгнал Тарквиния из Рима. Люди не обращали внимания на более важный успех - на бегство войск, окружавших Париж; ликовали, овладев одной из государственных тюрем. То, что было символом рабства, угнетавшего в прошлом, занимало воображение больше, чем то, что угрожало свободе, которая еще не была обретена; это был триумф рабов. Разбивали и рушили двери тюремных камер, обнимали узников, закованных в цепи, обливали их слезами, предали торжественному погребению кости, найденные при разрушении крепости; цепи, тюремные запоры и прочие атрибуты рабства носили на себе, как трофеи. Некоторые узники не видели белого света сорок лет, их исступленный бред возбуждал любопытство, вызывал слезы, пронзал души состраданием; казалось, что народ взялся за оружие из-за леттр де каше. Люди обходили с горестью в сердцах печальные стены крепости, густо покрытые жалостными надписями. Тут читали такое: «Значит, я больше никогда не увижу моей бедной жены и детей, 1702!».
Воображение и жалость творили чудеса; воочию представляли себе, как деспотизм преследовал наших отцов, жалели жертв его; палачей более не страшились.
Поначалу горячность и безрассудная радость сделали народ бесчеловечным; его решительные действия внушили ему гордость, гордость заставила его дорожить своей честью. На короткое время он стал благонравным, осудил злодейства, которыми замарал руки, и, к счастью, то ли страх, то ли внушения умных людей побудили его выдвинуть вождей и стать послушным.
Если бы просвещенность и честолюбие немногих не смогли руководить пожаром мятежа, который не мог уже остановиться, все было бы погублено.
Если бы у герцога Орлеанского действительно была партия, он возглавил бы ее, пугал и держал в руках двор, как это сделали некоторые другие. Но он ничего не предпринял, может быть, потому, что, как говорили, рассчитывал на истребление королевской семьи; это и должно было случиться, когда народ кинулся в Версаль. Однако если судить здраво о тогдашних событиях, все восстания того времени были не чем иным, как войною неразумных рабов, которые расправляются со своими оковами и устремляются вперед, как хмельные.
Поведение народа становилось столь неистовым, его бескорыстие столь полным, ярость столь буйною, что было ясно, он слушается лишь самого себя. Он больше не почитал высших, он на деле ощутил равенство, которого не знал прежде.
После взятия Бастилии, когда составлялись списки победителей, большинство из них не осмеливалось назвать свое имя; но едва они обрели уверенность, как перешли от страха к дерзости. Народ в свою очередь проявил своего рода деспотизм: королевская семья и Генеральные штаты были препровождены пленниками в Париж посреди самого простодушного и устрашающего торжества, какого никогда еще не бывало. Тогда стало ясно, что народ не стремится кого-либо возвысить, но жаждет принизить всех. Народ - вечный ребенок; он принуждает своих повелителей почтительно ему повиноваться, а затем сам повинуется; в эти мгновения славы он был более послушен, чем был раболепен в прежние времена. Он жадно прислушивался к советам, искал похвал и был скромен; страх заставил его забыть о том, что он ныне свободен; теперь люди не смели останавливаться и вести разговоры на улицах; всех на свете принимали за заговорщиков. То был страх за свободу.
Принцип был заложен, ничто не остановило его развитие, ибо деспотизма не стало, он развалился, его министры бежали, и страх царил на их совещаниях…

 

Людовик фон ФЛЮ, гражданин Швейцарии (1752-1817),
в 1789 г. служит в чине лейтенанта в полку Salis-Samaden на Марсовом поле у Парижа;
письмо адресовано брату Вольфгангу, канонику в Бишофецелле.

...Бастилия находится в предместье Сент-Антуан в Париже. Восемь башен, соединенных между собой короткими валами, обрадуют окружность крепости, обведенной кроме того глубоким рвом. Вышина башен равна приблизительно 80, толщина стен 12-15 фут. Последние покрыты площадкой, на которой помещены крупнокалиберные пушки, и откуда возможен обстрел почти всего города. Эта построенная по старым правилам военного искусства крепость так сильна, что Генрих IV и другие короли осаждали ее более шести недель и даже более двух месяцев с армиями в 30000 и 40000 человек, прежде чем она пала. Замок этот уже в течение многих лет исполнял функции государственной тюрьмы и был бельмом на глазу у парижан, так как до некоторой степени сдерживал их порыв. Он был ненавистен всем и каждому, как место, где министры могли беспрепятственно творить свои жестокие дела, благодаря своим секретным грамотам об аресте.

Начальник этого замка г. граф Лонэй, человек с ничтожными познаниями в военном деле, без опыта, малодушный, еще в начале беспорядков обратился к армейским генералам и потребовал усиления гарнизона, состоявшего тогда всего из 80 инвалидов. Ему отказали, так как полагали, что восстание не имеет серьезных размеров, да и не ожидали, что кому-нибудь придет на ум завладеть Бастилией. Он повторил свое требование. Наконец для того, чтобы его успокоить, выбрали меня и 30 человек солдат и командировали туда 7 июля. Уже в первый день своего пребывания я познакомился с этим человеком и вывел определенное заключение из его абсолютно непригодных мероприятий для защиты своего поста из его постоянного беспокойства и нерешительности, что в случае внезапного нападения мы имели бы очень слабое командование. Он был преисполнен такого страха, что зачастую мочью он принимал тени деревьев и других предметов за врагов, и мы из-за этого всю ночь должны были проводить на ногах. Офицеры штаба, королевский лейтенант, плац-майор и я неоднократно говорили с ним, с одной стороны, чтобы успокоить его по поводу слабости гарнизона, на которую он беспрестанно жаловался, а с другой - относительно ничего нестоящих предпринимаемых им мероприятий в то время как он оставлял без внимания более существенное. Он выслушивал наши советы, одобрял их, казалось, и поступал все-таки по-своему, затем он снова менял приказания и проявлял во всех своих делах и поступках величайшую нерешительность. Несмотря на то, что он договорился со своим штабом и с офицерами своего гарнизона о том, чтобы в случае нападения защищать до последней возможности внешнюю линию укреплений замка, он все же 12 июля вечером приказал отступить во внутреннюю крепость и очистить внешние укрепления, где до сих находился весь гарнизон и откуда мы могли бы оказать наибольшее сопротивление. Мы должны были повиноваться. После чего мы очутились за стенами вышиной в 80 футов и толщиной в 15 футов, на которые мы надеялись больше, чем на способности начальника.

Утром 14 июля появились делегаты граждан и потребовали сдачи им замка. Я думаю, что г. губернатор пошел бы на это, если бы офицеры штаба и я не дали бы ему ясно понять, что это несовместимо с их честью и долгом. После обеда в 3 часа мы подверглись нападению. Толпа вооруженных граждан, а также несколько французских гвардейцев заняли аванпосты, которые мы покинули уже накануне. Губернатор оставил у каждых ворот только по одному вооруженному, чтобы открывать их проходящим и снова закрывать. Подъемный мост и ворота, ведшие к замку, были разбиты. Это было нетрудно привести в исполнение, так как нам было запрещено защищать их огнем с башен. Наконец, добрались до последних ворот, которые, главным образом, и представляют собой вход в крепость. После того, как осаждающим тщетно предлагали удалиться, было, наконец, дано распоряжение открыть по ним огонь. Г.Лонэй отправился с 30 инвалидами на площадку. Остальные 30 инвалидов находились по обе стороны главного входа в каземат и бойницы для его защиты. Стоило многих трудов, пока их заставили отправиться туда, и лишь после долгих уговоров они решились, наконец, открыть огонь по неприятелю. Я находился со своими солдатами во дворе замка, против главных ворот, с тремя двух­фунтовыми пушками, обслуживаемыми 12 солдатами, для защиты входа в случае, если ворота были бы разрушены. Чтобы затруднить им их намерение разрушить ворота, я велел пробить две дыры в поднятом мосту, куда я намеревался поставить две своих пушки для защиты моста. Я, однако, не мог продвинуть их настолько близко, чтобы успешно использовать их. Я велел поэтому поместить туда два рампортных ружья и зарядил их картечью. Полностью использовать их все же не удалось, так как неприятель ретировался за стены переднего двора, откуда, он стал стрелять в нас через бойницы. Между тем, они доставили к выходу на мост телегу с горящей соломой и зажгли на дворе дом губернатора. Это помешало нам видеть действительную численность неприятеля. Они привезли пять восьмифунтовых пушек и один взрывной котел, которые они расположили батареей невдалеке, и стали обстреливать наши башни, с которых стреляли по ним наши пушки. Таким образом, мы перестреливались три часа. Осаждающие насчитывали, как мы потом узнали, 160 убитых и раненых. Когда враги увидели, что их снаряды безрезультатно отскакивают от стен, они стали подготовлять пролом ворот и поместили для этого пушки на мост, ведущий к воротам. Как только г.Лонэй увидал с башни эти приготовления, он, казалось, совершенно потерял голову. Не посоветовавшись ни с кем из штаба или из гарнизона и не выслушав их мнения, он велел барабанщикам играть сигнал к сдаче. Я прекратил пальбу, повернулся к г.Лонэю, который, как я видал, намеревался написать записку, в которой он сообщал осаждающим: у него-де имеется в крепости 2000 центнеров пороху; если они не примут предложения о капитуляции, то он взорвет на воздух крепость, гарнизон и всю местность. Я стал возражать ему и сказал, что мы еще не дошли до этого, мы не потерпели еще урона, ворота еще не разбиты, мы не принуждены еще сдаваться. Он, однако, был неспособен воспринять что-нибудь и передал мне записку с приказанием передать ее врагу. 

Я передал ее через одну из тех дыр, которые я раньше велел вырезать в подъемном мосту. Это осталось без последствий. Они ничего и слышать не хотели о капитуляции. Общий крик: отпереть ворота и спустить подъемный мост, - был единственным ответом. Я доложил о случившемся губернатору и немедленно отправился к своим, ожидая минуты, когда г.Лонэй исполнит свою угрозу. Я очень удивился, когда мгновение спустя я увидел, как четыре инвалида приблизились к воротам, открыли их и опустили подъемный мост. Через секунду вся крепость была запружена народом, нас захватили и обезоружили. Мы опасались, что нас убьют сотнями способов. Весь замок повергся разгромлению. Мы потеряли все, что было при нас.

Наконец, я и несколько солдат, оставшихся при мне во время этой пертурбации, были выведены и приведены в ратушу: по всему пути, пройденному нами менее чем в четверть часа, улицы и дома до самого верху были запружены неисчислимыми толпами народа, осыпавшими меня проклятиями и угрозами. По дороге двое из моих солдат были убиты, а несколько тяжело ранены разъяренным народом. Я сам во время этого шествия принял на себя немало ударов штыками, прикладами, шашками и пиками. Те, кто не имел никакого оружия, бросал в меня камни. Женщины скрежетали зубами и угрожали кулаками. Так, под общие крики и с перспективой быть повешенным, я добрался до ратуши и, когда я был от нее на расстоянии 200 шагов, я увидал, как мне несли навстречу голову г.Лонэй на пике, напоказ всей толпе. Наконец, я достиг площади Гревы [Гревской площади], находящейся перед ратушей. Меня повели мимо убитого плац-майора, плававшего в крови. Мне показали тело помощника майора. Напротив делались приготовления к повешению двух офицеров из отряда инвалидов и трех солдат. Еще не так давно они были у меня, и я дружил с ними с тех пор, как прибыл в Бастилию. С такой перспективой поднимался я по ступеням ратуши. Меня привели в собрание совета, где мне предъявили обвинение в сопротивлении, оказанном крепостью, и в пролитии крови. Я пытался оправдаться, говоря, что я не виновен, так как сам был подчиненным. Если из-за меня и произошло некоторое несчастье, то причиной тому то, что я исполнял приказания своих начальников. Наконец, для того чтобы спасти себя и остатки своих подчиненных от веревки, я предложил им свои услуги и передал себя в их распоряжение и распоряжение нации. Я заявил, что готов со своими солдатами подчиниться, если они найдут, что я могу быть для них полезным. Устала ли чернь убивать, либо защита моя была так убедительна, - настроение вдруг изменилось, и всеобщие аплодисменты и крики: «Браво! Браво, швейцарец!» - показали мне, что предложение мое принято и меня пощадили. Немедленно было принесено вино, и мы должны были выпить за процветание народа и нации. Нас повели к Пале-Рояль, в сад, чтобы показать народу, который, однако, казалось, не был еще совсем умиротворен. Но, благодаря недоразумению, настроение переменилось в нашу пользу. В это время с триумфом вели по саду государственного узника, освобожденного при взятии Бастилии. Когда по случаю присутствия государственных узников поднялся общий шум, в этом гвалте нас также приняли за узников. В эту минуту все высказывали сострадание к нам. Некоторые даже искали следы цепей и оков на наших руках. Нас повели в какую-то залу. Какой-то оратор стал у окна и подозвал нас, чтобы показать нас собравшемуся в большом числе народу в саду. Он, между прочим, сказал, что мы освобожденные государственные узники, заключенные в Бастилию генералами и офицерами за то, что не захотели подчиниться их приказаниям стрелять в народ, что мы заслуживаем всеобщее уважение, и что он вверяет нас их добросердечию. Послали кого-то с корзинкой для сбора пожертвований. Вскоре он вернулся с 12-15 гульденами и уплатил за ужин, который нам между тем подали. Затем нас снова повели в ратушу и распределили по два, по три человека в различные округи. Мой вахмистр, один солдат и я были направлены в округ Сен-Жан-и-Грев (Saint-Jean en Greve), где мы провели ночь в церкви, служившей караульней. Когда мы прибыли туда, я полагал, что теперь уже нахожусь вне опасности, и мне нечего бояться за свою жизнь. Я лег поэтому на скамейку и пытался уснуть, что я уже не делал несколько дней. Несколько инвалидов, бывших с нами в крепости и взятых в плен, были отпущены уже вечером и направлены в свои казармы. Однако перед тем, как их отпустить, их расспрашивали о ходе защиты замка и поведении каждого в присутствии массы народа и французской гвардии. Они очень жаловались на меня и говорили: я больше всех виновен в оказанном сопротивлении. Я принуждал их стрелять. Я был единственным желавшим сохранить крепость. Без меня крепость, вероятно, была бы сдана без единого выстрела. Это снова восстановило народ против меня. Меня немедленно уведомили о происшедшем. По моему адресу неслись ругань и угрозы, меня уверяли, что дело мое еще отнюдь не закончено и решится только завтра. Снова был отдан приказ стражникам строго охранять меня. Часть инвалидов была отпущена только 15-го утром. Этих также сперва допрашивали. Они тоже обвинили меня и, вероятно, довели бы дело до того, что меня повесили бы еще в тот же день, если бы какой-то неизвестный, по-видимому, обладавший властью, не велел им замолчать и не прибавил бы: «Вы и так уже стольких сделали несчастными, довольно крови», - и не позволил им больше говорить обо мне. Когда я еще находился в таком неопределенном положении, не зная, какая участь меня ожидает, в обед меня заметил проходивший мимо кавалер королевских аркебузцев, по фамилии Рикар, который еще накануне вечером оказал мне значительную услугу, защитив меня от ярости народа. Этот настоящий друг человечества тотчас же отправился в ратушу и под предлогом зачисления меня в аркебузский полк добился приказа, согласно которому меня освободили из-под ареста. Он повел меня домой и угостил меня. Несколько моих солдат, которых он также освободил, получили угощение за его счет в трактире. Правда, они должны были нести в городе службу в аркебузской роте. Но в остальном они были так же свободны, как и я. На следующий день я достал себе штатскую одежду. Мой гостеприимный хозяин позаботился о паспорте, с которым я беспрепятственно мог ходить по городу. Я чувствовал себя счастливым, что я, хотя и военнопленный, мог оказать услугу полку и добиться возвращения отобранных у него вещей. После того, как в Париже все немного успокоилось, я несколько раз обращался к г.Лафайету с просьбой уволить меня. Под различными предлогами мне отказывали в этом. Наконец, после того как я пробыл в Париже около двух недель и был свидетелем всех совершившихся в то время жестокостей, г.де Ландрэ, помощник коменданта, предоставил мне отпуск, и я вернулся в полк, который я нашел в Понтуазе. Трогательный прием со стороны моих начальников и товарищей, радость, которую они проявили по поводу того, что мне удалось избежать несчастья, и удовольствие, которое я испытал при виде таких добрых друзей, вознаградили меня полностью за те бедствия, которые я испытал с тех пор, как расстался с ними.

Вот вам весь ход этого события. Теперь вы можете судить о различных рассказах, распространенных по поводу взятия Бастилии, которые вы, вероятно, уже читали. Из этого вы сможете также вывести заключение и о предательстве г.Лонэй, в котором его обвиняли. Из того, что я знаю и что я видел, я не могу вывести заключения, что он действовал предательски по отношению к народу или к гражданам. Если он и заслужил судьбу, жертвой которой он пал, то отнюдь не со стороны нации.

 

Д-р Эдвард РИГБИ, род. в 1747 г., английский врач,
предпринял и начале июля 1789 г. совместно с другими тремя англичанами путешествие по континенту для научных целей (о чем свидетельствует его знакомство с Дж.Пристли, в частности) и для развлечения. Будучи образованным и интересующимся общественной жизнью человеком, он, конечно, знал о политических волнениях во Франции, но он предпринял поездку отнюдь не из-за этого, даже, как будто, не относился слишком серьезно к этим событиям, а только имел желание ознакомиться со страной и народом. Письма он адресовал своей жене и обеим дочерям. Дочь его от второго брака издала их в глубокой старости.

Париж, 9 июля 1789 г.

...Признаться, я начинаю ценить этот народ довольно высоко. Все говорят о политике. На всех углах продаются газеты, в Палэ-Ройяль постоянно толпятся группы людей и ведут серьезные разговоры. Третье сословие, лозунг дня. Утром наша карета была остановлена несколькими людьми, занятыми мощением улиц. Заглянув в нее, они сказали: «Пропустите их, это господа из третьего сословия». Через несколько часов мы намерены поехать в Версаль, где думаем дослушать прения в национальном собрании, что будет весьма, полезно в такое серьезное время. После осмотри собора Нотр-Дам мы посетили арсенал, но не могли добиться разрешения на осмотр оружейных складов.
Знаменитый Лавуазье проживает недалеко отсюда в красивом имении. У меня было письмо к нему от д-ра Пристлея, но он был занят срочной работой. Под руководством Лавуазье в арсенале происходит очистка селитры для пушечного пороха. Мы видели несколько красивых селитровых кристаллов. <…> Мы видели так же и Бастилию, ужасное здание. Мы обедали за табльдотом и за 1 шиллинг 8 пенсов получили прекрасный обед с вином и фруктами. Вечером мы снова пошли в Национальный театр, видели м-м дю-Газон в «Синей Бороде». В общем, это был прекрасный образец плохого вкуса французской комедии, но госпожа дю-Газон несомненно обладает большим талантом и прекрасным голосом. <…> Мы ужинали с г.Дэллэсом и от одиннадцати до часу гуляли в Пале-Рояль, он был полон возбужденных людей, которые говорили о политике.

Париж, понедельник утром, 13 июля

Мои милые, дорогие! На случай, если до вас дойдут обеспокивающие вести о несчастном мятежном движении, происходившем в этом городе, я должен начать это письмо с заверенья, что мы все находимся в добром здравии и в полной безопасности… [Далее следует краткое изложение начала движения и конфликта по поводу отставки Неккера, опущенное и в оригинале] Я не в состоянии высказать свое мнение по поводу современного политического положения. Единственно, что я могу сказать, это выразить сожаление по поводу того, что просвещенный и любезный народ, очевидно, будет запутан в общественном несчастьи. Вы можете положиться на нашу осторожность в отношении нас лично; мы все оставили друзей в Англии, которых мы слишком любим, чтобы что-либо поставить на карту в угоду одного только пустого любопытства. Мы думаем покинуть Париж сегодня и напишем со следующей почтой; так как, однако, почта стала весьма неаккуратной, не пугайтесь, если вы не услышите про нас немедленно.

Париж, четверг утром, 16 июля

Мои милые и дорогие! Я только что узнал, что есть оказия отправить письмо в Англию, и я сообщаю вам, что мы совершенно целы и невредимы, что из-за теперешнего несчастного положения Парижа мы имеем лишь ту неприятность, что мы принуждены задержаться здесь на несколько дней дольше, чем предполагали. Будьте уверены, что мы будем беречь себя; имеются все основания предполагать, что отныне всякая опасность миновала.

Париж, воскресенье утром, 18 июля

Мои милые и дорогие! Перерыв почтового сообщения из-за последних беспорядков в этом городе, очевидно, является причиной того, что вы не получили нескольких моих писем.
Я был свидетелем самой замечательной революции, которая, быть может, вообще когда-либо совершалась в человеческом обществе. Великий и мудрый народ вел борьбу за права и свободу человечества; мужество его, предусмотрительность и выдержка увенчались успехом, и событие, которое будет способствовать счастью и процветанию миллионов их потомков, совершалось при весьма незначительном кровопролитии и с перерывом обычной работы всего на несколько дней. Детали этого изумительного события, свидетелем коих я был, оставили в моей душе неизгладимое впечатление, и по моем возвращении для меня будет одной из величайших радостей рассказать вам о всех подробностях.
Еще до того, как мы достигли Парижа, мы имели достаточно доказательств того, что французы отнюдь не являются тем легкомысленным и невежественным народом, каким его часто рисуют у нас. И это мнение не могло найти себе более рельефного подтверждения, как в том зрелище, которое мы наблюдали собственными глазами в течение последних шести дней. Такое присутствие духа, такая хладнокровная отвага, удивительная согласованность в действиях, заботливость о сохранении правильного движения по улицам, такое всеобщее внимание и такая любезность к чужестранцам никогда, быть может, ранее не проявлялись одновременно со стороны многих тысяч человек, которые внезапно вняли призыву взяться за оружие в такое время, которое особенно способствует проявлению самых суровых и жестоких страстей. Я навсегда сохраню свое особое расположение к этому народу, и я надеюсь, что никогда впредь несуразная политика нашей страны не заставит нас рассматривать их, как своих врагов. В глазах моралиста и философа перспектива влияния этой революции на науку, нравы и человеческое счастье, может быть только благодарной. Население этой страны так многочисленно, и жители ее, даже под влиянием крайне тяжелых условий, дали столько доказательств своего прилежания, ума и своих способностей, что невозможно пока что предвидеть, какие усовершенствования будут достигнуты в отношении прогресса, пауки и общего благосостояния, когда им будет предоставлена свобода развития их умственных способностей, и когда они обеспечат себе пользование плодами благосостояния. Мы вынуждены были пробыть здесь на неделю больше, чем предполагали, и это неприятно отразится на нашем дальнейшем путешествии. Но все это искупается сознанием, что мы были здесь в такое исключительное время. Мы все здоровы. Надеюсь, что снопа вскоре сумею взяться за описание нашего путешествия. Пишите мне в Женеву до востребования.

Марсель, среда, вечером, 29 июня 1789 г.

...Население здесь очень многочисленно, и оно казалось тем многочисленнее, что общее положение дел создало для многих тысяч жителей необходимость сплотиться для целей защиты в случае беспорядков. Все с кокардами, и те, кто входят в состав гражданской обороны, одеты в красивую форму: говорят, что здесь под оружием находится 12000 граждан и 2000 офицеров. До сих пор я считал целесообразным не распространяться о политике и о современном положении вещей в Берлине и во Франции, но так как я теперь убедился, что существует только одна, партия, и что вое открыто говорят об этом, мне нет более надобности сохранять прежнюю осторожность. Сегодня утром здесь происходило весьма интересное зрелище. Более семидесяти человек, заключенных несколько месяцев тому назад в экскую тюрьму за то, что они, как нам передавали, оказали сопротивление некоторым мероприятиям придворной партии, были освобождены толпой марсельских граждан, которые для этой цели направились в Экс, расположенный на расстоянии более двадцати миль отсюда. Не будь революции, их, вероятно, повесили бы. Среди них было несколько женщин и двое младенцев, появившихся на свет, когда их матери отбывали тюремное заключение. Были среди них и заключенные, годами находившиеся в тюрьме. Нам показали красивую молодую женщину: ее господин сумел запрятать ее к тюрьму, в которой она содержалась целых девять лет, для того, чтобы она не могла пожаловаться на него за причиненные истязания. Всех этих людей вели под бой барабана и с музыкой по улицам под защитой вооруженных граждан, и они были встречены приветствиями друзей и громкими криками народа... 

Ницца, воскресенье утром, 5 час. 2 августа 1789 г.

...Описал ли я Вам Тулон? Если нет, то позвольте мне сказать, что это хорошо устроенный город, расположенный на берету очень красивого залива Средиземного моря. Это один из важнейших военных портов французского короля, и в настоящей время здесь стоит много великолепных кораблей.
Предметы снаряжения находятся в арсенале, и доступ к. ним открыт только для очень немногих чужестранцев, а англичанам и вовсе закрещен. Все, кажется, в лучшем порядке и хорошо устроено, и имеется набережная, по которой вечером разгуливают толпы хорошо одетых людей. Город этот, населенный, главным образом, офицерами и прочими королевскими чиновниками, не носил тех внешних революционных признаков, которые мы встречали в других мостах. Везде, в любом большом или маленьком городке, в любой деревне, которую мы проезжали, на каждой шляпе была прицеплена кокарда революции, и во всякой части города мы слышали приветственные крики: «Да здравствует нация и третье сословие». В Тулоне же не было видно кокард, не слышно было приветствий, одним словом, ничего, кроме обычного французского веселья, которое всегда проявляется в улыбке женщин и в том оживленном разговоре, который ведется мужчинами, сидящими подле домов и наслаждающимися ароматом чудесного вечернего воздуха...
...Верьте мне, я с сожалением покинул Францию. Я, вероятно, никогда не увижу ее вновь, между тем, эта поездка по стране с ее тогдашним общественным строем оставила неизгладимый след в моей душе; страна мне очень понравилась; народ привел меня в восхищение; прилежание, веселье и здоровый смысл являются отличительными признаками его характера. Последнее политическое событие, которое так важно для его будущего благоденствия, создано мужеством и выдержкой средних классов, которые, как мне кажется, здесь более просвещены, чем у нас. В Англии только мужчины говорят о политике и ведут эти разговоры в кабаках, где, благодаря выпивке, они носят не оживленный, а сумбурный характер: здесь же жители целых городов и округов встречаются в общественных местах и на улицах и делятся между собой мнениями. Но я должен оборвать свое повествование. Эта тема столь близкая моему сердцу, завела бы слишком далеко, ибо я был свидетелем слишком многих последствий, которые она вызвала...

Женева, 11 августа 1789

Мои милые, дорогие. Общие условия, приведшие недавно к революции во Франции, и принципы, которыми руководствуется народ для их проведения, Вам, вероятно, знакомы в общих чертах, но многие события, непосредственно предшествовавшим чрезвычайным переменам в правительстве, Вам, должно быть, совершенно неизвестны, и даже те события, о которых Вы, возможно, читали в английских газетах, не освещены, как я имею все основания предполагать, полностью. Чтобы до некоторой степени восполнить этот пробел и сдержать данное мной Вам в одном из предыдущих писем обещание, я хочу кратко набросать события того достопамятного периода, между 10 и 19 числом прошлого месяца, свидетелем коего отчасти был сам, отчасти же знаю по сведениям, полученным мной в Париже.
В начале июля мы прибыли в Париж. Уже задолго до этого по всей Франции в обществе стали появляться симптомы брожения умов; поднималось всеобщее недовольство, которое в народе находило все больший и больший отклик; со стороны всей массы общества проявлялось даже стремление прибегнуть к крайним средствам, чтобы сбросить с себя бремя налогов и угнетение правительства; эти стремления высказывались слишком часто и недвусмысленно, чтобы французский народ не мог не понять этого. Частичные бунты в различных провинциях являлись уже следствием такого всеобщего состояния умов, и так как Париж является фокусом, в котором сходятся лучи, выходящие из каждого пункта этой обширной страны, а Версаль - резиденцией короля и фактическим центром правительства, то оба они преимущественно и являлись театром этих народных волнений.
Одно из самых значительных произошло за четырнадцать шей до нашего прибытия в Версаль. Неккер получил отставку из-за превратной политики двора, который ошибочно и отчасти под влиянием злонамеренных советчиков видел опасность в сохранении министра, который имел репутацию друга народа. Когда это событие стало известным в Париже, в Версаль направилась большая толпа народа, окружила дворец и стала требовать, чтобы любимый министр снова был призван к власти. Находившийся во дворце граф д’Артуа ответил способом, который больше всего соответствовал его интеллекту: он отдал приказ гвардейцам стрелять в народ. Те, однако, отказались; народ протеснился вперед, и Людовик XVI подошел к окну или, вернее вышел на балкон с королевой, где он не только дал обещание вернуть Неккера обратно на свой пост, но торжественно дал свое королевское слово, что совещания Национального собрания не будут нарушены и что без согласия этой корпорации он не введет новых налогов. Народ удовлетворился этим объяснением и возвратился в Париж; громко возвестил он о милости короля и о важной уступке, отвечавшей их требованиям. В таком же свете рассматривалось это происшествие в большинстве местностей Франции. Оно явилось причиной всеобщего удовлетворения и радости и праздновалось в четырех местах публичными увеселениями, как большое политическое событие. Накануне вечером, до нашего прибытия в Кале [автор письма и его спутники прибыли 3 июля], все дома этого города были по сему поводу иллюминованы, и наш хозяин гостиницы поздравил нас с тем, что мы найдем Париж совершенно спокойным.
Но наш хозяин так же, как и его собраться из народа, слишком поверили королевским обещаниям. Они должны были помнить, что обстоятельства, при которых они были даны, совершенно не носили характера добровольного предложения. Правда, Неккер был возвращен, но уже по дороге в Париж мы ясно поняли, что обещание короля не будет исполнено полностью, и мы встретили также лиц, которые были достаточно откровенны, чтобы признаться в том, что оно не могло и не должно было быть выполнено. Так, в беседе с английским пастором католической церкви мы повторили свои поздравления по поводу спокойствия в Париже и по поводу уступок короля, о которых нам сообщили в Кале; он возразил нам, что об обещаниях короля он ничего не знает, но ему известны намерения двора; он знает, что в Париж спешно стягивают много полков, хорошо снабженных артиллерией, и что он не сомневается в том, что народ скоро будет образумлен и вылечен от желания вмешиваться в дела, которые его не касаются. В Лилле, Камбре и Шантильи мы проехали мимо нескольких полков, которые маршировали по направлению к Парижу, и по нашем прибытии мы узнали, что уже в течение нескольких дней они вливались сюда со всех сторон, что подготовляются военные мероприятия в самом Париже и вокруг него, и что в сердце города формируется очень большой лагерь. Эти недвусмысленные признаки того, что король имел намерение не сдержать своего слова, вызвали не только раздражение в Париже, но и явились причиной довольно смелого адреса на имя короля со стороны Национального собрания; делегаты спрашивали, почему стягиваются войска в Париж и Версаль; они выражали опасение, что из-за близости вооруженной силы будут уничтожены свобода прений в собраниях и, кроме того, они высказывали мнение, что одна из причин недовольства парижского народа, а именно недостаток хлеба, увеличивается из-за пребывания в Париже многих тысяч солдат.
На этот адрес последовал уклончивый и осторожный ответ; по указанию короля причиной скопления войск у Парижа является-де подавление народных беспорядков и сохранение спокойствия в городе.
Вскоре после нашего приезда в Париж мы узнали, что Пале-Рояль, большой четырехугольник, который был построен недавно герцогом Орлеанским, был тем местом, где можно было получить всякую политическую новость и справку; ибо здесь собирались все лица, игравшие роль в великой политической трагедии - здесь обсуждались предварительно политические вопросы - здесь народ принимал решения, уславливался о мероприятиях; сюда также поступали первые сведения из национального собрания, которое заседало в Версале, в двадцати милях от Парижа, и здесь же можно было получить первые печатные отчеты о ходе совещаний. Наконец, здесь появлялись на свет и газеты неведомым до сих пор в монархии способом; здесь впервые читались ежедневно издающиеся разнообразные печатные произведения на различные политические темы.
Сюда было направлено почти все наше внимание, и чтобы иметь возможность быть частыми свидетелями этих событий, мы перебрались в близлежащую гостиницу. Мы вставали рано утром и находили Пале-Рояль кишащим народом в часы, когда в Лондоне даже улицы еще пусты. Французы вообще имеют привычку рано вставать. Мы констатировали это в Кале и заметили это в особенности в Лилле. Но их раннее вставание в Париже имеет еще свою особую причину. Отчеты о Национальном собрании и различные события предшествующего дня и вечера печатались ночью и появлялись на рассвете, и, таким образом, с потоком небесных лучей распространялись интереснейшие вести; а так как Пале-Рояль является центром известий, при первых лучах солнца он уже переполнен. Было особенно интересно наблюдать в эту минуту за впечатлением, производимым на массу, видеть энергию толпы, добывающей себе эти листки, и выслушивать самые разнообразные дискуссии, которые тотчас же возникали между различными сословиями, из которых составлялась масса, делившаяся на многие пестрые группы, каждая из них имела одного или двух ораторов. Когда мы вошли, как раз прочитывался адрес Национального собрания на имя короля и происходил оживленный обмен мнений по поводу ответа короля. Мирабо говорил на обоих совещаниях, в особенности на последнем. Весь Пале-Рояль был полон оваций по его адресу, и самое горячее одобрение раздавалось по адресу Национального собрания. Национальное собрание постановило отправить второй адрес, но так как двор преуспевал в своих дальнейших военных приготовлениях, любезность и осторожность короля стали соответственно меньше. На третий адрес, составленный в энергичном тоне предупреждения, но ответил наглым и самоуверенным языком победоносного короля. Его уверили, что в Париж прибыла военная сила, достаточная для того, чтобы предупредить сопротивление народа, и так как он считал, что лояльность его войск не может быть ничем поколеблена, он разрешил себе сказать в собрании: «Армия - моя, я использую ее, как захочу». При этих обстоятельствах конфликт был неизбежен, и симптомы быстрого его наступления увеличивались с часу на час.
В субботу рано утром (11 июля) мы поехали в Версаль и пошли в собрание. Это было величественное зрелище! Каждый гражданин допускался без каких-либо затруднений. Мы пришли как вовремя, чтобы слышать, как Лафайет внес предложение о декларации прав, которая, очевидно, будет рассматриваться как одно из самых выдающихся событий этой революции. Речь его была короткой, но живой и выразительной. Лалли-Толендаль поддерживал его предложение. Обе их речи были кратки, но со стороны большей части собрания и со стороны массы публики, окружавшей их, они были встречены восторженным одобрением. Представитель духовенства в потертом платье скромного священника, но с очень выразительной и благородной наружностью, стоял рядом со мной и, казалось, ловил всякое выражение патриотизма, причем он поддерживал свое одобрение движениями и мимикой. Один из нас имел письмо к Мирабо, Тарже и некоторым другим популярным лицам собрания, мы посетили их после обеда. Дома мы застали одного Тарже. Он очень откровенно беседовал с нами о положении Франции. Он говорил, что кризис быстро назревает, двор дошел до крайности. Но он-де знает, что они порешили освободиться от контроля собрания, нанести решительный удар возрастающему сопротивлению народа и освободиться от государственного долга [т.е. объявить банкротство в какой-либо форме - из примеч.ГЛандуаэра]. «Мы все, - сказал он, - Мирабо, Лафайет, я и другие находимся в проскрипционных списках; но мы уверены в народе и питаем небезосновательную надежду, что армия будет за нас. Мы знаем, какая глупость правит при дворе, и что правительство не располагает достаточными силами. Таким образом, - сказал этот член собрания, - мы имеем все основания полагать, что борьба кончится в пользу народа, и хотя мы лично по необходимости подвергаем себя многим опасностям, мы все целиком, как корпорация, сохраняем спокойствие и уверенность, в которую не хотят верить наши враги, и которая во всяком случае неизмеримо выше той, которой они сами обладают».
В то время Национальное собрание перестало заседать, и ту часть дня, которую мы провели еще в Версале, мы мало посвятили политике. После обеда мы гуляли по паркам, садам и лесам, принадлежащим к замку, - красивая местность, но фундамент сложен плохо. Во время этой прогулки мы повстречали много членов собрания, в особенности представителей третьего сословия в черных таларах, которые, по-видимому, были углублены в важные рассуждения. Это напомнило нам афинские рощи философов. Не могли мы также не полюбоваться роскошью всего замка и не посмотреть на короля и королеву, направлявшихся к обедне под взглядами смешанной толпы зевак, не могли не подумать о положении страны, и даже, когда мы рассматривали лицо Марии-Антуанетты, не могли не заметить на ее лице некоторых признаков не совсем обычной боязливости. Действительно, надо было согласиться, что достоинство ее поведения, которое по различным описаниям составляло в более раннем возрасте особо интересную черту при ее прелести и природной красоте, которой она была наделена в изобилии, еще сохранилась, но приняло скорей характер строгости. Лоб был собран в морщины, брови резко выделялись, при этом глаза были только чуть-чуть приоткрыты и выражали, когда они, казалось, опасливо устремлялись в стороны, отнюдь не веселье и радость, а скорей подозрение и беспокойство в ущерб ее красоте, которой она по праву славилась в свое время [Леди Истлэк правильно обращает внимание, что королева за две недели до этого потеряла старшего сына - из примеч.Г.Ландуаэра].
Когда я в церкви направлял свои взоры на нее, мое внимание было отвлечено шепотом, раздававшимся рядом со мной. Это был один из жандармов, несший службу в церкви и освобождавший для меня место у одного из пилястров; он спросил меня, не приехал ли я из Парижа и не ожидаются ли там волнения. Я ответил, что не думаю; он возразил, что наверное они произойдут, и все его поведение и манера говорить отнюдь не выражали неодобрения. После церкви мы должны были осмотреть большую картинную галерею в замке, но полученное этим путем известие, и тот факт, что в Париж спешно направлялись солдаты, заставили нас рано вернуться туда. Нам повезло, что мы смогли немедленно пуститься в путь, ибо еще до наступления темноты сообщение между обоими городами было прервано, и по пути мы обогнали обливающихся потом два пехотных полка солдат, шедших форсированным маршем. При нашем прибытии мы увидели то же возбуждение, свидетелями которого мы ранее были. Мы поужинали с полным спокойствием у г.Дэллэса и пошли вместе с ним в Theatre Francaisю Едва мы успели занять места, как один из актеров сообщил с серьезным лицом публике, что представления не будет, и что публика может получить свои деньги обратно в кассе. «Почему? Почему?» - раздалось со всех концов театра. «Только что была здесь депутация из народа, - ответил актер, - и объявила, что сегодня ночью в Париже не будут происходить театральные представления». Мы после этого немедленно покинули театр и вскоре узнали, что Неккер снова удален из состава правительства, что он накануне тайно уехал в Женеву, и что образовалось правительство из решительных лиц, решивших поставить на карту все, чтобы сохранить неограниченную власть двора, а интеллигентный человек, который давал нам эти сведения, добавил: «Мы все знаем, что произойдет теперь; завтра будет объявлено банкротство, и для усмирения народа будут пущены в ход штыки. Мы знаем, что таков план двора; мы видели военные приготовления внутри наших стен, и нам известны также и хладнокровные соображения по поводу человеческих жертв в связи с проведением в жизнь этого плана, а также и в отношении тысячей семейств, которые будут разорены из-за банкротства национальной казны. Но, - добавил он энергично, - французский народ не допустит этого; принуждению нет больше места. Париж проявит пример мужества, и вы, англичане, слывущие поборниками свободы, вероятно, скоро будете свидетелями борьбы.»
Чтобы присутствовать при первых волнениях, которое должно было вызвать такое положение вещей, мы поспешили в Пале-Рояль. В данную минутут мы находились от него на довольно далеком расстоянии, и по пути мы прошли через сады Тюильри, которые были полны прилично одетыми людьми, гулявшими, как в Сент-Джеймском парке в Лондоне. Этим садам было суждено вскоре приобрести новую известность в качестве мест, где впервые проявилась революционная вспышка. Здесь нельзя было заметить и следов волнения, но когда мы добрались до Пале-Рояль, народ был в большом раздражении. Дискуссия стала более шумной, чем обычно, недовольство поведением двора принимало все более резкую форму. Недоверие и беспокойство одновременно росли, и можно было ясно обнаружить, что столь мощные впечатления и порывы скоро вызовут те страсти, которые так трудно поддаются умиротворению, когда ими объяты широкие массы. И многие из тех лиц, которых мы не раз встречали выступавшими перед группами, очевидно достаточно сознавали эту опасность, и они применяли силу своего красноречия, чтобы укротить поднимающуюся ярость и предотвратить всякий необдуманный акт насилия, который мог бы послужить оправданием для вмешательства войск. Рекомендовались терпение и сдержанность, как необходимые средства спасения народа. На некоторое время этот превосходный совет нашел отклик, и после некоторого рода дискуссии было решено отправить депутацию парижских выборщиков в Национальное собрание для доклада о неспокойном состоянии города и для получения от него указаний по поводу необходимых мероприятий. Но дискуссия скоро оборвалась, ибо, едва было принято вышеуказанное решение, как вся масса снова пришла в возбуждение при появлении человека в зеленом костюме, все поведение и манеры которого говорили о крайнем волнении. «К оружию, граждане, - кричал он, - Драгуны стреляли в народ в садах Тюильри, и я сам ранен», - причем он указывал на свою ногу. Это подействовало, как электрический удар. Напрасно старались ораторы укротить взрыв ярости. Напрасно Камилл Демулен, кажется, это был он, призывал народ к спокойствию. «Этот человек, - говорил он, - мог быть послан, чтобы провоцировать вас не необдуманное действие». Но этот факт вскоре нашел недвусмысленное подтверждение со стороны других свидетелей, которые прибежали сюда с теми же сведениями, и была даже приведена лошадь драгуна, который был или убит, или ранен. С этой минуты невозможно было сдержать ярость народа; вес рассыпались по улицам с криками: «К оружию, к оружию!» В каждый дом, где можно было предположить наличие оружия, входили немедленно люди, магазины оружейников подвергались разграблению, и в короткое время главные улицы наполнились шумными людьми из простонародья, пестро вооруженными ружьями, саблями, пиками, вертелами и прочими годными к нападению и защите орудиями. В таком вооружении и с факелами многие спешили к половине девятого в Пале-Рояль. Игра становилась слишком серьезной, чтобы для нас в нашем положении было бы целесообразно оставаться долее на улицах. Мы вернулись в гостиницу и легли спать (в ночь на 12 июля). Вскоре, однако, мы снова поднялись. Улицы были полны чернью и солдатами при всеобщих признаках тревоги: крики, ругань, звон больших колоколов, блеск факелов и отдаленное огненное зарево. К утру (13 июля) мы сумели, несмотря на то, что улицы все еще были наполнены этой пестрой вооруженной массой, выйти из дому без риска, и на основании различных достоверных и согласованных сведений мы могли представить себе следующую картину о событиях вчерашнего вечера; одним из наших рассказчиков был г.Джефферсон, американский посланник-резидент в Париже, дом которого находится на Елисейских полях. К семи часам вечера в сады Тюильри внезапно вторгнулся принц Ламбеск во главе полка германских драгун. Начальник этот был связан с двором, солдаты были земляками королевы, и желание двора использовать для такой службы именно этот полк было очевидно. Кажется, однако, что незнакомый с территорией Парижа принц уже с самого начала совершил роковую оплошность. Он ошибался в месте, во времени и в объекте наступления. Этим местом должен был быть Пале-Рояль, а толпы теснившегося там народа, очевидно, объектом, и также очевидно, должен был он поднять свой меч только после достаточного промежутка времени, чтобы известие о перемене в составе правительства смогло произвести на умы парижан свое глубокое воздействие, в каковом случае он имел бы, вероятно, то неоспоримейшее преимущество, что именно он подвергся бы нападению со стороны народа. Таким образом, двор смог бы утверждать, что войска выступили исключительно в целях самозащиты. Но, как я уже сказал выше, он сделал сады Тюильри театром своих действий, а толпу безобидных граждан жертвами своей атаки: т.е. лиц, которых меньше всего можно было заподозрить в том, что они ломают себе голову над политикой, и которые, возможно, даже ничего не знали о внезапных переменах в правительстве. Против этой толпы повел он свои войска и с не меньшей глупостью, чем трусостью, приказал народу рассеяться, чего он и добился после ружейного залпа. Гонимая страхом толпа разбежалась в стороны, и самый центр внезапно опустел, за исключением одного слабого старика, дряхлость которого не дала ему возможности убежать. На этого единственного беззащитного человека трусливый принц поднял свою руку и тяжко ранил, а, быть может, и зарубил его насмерть одним ударом шашки. Этот отвратительный поступок возбудил ярость толпы, из которой многие, до известной степени, избежали преследований драгун, благодаря тому что полезли на большую груду камней, сложенную на одной стороне плаца для большого здания; они несколько пришли в себя от панического испуга, и т.к. само место снабжало их своего рода оружием, они стали метать камни в солдат и сбили некоторых с лошадей, а нескольких ранили. Весь полк с принцем во главе ретировался при первой попытке сопротивления со стороны народа - следствие отсутствия стойкости у командира, или же, что более вероятно, нежелания у войска исполнять такую гнусную роль. С этой минуты Тюильри перестал быть театром действий, и войска рассыпались, не проявляя деятельности в течение нескольких часов, по различным частям города и попрятались под покровом ночи; но разъяренные страсти возмущенных жителей и еще больше неистово воспламенившейся теперь черни, получившей оружие в руки, не сулили спокойствия. Все, что в этом настроении напоминало двор, вызывало новый гнев, и различные эмблемы королевской власти, служившие украшением во многих частях Парижа, стали предметом самого грубого поругания. Заставы города, которые являлись одновременно и таможнями для взимания тяжких поборов и пошлин, ставших обременительными, или, по меньшей мере, досадными преградами выхода и входа в Париж, являлись также королевской собственностью; как таковые они подверглись нападению черни и были сожжены; это был тот огонь, зарево которого мы видели ночью.
Говорили, что принц Ламбеск сделал попытку спасти эти здания и выступить еще раз против народа, но снова она должен был отступить по той же причине, что его войска не пожелали нести такую службу, или же, как определенно утверждают, потому что остальные солдаты примкнули к народу. Принц ускользнул, но карета его попала в руки народа, и мы видели, как ее с триумфом провозили. В понедельник (13 июля) около одиннадцати часов мы отправились на почту и нашил все в полном смятении; один из служащих кричал и кусал себе руки в диком взрыве отчаяния.
Мы посетили также и нашего банкира, сэра Джона Ламберта, но не могли получить денег, т.к. учетный банк отказывался совершать какие бы то ни было сделки. Чернь все еще ходила большими массами по улицам. Мы столкнулись с группой, насчитывающей по меньшей мере четыре тысячи человек, которая направлялась к Пале-Роялю; они заставили нас снять шляпы. Все тюрьмы, за исключением Бастилии, раскрылись в тот день, и мы видели, как вели по улицам узника, ирландского дворянина лорда Мэссэрин. Говорят, он находился в заключении двадцать три года; на нем был широкий халат, как у повара, и на его плечах был железный прут [лорд Мэссэрин был арестован из-за долгов, которые он якобы сделал в результате несчастливой спекуляции, в которой по существу был обманутым, а не обманщиком. Достоверно, что 13 июля он был освобожден из Шателе, вскоре уехал в Англию - из примеч.Г.Ландауэра].
Париж, быть может, никогда еще раньше не находился в такой громадной опасности, как в тот день, при такой массе раздраженной черни в своих стенах, такой ужасной армии за стенами и при наличии в Версале озлобленного, обманутого в своих надеждах двора, готового выступить в тот момент, когда представится только возможность возобновить наступление. Обнаруживались признаки всеобщего страха со всеми сопутствующими ему обстоятельствами, которое можно ожидать в таком многолюдном и разношерстном по составу населении города. Группы иностранцев и даже коренных жителей спешно покидали Париж; и мы сумели бы сделать то же самое, но так как мы не успели вовремя заказать лошадей на почте, нам сообщили, что только что получился приказх от общинных властей, согласно которого выезд из города запрещается всем. Вся деловая жизнь немедленно замерла, и все магазины закрылись. Эти и другие обстоятельства в достаточной мере указывали на степень нервозности, которой были охвачены все классы населения. Имели место, однако, и другие обстоятельства, которые хотя и являлись также следствием всеобщего беспокойства, но указывали на наличие здравого смысла и присутствия духа. Общинные власти собрались в Отель-де-Виль (ратуша), а жители различных округов были созваны в церкви для обсуждения надлежащих мероприятий, необходимых ввиду такой опасности и экстренности события. Было решено выбрать некоторое количество почтенных граждан и дать им оружие; было решено, чтобы власти непрерывно заседали в ратуше и чтобы в каждом парижском округе были образованы постоянные комитеты, которые должны были информировать власти и получать от них директивы. Это важное и крайне необходимое решение было проведено с изумительной быстротой и беспримерной предусмотрительностью. Было необходимо не только выбрать людей, на которых можно было бы положиться, но и обезоружить тех, от которых можно было ожидать мало пользы или которые могли бы принести вред и внести дезорганизацию; и проведение этой меры требовало немало искусства. Тотчас же после обеда (13 июля) среди пестрой толпы черни, ходившей по улицам с таким вызывающим видом, что можно было ожидать всяческих эксцессов, мы то тут, то там стали замечать приличных с виду людей с ружьями в руках, с военной выправкой; количество их возрастало с часу на час, и их намерение заключалось, очевидно, в том, чтобы умиротворить и одновременно обезоружить эти нерегулярные банды, и это, казалось, в общем удалось провести до вечера, к каковому времени вооруженные по всем правилам граждане были уже хозяевами положения на всех почти улицах и были разделены по отделениям, из которых некоторые стояли на посту на различных пунктах, другие несли патруль, и все были подчинены командирам.
К этому времени некоторые из них прицепили себе кокарду, цвет которой, однако, был зеленым. Мне удалось, кроме того, заметить, что большие группы граждан еще до того, как они вооружались, вскоре после занесения в ратуше своих фамилий в списки, выстроились в Пале-Рояле, причем эти отряды зачастую состояли из граждан, принадлежавших к какой-либо одной профессии. Так, рота Maitres Perruquiers не являлась ни самой малочисленной, ни самой низкопробной по своему достоинству и мужеству; их было, как говорят, около тысячи, причем каждый из них имел при себе четыре или пять garcons [парикмахеры и подмастерья - из примеч.Г.Ландауэра]. Некоторые из них представляли собой изумительно здоровых молодцов. Когда эти объединения проходили по улицам, они не могли не вызвать к себе доверия, и всегда восторженно приветствовались. Когда проходила «брадобрейская рота», если я могу так выразиться, ее приветствовали особенно оживленно, и я, заразившись настроением, одушевлявшим зрителей, крикнул «corps galant» [приблизительно - «знатное войско» - из примеч.Г.Ландауэра]. Не успел я произнести этих слов, как бледнолицый джентльмен с длинными золотистыми серьгами сперва посмотрел на группу вооруженных, а затем презрительно оглядел меня, и на мое «corps galant» ответил: «vermine» [сволочь]. Несколько человек из толпы слышали этот возглас и, вероятно, реагировали бы на него не особенно вежливо, если бы этот джентльмен не проявил бы достаточно ловкости. Он почувствовал опасность и быстро шмыгнул в один из пассажей, ведущих в Пале-Рояль. и затерялся в толпе. С наступлением ночи на улицах можно было видеть лишь очень немногих граждан, вооружившихся накануне вечером. Некоторые, однако, отказались вернуть оружие и доказали, как справедливо было опасение жителей по отношению к ним, ибо они начали погром; но теперь было уже поздно, чтобы это можно было свершить безнаказанно. Преступники скоро были обнаружены и схвачены, и на следующее утро нам передали, что несколько этих несчастных парней, настигнутых на месте преступления, были казнены.
Такое вооружение черни и учреждение хорошо вооруженной военной корпорации из граждан могут быть оценены как один из важнейших шагов, совершенных парижанами в этот период революции, и проявленная при этом великолепная организованность и непоколебимое спокойствие, вероятно, всегда будут упоминаться с восхищением.
Следующее утро (14 июля) в достаточной мере подтвердило хорошие последствия этого мероприятия. При помощи глашатаев и печатных плакатов (placards), установленных в различных частях города, власти осведомляли жителей о важнейших из принятых мероприятий; было сказано, что в городе имеется богатый запас предметов питания; что большое хлебохранилище (Halle de bles) в достаточной мере снабжено мукой и пшеницей, что приобретено достаточное количество оружия и амуниции; и что граждан, взявшихся за оружие для защиты города, вполне достаточно. Рекомендовалось поэтому гражданам продолжать свои обычные занятия и открыть магазины. Крестьяне и огородники из окрестностей Парижа призывались привозить безбоязненно свои продукты в город. На улицах уже больше не было видно грубой или угрожающей черни, она уступила место гражданским солдатам, которые с каждым часом улучшали свою организацию и снаряжение, достаточное не только для защиты города, но даже и для более сложного дела. Мы думали в этот день покинуть Париж в 10 часов, но ан королевской почте мы узнали, что никому не разрешается покинуть город прежде, чем улягутся беспорядки, и нам предъявили написанное красивым слогом объявление, общий смысл которого можно было выразить так: «Не разрешается оставлять город ни на почтовых, ни на каких-либо других лошадях». Мы обращались и к директорам почты, и к президенту, и к чиновникам в ратуше за разрешением выезда, но везде получали отказ. В течение предобеденного времени мы снова были в Пале-Роляле, который все еще был полон популярными гражданами, принимавшими активное участие в революции. Один канадский француз, которого мы встретили в толпе и который хорошо говорил по-английски, был первым, который сообщил нам, что принято решение о штурме Бастилии. Мы посмеялись над ним и указали сомнительность того, чтобы эти недисциплинированные граждане овладели крепостью, которая держалась против хорошо вымуштрованных европейских солдат; мы и не предполагали возможность ее захвата народом еще до наступления ночи. С самого начала борьбы, с вечера под воскресенье, не проходило минуты без выстрелов, доносившихся из всех частей города вследствие упражнений граждан в стрельбе из ружей и пушек, но эта пальба не вызывала уже, как в первый момент, никакого беспокойства. Другой также непрекращающийся гул происходил от звона колоколов, созывающего жителей по различным районам города. И так как эти звуки в своей совокупности постоянно возобновлялись, то прибавившийся к ним шум, вызванный штурмом Бастилии, не настолько выделялся, чтобы можно было предположить, что он длится уже значительное время и, быть может, он уже был закончен, прежде чем об этом узнали многие тысячи жителей, равно и мы. В самом деле, это событие казалось нам столь маловероятным и безопасность была так очевидна на улицах, что я решил тотчас после обеда с несколькими своими спутниками посетить знаменитые сады Монсо герцога Орлеанского. Это обстоятельство завело нас в часть города, довольно отдаленную от Бастилии. По дороге туда мы действительно встретили присоединившийся к народу полк солдат, сильно возбужденных нелепым слухом о произведенной якобы попытке уничтожить весь полк отравленным хлебом. Спустя два часа по нашем возвращении (около пяти часов) мы снова встретили этот же полк в большом волнении, барабаны били тревогу, солдаты выстроились в ряды и спешно двигались вперед. Когда мы расспросили несколько солдат и лиц из окружавшей их толпы, мы узнали, что сделано нападение на Бастилию, и в настоящий момент собираются оказать поддержку гражданам-героям. Мы возымели желание приблизиться к театру действий на минимальное безопасное для нас расстояние. Мы сделали маленький крюк, чтобы захватить с собой оставшегося в гостинице одного из наших спутников. Мы только что встретились с ним и направились в путь, как вдруг какой-то необычный шум на улице Оноре и движение вокруг возвестило нас о каком-то новом событии. Наш слуга, который был на улице, впопыхах прибежал к нам и крикнул, чтобы мы скорее спустились. Мы поспешили за ним на улицу и и с большой пестрой толпой народа, возбужденного по той же причине, направились бегом в конец улицы Оноре. Здесь мы вскоре увидели большую массу народа, двигавшуюся по направлению к Пале-Рояль. Мы слышали самые разнообразные выкрики, достаточно ясные, чтобы из них можно было понять, что случилось что-то радостное, и, наконец, шествие приблизилось. Мы увидели знамя, несколько больших ключей и массу бумаги, поднятой над толпой, на которой значилось: «Бастилия взята, и ворота открыты».
Распространенная таким образом весть об этом чрезвычайном происшествии произвела действительно неописуемое действие на толпу. Повсюду можно было видеть бешеное ликование и слышать всевозможные проявления самых восторженных и радостных чувств. Крики и призывы, прыжки и объятия, плач и смех, каждый звук и каждый жест, не исключая излияний, близких к нервным и истерическим припадкам, обнаруживали в пестро перемешанной толпе такой мгновенный и единодушный подъем высшей радости, какую, я полагаю, никогда до сих пор не испытывали люди. В нас узнали англичан; нас обняли, как свободных людей, «ибо французы, - говорили они, - так же свободны теперь, как вы; мы больше не будем врагами, мы братья, и никогда нас не разъединит больше война». Мы заразились всеобщим воодушевлением, мы тоже подхватили радостные крики свободы; мы обменялись с освобожденными французами весьма сердечными рукопожатиями. Я со своей стороны всегда с гордостью буду вспоминать о тех чувствах, которые поднялись тогда во мне. Никогда еще мои переживания не были так интенсивны, никогда еще мои чувства не были так истинно восторженны. Толпа двигалась дальше к Пале-Рояль, а через несколько минут появилась другая толпа. Ее приближение оповещалось также громкими и торжественными криками, но когда она приблизилась, мы вскоре заметили, что она носит другой характер, чем первая, и, несмотря на то, что она подтверждала факты, сообщенные первой толпой, впечатление, которое она производила на окружающую публику, было совершенно иное. По рядам разом прокатился глухой шепот, все поведение их выразило изумление, связанное с испугом. Вначале мы не могли объяснить себе причину этого; но, когда мы пробрались ближе к центру толпы, мы внезапно разделили всеобщее чувство, ибо теперь и только теперь мы заметили две окровавленные головы, которые несли на пиках! Говорили, что это голова маркиза де Лонэй, губернатора Бастилии, и старшины купечества г.Флесселя. Это было ужасающее, отвратительное зрелище! Картина, вызвавшая в зрителях представление о грубости и дикости, тотчас же заглушила царившее до сих пор проявление радости. Подобно нам, многие, чувствуя отвращение и возмущение от этой картины, ретировались. Мы вернулись в гостиницу. Только что полученное нами впечатление и критическое состояние Парижа не располагало к радужным мечтаниям. Приближалась ночь. Толпа на улице бушевала по-прежнему. Циркулировали слухи о предполагаемой в эту ночь атаке города ужасной армией под командой графа д'Артуа и маршала Брольи; эти слухи казались настолько правдоподобными, что жители стали принимать меры для оказания сопротивления. Срубали деревья и раскладывали поперек дороги на самых важных подступах к городу, разрывали булыжные мостовые, и камни уносились на крыши домов, выходивших на улицы, по которым должны были проходить войска (ибо судьба Пирра не была неизвестна французам); и окна почти во всех частях города были освещены. Ночь прошла тревожно. Беспрерывно грохотали пушки и все время били в набат; пробегали группы возбужденных граждан; по улицам патрулировали части гражданской обороны (такое название получили граждане, вооружившиеся накануне этого дня). Мы провели уже две беспокойные ночи, но в эту ночь мы страдали больше, чем от простой бессонницы. Я должен сознаться, что мне казалось, во мне парализуются все жизненные силы. Я чувствовал, что наше положение становилось серьезнее. Я не мог не думать о той опасности, которой рисковали подвергнуться чужестранцы в нашем положении, если борьба между двором и народом обострится до крайних пределов. Я смотрел на себя, как на находящегося в осажденном городе, и фантазия моя ярко рисовала перед моими глазами ужасы такого положения. Я вспомнил Англию и всех моих милых, и некоторое время мне действительно было тяжело на душе. Но ночь прошла без всяких признаков тревоги; возникшие вечером опасения не сбылись, и наш страх постепенно ослабел.
Я часто вам говорил, что при исполнении своих служебных обязанностей мне приходилось проводить ночи тягостных переживаний, когда трудно бывало разобрать, что больше страдает, тело или душа, и когда наступивший утренний рассвет возвращал к жизни. Свет действует, я убежден в этом, при таких обстоятельствах, как раздражение, которое пробуждает в людях, как и в растениях, новую энергию. В данном случае я познал живительное действие рассвета в исключительно редкой степени. Мой мозг освежился, и у меня вскоре появилось желание выйти на улицу.
Я сделал это (15 июля) и, следуя за шумом приближающейся толпы, направился к концу улицы Оноре, и там я стал свидетелем волнующего зрелища. Едва был завоеван доступ к Бастилии, и сопротивление ее было сломлено, как тотчас же, благодаря энергичным поискам были обнаружены и освобождены все несчастные узники, заключенные в ее стенах. В одной из самых темных камер этого ужасного замка были обнаружены и извлечены две жалкие жертвы отвратительной тирании старого правительства, и теперь толпа вела их в Пале-Ройяль. Один из них был хилый старичок, историю его я так и не мог узнать; у него был вид слабоумного дитяти: по дороге он то и дело спотыкался, но лицо его продолжало хранить неизменную улыбку идиота.
Его духовные силы стали жертвой его жалкого положения и, действительно, нельзя себе представить более ужасного действия заключения, как потерю рассудка. Другой был большим и довольно красивым на вид стариком. Его поведение и вся его фигура привлекли к нему всеобщее внимание. Он шел, выпрямившись, твердой и уверенной походкой; руки его были сложены и подняты вверх, он почти не замечал толпы, на лице его написано беспокойство и удивление, ибо он не знал, куда его ведут, не знал, какая его ожидает участь; лицо его было обращено к небу, но глаза были полузакрыты. Если правда, как мне передавали, что он находился в заключении сорок два года в одной из тех камер, куда не может проникнуть луч солнца, то легко объяснимо, почему глаза его не могли открыться как следует. У него был замечательно высокий лоб, совершенно лысый, как и почти весь череп; но у него была очень длинная борода, а на затылке волосы были необычайно пышны и проявляли признаки известной болезни plica polonica [колтун - из примеч.Г.Ландауэра]. Волосы его сзади достигали необъятной длины, и так как они, как я говорил, не расчесывались за все долгое пребывание его в заключении, они свалялись и образовали как бы два длинных хвоста, имевших очень большое сходство с обезьяним хвостом. Он был одет в грязный старый красноватый длиннополый сюртук; цвет и фасон его одеяния указывали, очевидно, на его прежнюю профессию или ранг, ибо потом мы узнали, что это был граф д’Ош, бывший майором кавалерии: молодой человек, не без способностей, а весь проступок, из-за которого он должен был перетерпеть столь продолжительное заключение, состоял в памфлете, который он написал против иезуитов. И несмотря на то, что впоследствии правительство само полностью примкнуло к его воззрениям и изгнало, наконец, иезуитов из Франции, он тем не менее продолжал оставаться в тюрьме потому ли, что о нем забыли, или же потому, что у него не было в то время друзей при дворе, которые ходатайствовали бы о его освобождении, или же, наконец, потому, что считалось неполитичным прощать, особенно в тех случаях, когда двор видел ошибку, и все это из-за принципа, ради которого велось много споров при старом режиме, что правительство никогда не должно признаваться в своих ошибках и проявлять свою слабость. Все, кто были свидетелями этой картины, как и я, преисполнились ужасом и отвращением к правительству, которое так упорно и несправедливо подвергало человеческие существа таким мучениям, и состраданием к этому несчастному человеку, которого мы видели перед собой. Последнее чувство возрастало по мере того, как я наблюдал за ним; душевное мое состояние было размягченным, ослабленным под влиянием ночных событий, и я не в силах был подавить в себе сострадание, которое иногда доходит до страстной боли. Быть может, я должен был бы устыдиться признаться в этом чувстве некоторым людям, но вы из-за этого не будете думать хуже обо мне; я не мог больше перенести этого вида, и, отвернувшись от толпы, я зарыдал.
Возвратившись в гостиницу, я рассказал о происшедшем; спутники мои вышли на улицу, вместе с толпой они направились в Пале-Рояль, и мне думается, что им удалось видеть всех освобожденных узников. Наступила среда (16 июля), и мы вскоре узнали, что ночью пришло известие из различных частей города, что король, потому ли, что придворные отвернулись от него, или же потому, что он убедился, что при создавшемся положении самое разумное прекратить борьбу, издал распоряжение об уводе расположенных вокруг Парижа войск. Рано утром это известие было подтверждено прибытием нескольких членов Национального собрания, сообщивших, что король поздно вечером, недолго спустя после полученного в замке известия о падении Бастилии, почти без всякой свиты направился пешком по улицам Версаля в Национальное собрание; он отдал себя под его защиту, просил у них совета и дал обещание, что безусловно подчинится его решениям.
Власти позаботились о скорейшем распространении при помощи всех имеющихся в их распоряжении средств этого важного и весьма желанного известия по всему городу. Об этом объявили глашатаи. В местах скопления публики были вывешены большие плакаты. В последних говорилось и о том, что чужестранцам разрешается выезд из Парижа при условии, что они предварительно позаботятся о получении паспортов в коммунальном управлении, в ратуше, и что они не возьмут с собой ни оружия, ни жизненных припасов. У нас было желание воспользоваться этим разрешением, и после того как мы посоветовались с нашим просвещенным проводником, философом и другом г.Дэллэсом (таким именно он проявил себя), я случайно встретил некоего англичанина, по имени Смис, состоящего на службе у герцога Орлеанского, накануне оказавшего нам несколько любезных услуг в садах Монсо. По его мнению, самое разумное для нас было бы немедленно покинуть Париж, ибо он, благодаря своему положению узнал, что опасность еще далеко не миновала, - мы все решили по возможности выехать еще до обеда. Первым делом надо было отправиться за паспортом в ратушу. По пути туда мы миновали площадь Грэвы - место казни; по близости от нее находилась площадь моргов, действительно мрачное место, где складывались не только трупы казненных преступников до предания их земле или до выдачи их друзьям, а также обнаруженные ночью покойники, выставленные здесь для опознания.
На эту площадь было доставлено несколько трупов павших под стенами Бастилии. Толпа народа, окружавшая это место, привлекла наше внимание, и мы воспользовались возможностью осмотреть это место при таких особых обстоятельствах. Изуродованные тела были беспорядочно разбросаны. Я думаю, что там было от двадцати до тридцати трупов. Вид их был отвратителен и противен, но вид нескольких живых вблизи этих мертвых возбуждал болезненный ужас. Люди, у которых исчез за ночь кто-либо из друзей и родных, пришли сюда в ужасной тревоге, думая найти их здесь среди несчастных мертвецов. Родители, потерявшие своих сыновей, женщины, потерявшие своих мужей, приходили искать их сюда на площадь моргов. Несколько несчастных женщин было занято этим отвратительным делом. Они ворочали трупа туда и сюда, а последние были так обезображены смертью и широкими разорванными ранами, что не легко было опознать тех, которых при жизни узнали бы при самом беглом взгляде. Поэтому необходимо было внимательно разглядывать лицо и одежду, а для близкого родственника такое занятие поистине должно было быть ужасным. Мы увидали женщину как раз в тот момент, кода она нашла тело своего мужа или сына; раздался самый громкий и резкий крик, который мне когда-либо приходилось слышать в жизни, а вы знаете, я слышал г-жу Сиддонс. Толпа восприняла этот крик, отступила и, казалось, повторила его, как эхо. Женщина эта буквально вырывала себе клочья волос на голове, затем она подняла к небу свои руки и глаза с таким выражением горя, какое я не в силах описать, да и вспомнить о нем никогда не хотел бы, и внезапно упала на труп. Мы переживали вместе с ней; это было слишком мучительно, и мы ушли оттуда. Эта сцена мало способствовала желанию продлить наше пребывание в Париже, и мы поспешили в ратушу для получения паспортов.
Чиновники встретили нас с изысканной любезностью, выразили величайшую готовность удовлетворить наше ходатайство и прибавили, что не могут отказать в том, что ими было официально объявлено, но они советовали нам не выезжать еще сегодня, если только у нас не было на это очень важных причин. Возбуждение народа, заметили они, еще велико. Народ относится весьма подозрительно к оставляющим город и особенно следит за тем, чтобы из их рук не ушли лица, похожие на дворян. Далее они подчеркнули, что за недостатком времени распоряжение властей могли и не быть известными и понятными всему городу, а в особенности окраинам, и что поэтому нам не может быть дана гарантия, что путешествие не будет прервано и что мы не подвергаемся насилию. Но мы горели нетерпением ехать и решили попытать счастье. Магистрат выдал нам паспорт, и нам вежливо пожелали счастливого пули, Нам оставалось только раздобыть лошадей; по предъявлении наших паспортов на почте лошади были заказаны без всяких проволочек, и нас только попросили сопровождать почтальонов с лошадьми к нашей гостинице, где стояла карета, на тот случай, что если их остановили бы, можно было бы сразу предъявить наш паспорт. Мы остались там, пока приготовляли лошадей, и это дало нам возможность быть свидетелями ловкости и подвижности французов при внезапном происшествии; ибо в то время, как мы стояли на почтовом дворе и с любопытством наблюдали, как почтальоны влезали - сказать надевали было бы невозможно - в свои ботфорты, пришли известие, что двор якобы совершил предательство, и к Парижу подошел воинский отряд. Моментально почтальоны повыскакали из своих ботфортов, помчались каждый за ружьем и по прошествии двух или трех минут появились в военном снаряжении и одновременно с другими почтальонами и конюхам, поступившими точно также, выступили на улицу и, соединившись немедленно с солдатами, образовали вскоре довольно значительный вооруженный отряд. Предполагая, что войска пройдут этим путем, жители вытащили на улицу телеги, громадные бочки и большие колоды строительного леса для преграждения прохода. Так, в течение примерно четверти часа я был свидетелем самых энергичных усилий, пока, наконец, не выяснилось, что известие это было необосновано, после чего все снова вернулись к своим делам, и с таким весельем, которому могут после такой серьезной тревоги предаваться, вероятно, только одни французы.
Почтальоны со своими лошадьми скоро были готовы, и мы отправились с ними в путь. Едва только мы достигли конца первой улицы, мы убедились, насколько необходимо было наше присутствие: несколько вооруженных граждан, несших караульную службу остановили почтальонов и спросили; куда они направляются. Они предложили нам предъявить свои паспорта; удовлетворившись этим, они предоставили нам продолжать свой путь. Это повторялось везде, где мы встречали такой караул; расстояние от почты до гостиницы было так велико, что нас останавливали, таким образом, раз пять или шесть, пока мы не дошли.
Мы считали уже, что наш отъезд обеспечен, лошади были впряжены в карету, и мы поехали. Но увы! Мы проехали всего несколько шагов, как нас остановили. Наш паспорт был предъявлен, и после некоторого колебания нам разрешили ехать дальше, но мы доехали только до следующего поста. Снова нас спросили, куда мы направляемся, и кто мы такие. Снова был предъявлен паспорт, как доказательство нашего права и, вероятно, он помог бы нам и в дальнейшем, если бы какой-то востроглазый гражданин не бросил бы взгляда в карету и не узрел бы там несколько пистолетов, которые еще в Лондоне были по глупости прикреплены в карете, как необходимая составная часть путевого снаряжения. «У них оружие, - крикнул он с негодованием, - это противоречит распоряжению магистрата». Мы возразили, что это произошло по недосмотру, мы привезли их из Англии только для того, чтобы обороняться от разбойников. «Во Франции нет разбойников, - ответил он, - весь свет знает это, и поэтому нет причин носить пистолеты». Какой-то добродушный смертный, стоявший рядом c нами, заметил наше замешательство и старался укротить его гнев. Он сказал, что как по паспорту, так и по наружному виду явствует, что мы настоящие англичане. а все чужестранцы-де имеют право на вежливое обращение, и он будет очень, сожалеть, если кто-нибудь из нас покинет Париж под впечатлением дурного обращения. Но ни его учтивость, ни его здравый рассудок, не помогли, разъяренный человек продолжал, требовать выдачи пистолетов. Было совершенно очевидно, что он, ссылаясь на отсутствие разбойников, просто желал присвоить пистолеты, и мы немедля выдали их ему и были рады получить таким способом, разрешение продолжать путешествие. После этого случая мы отъехали дальше, чем до этого, ибо, к счастью, постовые были менее подозрительны. Но мы еще не были свободны, т.к не доезжая заставы, нас остановили; лошадей круто повернули, и мы получили приказание ехать в ратушу на проверку. С этого момента все как будто преобразилось. Чернь на улицах, державшаяся до сих пор совершенно спокойно, и даже женщины, махавшие нам из окон платками и посылавшие нам ручкой привет, начали вдруг поносить нас - одни ругательствами, другие упреками; в общем счастье нам изменило. Раньше мы ехали и пользовались очевидным авторитетом, при чем наша быстрая езда в английской карете, запряженной шестеркой лошадей, быть может, не мало способствовала тому уважению, которым удостоивали нас даже женщины. Теперь же нас позорно волокли, как пленников. Быстро разнеслась весть, что нас ведут в магистрат; мы находились под подозрением; «Это дворяне, - орала чернь, - они хотели удрать, но мерзавцы попались». Повсюду нас преследовали взгляды и жесты, полные гнева и угрозы; даже карету и ту оглядывали и с презрением оплевывали ее. Наконец, мы прибыли к ратуше, и, к счастью застали там тех же чиновников, с которыми мы раньше имели дело. Они посмеялась над нашим замешательством и шутили по поводу тех затруднений, которым мы подверглись из-за того, что не последовали их совету; вместе с тем они не преминули сделать выговор гражданам, которые нас задержали. Они дали нам новый паспорт, составленный в более энергичных выражениях, а для того, чтобы оградить нас более надежным образом, они дали нам стражу из почтенных и вооруженных граждан. Мы поблагодарили их и снова распростились с ними. Благоприятные результаты принятых мер тотчас же сказались, когда мы следовали по улицам с эскортом вооруженных граждан, по шесть человек с каждой стороны кареты, что придавало нашему кортежу воинственный вид. Так шло дело, пока мы не добрались до заставы. Здесь карета была остановлена, но мы не придали этому значения, так как при нашем въезде в Париж нас тоже остановили. Дверца кареты распахнулась, и какой-то мужчина потребовал, чтобы мы предъявили свои чемоданы для обыска. Мы сочли это требование за старый обычай, и согласно этому старому обычаю мы предложили ему на чай. Его гневный отказ убедил нас, что он не был одним из тех, которые раньше несли службу у застав, ибо нам не пришлось встретить за все наше путешествие по различным городам ни одного таможенного чиновника, который отказался бы от чаевых. Мы вышли из кареты, и обыск начался; он, очевидно, вполне удовлетворил их, и по окончании его нас пригласили снова занять места. Мы с облегченным сердцем уселись по местам, полагая, что теперь все в порядке, но какой-то дикий человек с ружьем в руке, с видом, не предвещавшим ничего хорошего, вскоре убедил нас в противном. Он прыгнул в карету, и став с примкнутым штыком среди нас, приказал почтальонам ехать в ратушу. Таким образом; нас вторично прогнали сквозь строй по улицам, и на сей раз. Мы познакомились с народным гневом более основательно, чем раньше. По всему пути нас преследовали шиканьем и презрительными фразами, а когда мы прибыли на площадь у ратуши; там образовалась такая толпа, что карета не могла пробраться к ратуше, и мы должны были остановиться у одного из узких переулков, ведущих на площадь. Наш грозный страж позволил отправиться в ратушу только одному из нас. Это было моим счастьем, что я оказался одним из тех трех, которые остались в карете. Окружающая нас толпа все более увеличивалась, и вся она была охвачена такой яростью против нас, что мы не могли не видеть угрожающей нам опасности и начинали серьезно подумывать о том, не разумнее ли дать тягу заблаговременно из кареты и предоставить её со всем содержимым ярости толпы. Во время этого неприятного лишения свободы произошел инцидент, ставший нашим спасением. В то время, как чернь давала волю своей злобе, одна женщина, неистово оравшая на нас из толпы, вдруг бросилась к нашему слуге, сидевшему верхом на лошади за нашей каретой, обняла его и громко закричала: «Мой милый брат, ты ли это?» Действительно, это был ее брат, они не виделись уже несколько лет. Как только она узнала от него, кто мы такие, она тотчас же стала на нашу сторону. Внезапная и неожиданная встреча двух близких друг другу людей всегда интересна, а французы занимают не последнее место по реагированию на всякие переживания.
Это было особенно заметно данном случае. Под влиянием этого происшествия они несколько умиротворились, и мы ощутили на себе благотворные последствия этого: они стали более умеренными. Однако, прошло очень много времени до возвращения нашего друга. За время нашего отсутствия городские чиновники были завалены работой, и прошло еще немало времени, прежде чем они могли заняться нашим делом. Но когда, наконец, наш друг был допущен, его узнал тот гражданин, который раньше был так любезен с нами, и поэтому подозрения человека, вернувшего нас сюда, не были признаны достаточным материалом для обвинения. Мы снова были на свободе, и так как у нас в то время было одно только желание - попасть безопасно в гостиницу, мы снова отъехали и приказали почтальонам отвезти нас в гостиницу св.Михаила, так как она была ближе, чем наша прежняя гостиница, и, кроме того, мы надеялись встретить здесь нашего доброго друга г.Дэллэса. Но даже и это короткое путешествие не освободило нас от неприятностей, ибо перед гостиницей нас остановила стража, настаивавшая на том, чтобы мы вышли и подверглись обыску; и вся эта процедура состоялась бы прямо на улице, если бы г.Дэллэс, явившийся так же кстати, как и сестра нашего слуги, не сумел бы укротить строгостей этого задиры - начальника стражи - и добиться производства обыска во дворе гостиницы. Хотя мы и тут были пощажены от гвалта и поношений черни, все же наше терпенье подверглось, из-за крайней отвратительности этой процедуры, серьезному испытанию. Каждый предмет в карете подвергся тщательному обследованию, все бумаги в наших чемоданах были подробно осмотрены, были обысканы все наши карманы и мы сами. И когда мы решили, что уже все закончено, бедные, уставшие от путешествия в этот несчастный день парни-почтальоны получили приказание раздеться во дворе до рубашки, и каждый карман, каждая часть, их одежды подверглись, тщательному осмотру. Когда и после всего этого ничего не было обнаружено, что могло бы говорить не в нашу пользу, джентльмен, причинивший нам столько неприятностей, наконец, удалился и, кажется, был даже настолько милостив, что пожелал нам доброй ночи. Таким образом, мы снова выбрались из беды, и теперь мы сочли за лучшее примириться с нашим пребыванием в Париже и терпеливо ждать пока более благоприятные условия сделают возможным наш отъезд. Независимо, от революции Париж представлял собой достаточно интереса для чужестранцев даже, если бы мы были задержаны на более продолжительный срок, а политическое положение его давало еще дальнейший материал для возбуждения нашего внимания.
Следующий день, четверг (16 июля), ушел на осмотр общественных мест, о которых, кажется, я уже говорил вам, и на то, чтобы узнать дальнейшие подробности о событиях, свидетелями коих мы лично не были. Так как взятие Бастилия было самым чрезвычайным изо всех событий, то мы жаждали получить точные сведения об этом. Но, как это ни странно, не было и двух лиц, одинаково передававших подробности, и нижеследующее описание я даю вам, как казавшееся мне наиболее, вероятным, и как полученное из источника, заслуживающего доверие. После обеда, около четырех часов, у крепости появилась большая толпа вооруженных граждан с пушками и потребовала от губернатора сдачи крепости. Тот сделал вид, будто подчиняется, немедленно выкинул парламентерский флаг и приказал опустить подъемный мост, устанавливающий сообщение с улицей. Толпа, стремительно бросилась, внутрь, и как только около четырехсот человек достигли рва, мост быстро был поднят, а несколько инвалидов, находившихся на валу и несших гарнизонную службу, открыли по ним огонь. Этот гнусный предательский акт возбудил бешеную ярость стоявших снаружи. Весь их боевой пыл устремился всей своей мощью на подъемный мост. Было сделано много попыток разбить массивную цепь, державшую его и, наконец, когда на нее был направлены пушки, одному ядру посчастливилось попасть в цепь и разорвать ее. Мост упал. Снова туда бросилась неистовая толпа вооруженных людей, которые, приблизившись на расстояние ружейного выстрела к платформе, где стояли солдаты и пушки, открыли по ним ружейный огонь и, как потом оказалось, перебили всю оружейную прислугу. Естественно, немедленно прекратился огонь из пушек Бастилии; однако граждане; не знавшие причины, опасались нового коварства, но некоторые, особенно смелые, полезли на стены, и бросились к дому губернатора. Он увидел опасность и поджег свой дом в надежде, что таким образом ему удастся предотвратить их приближение, а сам приложил все старания, чтобы спастись от разъяренных граждан и с этой целью спрятался в отдаленную часть главного здания. Но находившийся впереди всех какой-то храбрый солдат, не боявшийся ни высоких стен, ни ни пылающего пламени, прошел внутрь Бастилии и нашел после долгих поисков губернатора в маленькой потайной комнатке; он лежал на софе, почти без сознания. Он вытащил его и отдал его в руки неистовствующей черни, жертвой ярости которой тот вскоре и пал. Голова его потом была отрублена, и ее носили на шесте, что мы и видели. Говорили теперь, что другая голова была головой не г.Флесселя, как нам говорили раньше, а головой коменданта Бастилии, обладавшего прекрасным характером и, если бы народ проявил бы больше хладнокровия и рассудительности, поведение коменданта в данном случае можно было назвать особенно похвальным, ибо он старался предотвратить стрельбу.
15 или 16 была отслужена в соборе Нотр-Дам панихида, и несколько смелых ребят, отличившихся больше всего при взятии Бастилии, были награждены гражданскими коронами. Это, говорят, была весьма интересная церемония, и мы крайне сожалели о том, что она ускользнула от нашего внимания.
На улицах было теперь гораздо спокойнее, и появились признаки веселья и доверчивости. Но, несмотря на всю кажущуюся безопасность, проявлявшуюся во всем, принимались все меры для предотвращения новых бедствий. Мы, например, с удивлением заметили, что после взятия Бастилии удваивались сторожевые посты из граждан.
Поступило известие, что в четверг (16 июля) в Париж прибудет король, и большие толпы народа запрудили улицы, по которым ожидалось шествие; но он прибыл только в пятницу (17 июля). Нам очень хотелось видеть, как поведут монарха, я сказал бы, почти в качестве пленника. Зрелище это было весьма интересно, хотя и не из-за той искусственной обстановки, которая обычно окружает королевские шествия. Впечатление, возникавшее у зрителя, не было вызвано бесстрастной роскошью драгоценных одеяний или блистающих украшений - король был прост, чтобы не сказать скромен; человек не скрывался больше под ослепительным блеском государя. Для философского ума должно было быть очень интересно подумать о том, что одна из самых многочисленных и образованных наций на свете прикладывала все старания к тому, чтобы привести в порядок гражданское общество, чтобы расширить круг применения интеллектуальных способностей человека, и чтобы преобразовать принципы политической общественности и правительства. Нам удалось занять место, откуда нам превосходно было видно шествие. Это был балкон г.Сейкса на площади Пале-Рояль, через которую должно было пройти шествие на улицу Оноре. На улице вооруженные граждане стояли шпалерами, по три в ряд - как нас уверяли, на протяжении нескольких миль. Полчаса четвертого шествие начало проходить через площадь, где мы находились. Первыми, кого мы увидели, были городские служащие и полицейские; за ними следовало несколько женщин, фантастически украшенных зелеными ветвями; затем снова чиновники; потом старшина купечества и различные члены городского магистрата. Много вооруженных граждан верхом; затем несколько королевских сановников, частью пешком, частью верхом; далее следовала пешком вся корпорация генеральных штатов, дворянство, духовенство я третье сословие, каждое сословие и своем особом одеянии. Одежда дворян была очень красива; на них были особого рода шляпы с большими, белыми перьями, и среди них было много стройных, изящных, молодых людей. Духовенство, в особенности епископы и некоторые более важные священники, были роскошно разодеты; многие из них носили одежды из виссона с красными шарфами и массивными золотыми крестами на груди. Одежда третьего сословия была очень скромна, скромнее даже, чем одежда младшего класса робентрегеров при английских университетах. Затем следовали снова королевские сановники, потом - король в простой вместительной карете, запряженной восьмеркой лошадей. За ним снова граждане; потом еще одна та восьмеркой лошадей с другими высокими сановниками; за ними огромное количество граждан: говорят, что двести тысяч них были вооружены. Выражение лица короля отнюдь не указывало на то, что он переживает что-либо особенное и вообще все его поведение не указывало на беспокойство. Он имел обыкновение откидывать далеко назад голову, что заставляло глядеть его вверх и придавало его лицу какое-то тупое выражение; таким образом, оно казалось более широким и лишало целой гаммы выражений, которые получаются при повороте взгляда в ту или другую сторону. Народ не выказывал ему знаков приветствия, но и не поносил его, если только не считать молчание формой неуважения. Духовенство и дворянство не не подвергалось оскорблениям, за исключением архиепископа парижского, очень длинного и сухопарого человека. Ему усиленно шикали, гнев общества против него был возбужден из-за циркулировавшей в народе истории, согласно которой он подстрекал короля прибегнуть к суровым мероприятиям против народа; кроме того, он пытался при помощи суеверного выставления на показ распятия произвести впечатление на народ. Он казался весьма взволнованным, и я не знаю, обладал ли тяжелым глазом, или нет, но во всяком случае, он сильно тяготел к земле. Теплое и воодушевленное приветствие раздалось по адресу представителей третьего сословия. Их рассматривали, как передовых борцов народа, и их твердые и мужественные действия в Национальном собрании считались такими действенными средствами для преодоления деспотизма, как храбрость парижских граждан при взятии Бастилии. «Да здравствует третье сословное! Да здравствует свобода!» - раздавались повсеместно крики, где они проходили. Пожалуй, было невозможно следовать вместе с шествием, ибо улица была так запружена вооруженными гражданами, что никому не удалось бы пробраться, за исключением тех, которые входили в состав шествия. Король направился в ратушу и был принят магистратом со всеми почестями: с приветственной речью обратился к нему г.Бальи [Байи], избранный, кажется, мэром. Король хотел что-то ответить, или, вернее, обратиться с речью к народу, но смутился, и не то Бальи, не то, кто-то другой из стоявших подле, сказал за него несколько слов, после чего король для внешнего и видимого доказательства своей солидарности прикрепил к себе народную кокарду. Это вызвало бешеную овацию; и он возвращался под бурю криков: «Да здравствует король!» Остальная часть дня была проведена в торжественном праздничном весельи. В Пале-Рояль завтракали большие толпы народа под открытым небом, и провозглашались патриотические тосты по английскому обычаю. Вечером была устроена иллюминация, а около ратуши были представлены аллегорически недавние события, изображавшие короля с очень лестной для него стороны, причем, на транспарантах он был удостоив названия «отца своего народа» и «восстановителя французской свободы».
В субботу (18 июля) мы посетили несколько общественных мест, но самым интересным местом, привлекшим наибольшее число зрителей, была Бастилия. Мы были свидетелями, как двести рабочих лихорадочно работали над разрушением этой твердыни деспотизма. Мы видели, как под восторженные крики народа рушились крепостные стены. Я заметил, как несколько художников зарисовывали то, что с этого времени должно было существовать исключительно на бумаге.
Мы сочли за счастье, что нам удалось присутствовать при падении этой твердыни ужаса; мы могли бы еще более удовлетворить свое любопытство, не помешай нам в этом наша чрезмерная осторожность, или, вернее, страх: у нас была возможность посетить внутреннюю часть этой знаменитой крепости. Гражданин, которому нас представили несколько дней тому назад, был капитаном отряда вооруженных граждан, которые должны были нести караульную службу внутри Бастилии. Он предложил нам включить нас в состав стражи, причем мы должны были бы тогда с ружьем провести там несколько часов; но как ни хотелось удовлетворить свое любопытство, мы все же опасались каких-нибудь неприятных последствий. Положение Парижа и состояние революции были слишком шаткими, чтобы обеспечить нас от возможной опасности в таком месте; и если бы в это время забили тревогу - а каждый час создавал в Париже все новые тревоги, - то положение четырех англичан, если бы их обнаружили вооруженными в Бастилии, было бы по меньшей мере неудобным. Мы, действительно, очень сожалели о том, что не воспользовались этим случаем, но сожаление наше было, как всегда у всех людей, лишь следствием определявшихся впоследствии обстоятельств, а отнюдь не убеждением, что и то время было бы правильнее поступать именно так.
В этот вечер мы, теперь уже в последний раз, посетили чиновников в ратуше и получили новый паспорт и заверение, что, если мы приедем к заставе рано утром, до того, как народ появится на улицах, мы сможем уехать беспрепятственно, что мы и сделали. В воскресенье 19 июля, кто-то из нашей компании, самому мне не пришлось быть свидетелем этого, говорил, что видел узника, из Бастилии, как он, видимо, весьма веселый, сидел среди чиновников магистрата. А это мне в свою очередь напомнило, что я вторично видел другого узника, того хилого старика. Его поместили на виду в окне, против дома, из которого мы наблюдали за шествием, и когда проходил король, его выдвинули вперед и заставили махать шляпой, к которой была прикреплена трехцветная кокарда. Возбужденное, таким образом, на одну минутку внимание народа, как будто произвело некоторое впечатление на короля и, случайно, а может быть, и намеренно, королевская карета остановилась в это время на одно мгновенье и, по-видимому, заставила короля обратить на него свой взгляд.
За сим считаю, что я исполнил довольно прилично свое обещание, и если я не утомил вас своим пространным повествованием, то все же боюсь, что вам нелегко было разобрать мазню о наших приключениях. Этим, вероятно, депо не ограничится, ибо события, о которых я сообщил, и обстоятельства, сопутствовавшие им, дадут большой материал для моральных и политических рассуждений, которые, быть может, когда я снова буду в Англии и буду располагать свободным временем, я сумею систематизировать и изложить на бумаге.
Да благословит Вас господь.

 

«Сам я не видел, но я знаю…»
О том, как Некеру помешали обедать,
как организовалась Национальная гвардия
и снесли Бастилию -
из мало популярной истории Французской революции

Людвика ГЕЙСЕРА (1818-1867)

…Некер и не предчувствовал того, что подготовлялось. В то время, как он собирался обедать, королевский лакей передал ему приказ немедленно отправиться за границу. Только тогда, когда уже он достиг Женевского озера, стало известно миру об его отставке.
Новое министерство - Фулон, Брольи, Бретейль - было дурно выбрано.
Бретейль принадлежал к самой обесславленной части придворного дворянства и упоминался только в обществе Полиньяка да графа д’Артуа.
Брольи был старый заслуженный воин. Он один из всех участников Семилетней войны не опозорил себя и в глазах войска придавал хороший вид дурному делу.
Самым несчастным выбором был Фулон, один из прежних интендантов, и именно из тех, о которых носились самые дурные слухи. Он слыл за жестокосердого, низкого кровопийцу, о котором ходил рассказ, будто во время голода он сказал: «Пусть народ жрет сено и солому: разве он лучше скота?» В Семилетнюю войну он был армейским интендантом. При переходе французских войск с Рейна к Везеру он отдал известное постыдное приказание все грабить и распорядился, чтобы в случае отступления вся страна от Везера до Крефельда была обращена в пустыню. Впрочем, росбахские герои бежали впоследствии слишком скоро, чтобы еще разбойничать.
Ответ нации на перемену министерства был быстр и ужасен. Новому министру не было суждено вступить в свою должность: чернь внесла в столицу его голову на пике.

Великое восстание в Париже

11 июля еще ничего не было известно. Не ранее полудня 12 числа разнесся слух, будто что-то подготовляется. Между тем национальное собрание занималось совершенно отвлеченными прениями о человеческих правах и т.п. События двигались вперед без его участия. Заправление делами все более и более переходит теперь из Версаля в Париж. А Париж в течение последних дней был уже поприщем самых сильных волнений. Эта столица сама по себе была чрезвычайно благоприятна для всякой революции, не столько по необыкновенно беспокойному духу своего населения (в этом случае оно оказалось таким же неповоротливым и медленным, как и во всяком другом), сколько потому, что она, как гигант, осеняла собою всю Францию, и ее пример имел такое громадное нравственное значение, какого не было ни у одной из остальных частей монархии.
В Париже было около ста тысяч человек, которые не знали, где переночевать. У них не было ни хлеба, ни крова, а последним пристанищем служили им или смирительный дом, или галеры.
Этот гигантский город, со своею плохой полицией и почти неукротимым населением, был переполнен горючим материалом для революционных страстей. К тому же он был недостаточно снабжен жизненными припасами.
В течение последних недель брожение тихо прокладывало себе путь и до того охватило одну часть столицы, что уже перед 11 июля следовало упрочить за собою город, чтобы не допустить его вмешаться в политику на свой лад. Взбунтовался самый знаменитый полк французской пехоты, и уже не было силы, которая бы наказала его. В последние дни, как мы видели, вокруг Парижа собрался лагерь из 19 полков, между которыми 10 было иностранных (всего 30000 человек). Едва ли этого было достаточно, чтобы вполне укротить такое население, как тогдашнее парижское, но, конечно, этого было довольно, чтобы породить брожение и ненависть.
При таких обстоятельствах нельзя ничего делать вполовину.
О полицейском авторитете в Париже уже не могло быть и речи. Образовалась новая власть с нравственным авторитетом. То были избирательные коллегии в частях столицы (electeurs), которые в известной степени заменили прежнюю отжившую монархию. Таким образом, город походил на вулкан перед извержением. При таком-то настроении, когда солдаты объявили, что не станут стрелять в народ, в виду иностранного лагеря под стенами, разнесся 11 июля слух, что в Версале что-то затевается.
Столпились массы народа. Улицы вдруг наполнились группами в несколько тысяч человек, которых трудно было распознать. Тут были и спокойные приличные граждане, вызванные из своих домов неизвестным им беспокойством, и недовольные молодые ремесленники, и собственно пролетарии предместий, и беглые колодники, и галерные каторжники, и всякая конфискованная сволочь, намеревавшаяся ловить рыбу в мутной воде. Эта огромная толпа забушевала.
Первого намека толпы не на нечто случившееся, но на то, на се, что должно совершиться, было достаточно, чтобы из всех мрачных трущоб столицы привлечь на свет божий демоническую силу, о которой старой монархии вовсе и не грезилось. Эта монархия считала население таким спокойным и миролюбивым, что воображала, будто ей еще лет 30 нечего бояться восстания.
Сначала дело ограничилось отдельными вспышками. Разграбили две булочные. Вообще же не случилось ничего, выходившего за известные пределы порядка, насколько он поддерживался в последнее время. Дело в том, что уже несколько недель тому назад сделалось обыкновенным, что там и сям собирались густые толпы и кто-нибудь всходил на первобытную трибуну и в коротких словах говорил присутствующим о том о сем.
Пале-Рояль был маленьким городком, не столько по своему объему, сколько по содержанию. В нем были скучены: кофейни, гостиницы, лавки, игорные и публичные дома. Все это принадлежало герцогу Орлеанскому, который получал отсюда довольно круглую сумму. Тут, в саду, уже несколько недель происходили собрания всех, кто не принадлежал ни к одной из частей (section) города. Здесь говорились дикие, страстные речи уже не одними господами без имени и звания, которые на мгновение всплывали на поверхность, чтобы исчезнуть навеки, но и такими лицами, которые стали известны впоследствии, всемирно-историческое значение которых зародилось здесь.
Камилл Демулен, человек чрезвычайно умный и красноречивый, самый даровитый из позднейших террористов, вступил в это время в общественную жизнь.
Он нарвал (12 числа) листьев с одного из окружавших его деревьев и раздавал их, как знак отличия, друзьям свободы: это подало мысль о кокарде, которая, по словам Лафайета, должна была обойти весь мир. Три цвета ее составились из красного и синего, цветов столицы, и, в знак примирения, из белого, цвета старой монархии.
11 июля окончилось при зловещих признаках наступающей грозы. Она еще не разразилась: еще не знали, что случится. Дальнейшее предстояло на другой день.
12-го июля было воскресенье. Оно принесло более точные вести из Версаля. Слухи были еще не об отставке Некера, а о том, что он впал в немилость. Последовали заявления в честь его и принца Орлеанского, бюсты которых торжественно носили по улицам. Между тем толпы черни грабили всюду оружейные лавки.
Тем временем придвигались войска. Несколько полков приблизилось к Марсову полю и даже в Тюильри. Они расположились там, по-видимому, с оружием наголо подавить дальнейший мятеж. Свидетельства о духе приходивших из Версаля приказов противоречили одно другому.
Недалеко от Вандомской площади впервые дело дошло до стычки. В этот день все поступки войска носили на себе отпечаток нерешительности и слабости двора. Наполеон заметил впоследствии, когда подавлял вандемьерское восстание, что в подобных случаях необходимо стрелять вначале пулями, потом, пожалуй, и холостыми зарядами, но не наоборот. Для всякого, кто в таком положении хочет взять силой, конечно, это единственно верный рецепт. Здесь же все щадили, старались избегнуть крайних мер, а между тем употребляли достаточно силы, чтобы ожесточить противника. Дело не шло дальше стычек, в которых достаточно лилось крови, чтобы до крайности разжечь всеобщую ярость, но не произошло ничего, внушающего страх.
День окончился при самых тяжких предзнаменованиях для старой монархии. По ее поведению невозможно было решить - или она не надеется на свои средства, или, вопреки грозному виду, все еще не хочет употребить силы.
Вечером 12 июля Париж был в таком возбуждении, что свидетели всех партий изображают его вполне необычайным.
Тот общественный осадок, что в мирное время прочно лежит на дне, не шевелясь, всплыл теперь на поверхность. Шайки всякой дерзкой сволочи, которая заботилась не о свободе и человеческих правах, а лишь о безнаказанном грабеже, осаждали зажиточных парижских граждан, можно сказать, в их собственных домах. Мирная, приличная часть городского населения была оставлена на произвол грабителей и убийц. Никто не мог им помешать зажигать город, вламываться в лавки, грабить частные дома и убивать беззащитных. Сами войска только способствовали ослаблению всякого отпора беспорядку.
Положение и настроение всех, кто чуть дорожил собственностью и спокойствием, было отчаянно. Теперь положительно нельзя было встретить воинственного, геройского духа. Тут скорее царствовало чувство страха и беспомощности, доказывавшее, что значит вдруг пуститься из состояния правильного порядка в открытое море анархии.
Вооруженная сила уже не трогалась. Полки удалились вследствие высших приказаний [в сноске указано: опровержение этого устаревшего взгляда см. у Зибеля, 1, 58]. Стало быть, подлили масла в огонь и удалились, не потушив пламени.
Так настало утро 13 июля. Тысячи парижан радовались, что хоть дожили до него. Вдруг зародилась мысль создать силу, организовать вооруженную самооборону для миролюбивого класса граждан-собственников.
Эта мысль возникла еще в самом начале 1789 года, когда при возмущении рабочих был разрушен дом одного фабриканта [речь идет, очевидно, о Ревельоне]. Теперь, под гнетом двойной необходимости, внешней и внутренней, он снова пробудилась и приняла более определенный вид.
Из коллегии избирателей вышел план образования национальной гвардии, стражей безопасности против толпы дикой черни. Набираться она должна была из 60 городских частей [«частями» автор или переводчик называет административные единицы города] в числе 50000 человек.
План был чрезвычайно консервативен. Крайняя нужда внушила его лучшей части парижан. Первоначальное формирование этой национальной гвардии находилось по всем частям, в руках порядочных, зажиточных граждан: пролетариат предместий был нарочно устранен. Уже в течение дня образовалась, со свойственной французам быстротой и любовью к военному делу, почтенная вооруженная сила, конечно, неправильно устроенная и снаряженная, но все-таки так сгруппированная и руководимая, что она была в состоянии устранять самые дикие вспышки.
С одушевлением пылким рвением ухватились парижане за новую мысль. Разумеется, они не могли помешать жителям предместий достать себе оружие, которое те награбили в арсеналах и оружейных лавках. Их жертвой пал на следующий день купеческий голова Флессель. Несчастный надеялся обещаниями отделаться от толпы, с ревом требовавшей оружия. Но ему не удалось сдержать ее: разъяренная чернь положила его на месте.
Утром 14 июля национальная стража была достаточно подготовлена к бою. Но и шайки предместий собирались сделать то же самое. Масса шумно устремляется к Дому инвалидов, вовсе не укрепленному, врывается в выломанные ворота и требует оружия. Находят 20000 ружей, которые и забирают вместе с пушками.
Ну, а что же дальше?
Одни кричат: «в Версаль!» Теперь знали уже все, что там произошло. Другие полагают, что надо напасть на войска в открытом поле. Но настолько хватило благоразумия, чтобы покинуть эту мысль. Тогда раздался крик: «в Бастилию!» Эти слова были искрой.

Разрушение Бастилии (14 июля)

Бастилия, в виде маленькой крепости, была обращена к одному из предместий (С.-Антуан). Пушки были так расставлены, что легко возбуждали мысль о возможности когда-нибудь обратить в прах часть города. Этим воспользовались теперь, как средством к возмущению. Но и независимо от этого Бастилия была предметом проклятий для сотен тысяч французов.
Бастилия, Венсенская башня, замок Гам и все другие притоны, как бы они там ни назывались, где старая монархия погребала виновных и невинных, были безгранично ненавистны всем. Многие тетради государственных чинов [переводя переводчика, это следует читать: «наказы Генеральным штатам»] прямо требовали, чтобы срыли до основания эти тюрьмы, имени которых ни один француз не мог произнести без ужаса.
Таким образом, к страху перед пушками в грозной крепости присоединилась ненависть к этому страшному орудию пытки старого правления. Все это делало Бастилию целью необузданного народного движения. Предприятие соответствовало диким страстям массы и радовало мирных граждан, видевших, как стремительный поток увлекался в другую сторону.
В Бастилии было очень мало продовольствия. Гарнизон состоял из сотни с чем-нибудь инвалидов и швейцарцев. Комендант был робкий и нерешительный человек. Он не хотел нарушать своего солдатского долга и вместе с тем желал покончить дело миролюбиво. Гарнизон же был не расположен к бесполезной отчаянной битве. Стало быть, здесь так же, как и во всем, что находилось в связи со старою монархией, воля была слаба и нерешительна.
Масса делает приступ. Первый подъемный мост быстро взят. Перед вторым раздается из крепости ружейный залп, на который отвечают снаружи. Бой на минуту прекращается. Комендант одно мгновение склоняется к сдаче. Солдаты точно так же. Потом им опять овладевает старый солдатский дух, не позволяющий ему покинуть вверенный ему пост. Тут он, говорят, сошел с фитилем в пороховую камеру, чтобы взорвать себя вместе со своими солдатами на воздух, но будто бы солдаты удержали его.
Бой снова начинается. Картечный залп убивает множество осаждающих. Теперь кажется, будто гарнизон хочет сдаться. Один солдат восклицает: «мы сдаемся на условии свободного отступления!» А предводители массы, говорят, переслали записку со словом «capitulation». Крепость уже не могла справляться с потоком. Не весь гарнизон был изрублен; но погибло достаточно, чтобы обесславить всю победу. Комендант Делоне поплатился жизнью за свою нерешительность.
С ним и Флесселем пала последняя тень старого авторитета в Париже.
Начали разрушать крепость. В несколько дней парижская тюрьма была сравнена с землей и на ее месте устроено публичное увеселительное место. С чисто национальным легкомыслием, которое французы так любят выдавать за остроумие, было здесь написано: «Ici l’on danse» («Тут танцуют»).
Избиратели поддерживали теперь с трудом свой авторитет. Еле-еле отстраняли они самые ужасные крайности, радуясь, что пало не много жертв.
Фулон и его невинный зять Бертье были ближайшею добычей беспорядка. Первый попался в руки разъяренной толпы еще за Парижем. Второго, который провинился лишь тем, что был зятем ненавистного интенданта, приволокли к ратуше в ту самую минуту, когда таскали окровавленную голову его тестя, и здесь изрубили после отчаянного сопротивления (22 июля).

Двор, национальное собрание и начало анархии

Среди этих происшествий самую печальную картину представляли двор и король.
Когда пришли известия из Парижа, король, казалось, еще не покинул решения действительно привести в исполнение меры, которыми он грозил. Потом вдруг явился приказ отвести войска с Марсова поля, т.е. отречение короля от парижан. Несчастный монарх был беспомощен. Его министерство было распущено. Окружающие его разбежались в разные стороны. Он, не выносивший вида крови, стоял лицом к лицу с разъяренною массой, которую сам раздражил. Неспособный действовать по-королевски, даже когда опирался на армию и великих государственных людей, что он мог сделать теперь?
14 июля, поздно вечером, в спальню короля ворвался граф де Лианкур. Он видел бушующий Париж и оставил его при криках «в Бастилию!» Когда он рассказал, что видел и слышал, король, говорят, всплеснул руками и воскликнул: «Mais c’est une revolt» (ведь это мятеж). На что Лианкур возразил: «Non, sire, c’est une revolution» (нет, государь, это революция).
Король был одинок и искал поддержки в своем беспомощном состоянии. Его брат, граф Артуа, ревностнее всех настаивавший на государственном перевороте, первый внушил ему (по свидетельству Бальи) мысль укрыться в национальном собрании, обратиться к нему со словами доверия и дружелюбия.
Национальное собрание, воспламененное страстною, увлекательною речью Мирабо, само собиралось послать к королю депутацию, когда его известили, что монарх идет сам, без стражи и свиты. Мирабо потребовал повелительным тоном, чтобы его приняли с мрачною сдержанностью. «Молчание народов пусть послужит уроком королям!» Но когда король, с непокрытою головой, в сопровождении своих братьев, попросил в простых, задушевных словах доверия за доверие, примирения за примирение, собрание разразилось бурным ликованием. И у него было сознание известной мысли: «Мы последний якорь спасения для королевской власти». Оно постановило послать в Париж депутацию из ста членов и восстановить там спокойствие.
Два дня спустя решился отправиться и король. 17 июля пустился он в этот роковой путь, чтобы разделаться с мятежом 14 числа. Он сам рассказывал впоследствии, что впечатление этой поездки осталось незабвенным для него.
Когда он въехал в город, где теперь не было уже ни одного солдата, вооруженная масса людей, по большей части с неприветливым видом, образовала густые шпалеры по обеим сторонам Ратуши. Ни один поклон, ни одно приветствие не встретили его со стороны народа. Только в более населенных и оживленных кварталах, где тесно жило среднее сословие, ободрило его одно vive le roi. Но зато весьма близко к нему, там и сям, раздавались выстрелы.
Так прибыл он в Ратушу: ТАМ БЫЛ ТЕПЕРЬ ТРОН...

 

Людовик XVI - графу д’Артуа

13 июля 1789 г., 11 час. утра

Мой милый брат, я уступил Вашим настойчивым просьбам и заявлениям некоторых моих верноподданных; но я за это время основательно поразмыслил. ОКАЗЫВАТЬ В ДАННУЮ МИНУТУ СОПРОТИВЛЕНИЕ, ЗНАЧИЛО БЫ УНИЧТОЖИТЬ МОНАРХИЮ; ЭТО ЗНАЧИЛО БЫ УНИЧТОЖИТЬ НАС ВСЕХ. Я отменил данные мной приказы; мои войска оставят Париж; я применю менее радикальные средства. Не говорите мне больше о насильственном действии, о применении силы; я считаю разумнее выжидание, уклонение от бури и надеюсь, что время, в связи с пробуждением благонамеренных людей и с любовью французов к своему королю, сделают свое дело.

 

ГОД СПУСТЯ...
14 июля 1790,
в годовщину взятия Бастилии,
в Париже состоялся первый праздник Федерации

Идея федерации - объединения между собой всех коммун, всех провинций и всего французского народа в результате революции - получила большое распространение во Франции в 1789-1790 гг. В ряде провинций состоялись праздник Федерации. Учредительное собрание 9 июня 1790 г. приняло решение о проведении в Париже 14 июля, в годовщину революции, общенационального праздника федерации. Для участия в этом празднике в столицу приглашались депутаты от национальной гвардии. Каждое подразделение национальной гвардии должно было избрать по 6 депутатов на 100 человек. Эти депутаты собирались в центре своего округа и избирали по 1 делегату на каждые 200 человек (и 400 в более отдаленных районах). В Париж съехалось несколько тысяч депутатов и представителей от армии и флота.

 

ДЕМУЛЕН Камилл
за прошедший год стал популярным журналистом, издавая собственную газету «Революции Франции и Брабанта», еще не женат.

Из газеты «Революции Франции и Брабанта»

Возвышенная идея всеобщей федерации, которую первыми высказали парижане из дистрикта Сент-Эсташ, жители провинции Артуа и бретонцы и с восторгом поддержала вся Франция, привела в оцепенение правительство. Не имея возможности бороться против единодушного требования двадцати четырех миллионов человек, крючкотворы из исполнительных органов положили все свои силы на то, чтобы сдержать первый национальный порыв, чтобы свести на нет действие этого праздника или даже обратить его себе на пользу. Конституционный комитет только способствовал правительству во всей этой политике и во всех этих уловках…
Но не будем отчаиваться… На Марсовом Поле работают пятнадцать тысяч рабочих… Распространяется слух, что они не могут ускорить работу… Тут же появляется толпа из 150 тысяч трудящихся, и поле превращается в стройку в 80 тысяч туазов. Это стройка Парижа, всего Парижа; в ней участвуют каждая семья, каждая корпорация, каждый дистрикт. Идут по трое, с кирками или лопатами на плечах, вместе распевая известный припев новой песни «Дело пойдет, пойдет на лад!» Да, дело пойдет, повторяют те, кто слышит их… Но как обманывают нацию! Как ошибается этот прекрасный народ, считающий себя свободным! Но он красив в своем заблуждении, красив даже в том, что судит о своих представителях, министрах и судьях по своей собственной добродетели и неподкупности… Ребенок из одного из пансионов Венсенна, когда его спросили, нравится ли ему эта работа, ответил, что пока он может отдать родине только свой пот, но это он делает с радостью. Это поколение обещает нам в будущем дать лучших законодателей и создать лучшие клубы, чем в 1789 г. …Я заметил, что среди детей - этих верных друзей равенства - даже наименее патриотически настроенные готовы прокричать «Да здравствует король» лишь после того, как девяносто девять раз прокричат «Да здравствует нация!», лишь после того, как охрипнут и их голос станет недостаточно красив для того, чтобы прославлять французский народ… Печатники написали на своем знамени: «Типография - первый факел свободы»; работники из типографии г-на Прюдома сделали себе колпаки из той же бумаги, которая идет на газету «Революсьон»; на них было написано «Революсьон де Пари». Не могу забыть разносчиков газет: особенно преданные общественному благу и желавшие превзойти в патриотизме другие корпорации, они постановили посвятить целый день улучшению работ на Марсовом Поле. В результате этого постановления они на целый день приостановили работу своих глоток, мехи их легких встали. Париж удивился, не услышав с утра крика разносчиков, и эта тишина патриотическим набатом оповестила город, предместья и окрестности, что 1200 парижских будильников трудятся на Гренельской равнине… Приходит молодой человек, снимает свою одежду, кидает сверху двое часов, берет кирку и отправляется работать вдалеке. Берегите ваши часы! - О, разве можно опасаться своих братьев! - И часы, оставленные на песке и на камнях, становятся такими же неприкосновенными, как депутат Национального собрания.
Если бы я имел честь быть депутатом, я бы потребовал, чтобы трон, на котором запросто восседает г-н Капет, был пустым водружен на возвышенное место как олицетворение суверенности нации; и я бы хотел, чтобы у подножия этого трона были представлены две власти, сидящие в креслах по крайней мере равных… Нас привели в плохое настроение и вызывающе высокий трон исполнительной власти, и угодливо-низкие трибуны власти законодательной, и вид ненавистной формы лейб-гвардейцев короля, и курбеты г-на Мотье; нас привело в плохое настроение и нечто вроде бегства короля, которому боль в ногах не помешала скрыться, как только он услышал возгласы «К алтарю!», настолько многочисленные и сильные, что они становились более требовательными и сильными, чем королевское «вето». Но это плохое настроение не помешало мне, обратившись взглядом к празднику, поздравить моих сограждан с тем, что делает им бесконечно много чести.
…В своем прелестном и живом описании праздника мой приятель Карра возвышенно возблагодарил Бога за то, что дождь пролился сильным потоком. Он полагает, что это было к лучшему, поскольку этот дождь должен умерить чрезмерно живое воображение некоторых граждан, охладить горячие головы (например, г-на Делонэ, главы федератов Анжера: он обратился к супруге короля с такой раболепной речью, которая своей гнусной лестью превзошла комплименты самой Французской Академии). Из всего этого патриот Карра делает вывод, что никогда еще проливной дождь не был так кстати, как в этих обстоятельствах: для того, чтобы помешать обожателям исполнительной власти особенно рьяно поклоняться этому золотому тельцу прямо у ног наших законодателей, у подножия Синая; для того, чтобы подготовить умы граждан к хладнокровию мудрого и взвешенного восхищения; для того, чтобы продемонстрировать отвагу и настойчивость, которую французы проявляют с начала революции. Карра замечает, что небо хотело лишь испытать нас и что к трем часам, увидев успешность испытания и решив, что нация вполне заслужила его свет, солнце вышло как никогда ослепительным и протянуло над алтарем разноцветную радугу - символ единства и конфедерации небес и земли…
Когда залп и бой барабана возвестили время принесения присяги, жители Парижа, оставшиеся в городе - мужчины, женщины, дети, - подняли руку в сторону алтаря и воскликнули: «Да, я клянусь!» Им посчастливилось остаться в городе, и радость их была чистой и неомраченной. Они не слышали возгласов, пусть робких, стыдливых, приглушенных, редких и быстро подавленных: «Да здравствует королева!», «Да здравствуют лейб-гвардейцы!» Они не видели ни белых знамен над белыми балдахинами, ни вызывающей высоты, на которую был поднят трон для носителя исполнительной власти, ни унижения нации, ни пособничества этого трусливого президента Боннэ.

 

БАБЁФ Франсуа Ноэль,
вернувшись из Парижа, активно участвует в борьбе за упразднение косвенных налогов, 19 мая 1790 арестован по обвинению в подстрекательстве к мятежу, 21 мая доставлен в Консьержери, откуда освобожден в начале июля. Бабёф не был депутатом на празднике Федерации, но, по-видимому, присутствовал на этих торжествах. «Письмо депутата от Пикардии» было опубликовано им отдельной брошюрой в 1790 г.

Из «Письма депутата от Пикардии»

…Что увидел я 14 июля! Ирод вызвал нас со всех концов страны. Он уплатил нам, чтобы заставить сыграть перед лицом нации самую наглую комедию, которая когда-либо заставляла людей краснеть. Кто из нас, уезжая из своих мест, мог ожидать такого позора? Нам предложили золотого тельца: мы в своей подлости поклонились ему.
О, народ! О, судьба человека! Сколь слепы мы и как легко поддаемся соблазну! Я добивался чести быть избранным в депутаты. В дороге я плакал от радости. Я представлял себе заранее простой праздник свободы, родины, республики! О, как он будет прекрасен, говорил я себе, этот момент, когда мы поклянемся друг другу в том, что мы - братья, когда мы обнимемся, когда мы все вместе заплачем, когда король, находясь среди нас, прижмет родину к своей груди, когда высокое Национальное собрание, занимая место в первом ряду, как символ закона будет шествовать во всем сиянии нашей любви.
…Вы говорили мне, что готовящийся праздник будет торжеством в духе Сеяна, что я увижу там унижение Национального собрания, что я увижу там праздник в духе Великого Могола и что, поскольку то, что народ видит, сильно влияет на его душу, я увижу, как его соблазняют. В хороших республиках редки были зрелища, в которых правительство выходило на сцену. Вспомните, что людям льстят только для того, чтобы их обмануть! Наша республика начинается там, где кончилась Римская республика, а Римская республика кончилась вместе с упадком нравов и исчезновением простоты, чести и презрения к богатству. Как Вы были правы; послушайте же рассказ о моем позоре и позоре всего государства.
Собрались на бульварах, штаб парижской гвардии верхом на лошадях проехал сквозь ряды патриотической пехоты, последовала команда, двинулись, пошли. Появился Лафайет. Я ожидал увидеть короля, я не знал Лафайета. Он кланялся, приветствовал направо и налево. Это, конечно, человек ловкий, он кажется мне большим честолюбцем. Он царствует, у него нет короны на голове, он держит ее в руке, подобно Кромвелю. О, мой друг, Вы сто раз говорили мне, что добродетель любит пустыни, и что надо остерегаться той добродетели, которая ищет яркого света! Войска прибыли на Марсово поле, встреченные радостными криками бедного народа. Я спросил, где король, и был удручен. Мне казалось, что Лафайет ловко отстранил его от праздника, чтобы самому быть его героем.
Меня поразило, что этот человек держится как визирь. Как он умеет представляться интересным, воспламенять толпу, как хорошо он знает человеческое сердце. Он проницателен, как Магомет, красноречив, как Катилина, мудр, как Соломон.
Наконец король появился на золотом троне, и я чуть не упал в обморок, увидев рядом с ним на табурете диктатора республики, председателя Национального собрания, восседающего там, как вор на скамье подсудимых.
Мой друг, Вы говорили мне, что основные принципы добрых правлений - это честь и добродетель. Мы, очевидно, не обладаем ни тем, ни другим, поскольку Цезарь у нас в то же время и верховный жрец.
Этот король, который казался бы мне великим, если бы он промок, как и мы, и, как мы, был бы покрыт грязью Марсова поля, показался мне совсем маленьким на троне. Я пытался утешить себя; король в своем пустом блеске показался мне трусливым ионийским сатрапом, а председатель - римским консулом, покидающим плуг.
Я не верю больше в аристократию: ее приспешники лишены заслуг и политического чутья. Если бы они посоветовали королю идти вместе с нами, он, быть может, нанес бы страшный удар по конституции, а остаток слабости и жалость сделали бы то, что мы продолжали бы его любить: эта ужасная мысль меня утешает!
Лафайет работал для одного себя. Он отстранил короля, чтобы привлечь наши взоры к себе, и, конечно, он ожидал, что в порыве головокружения народ провозгласит его генералиссимусом.
Я уважал этого человека, когда судил о нем издалека. Увидев его вблизи, я чувствую к нему омерзение. Это опасный человек, который душит родину в своих объятиях. Какое непроницаемое притворство, какая гибкость, какая страшная откровенность, как изменяется его значение и сама его сущность. Мне больно, мой дорогой друг, излагать Вам подробности нашего унижения. Нет, мы отнюдь не свободны, мы все умрем рабами, кроме Вас, ибо мудрость возвышает Вас над людьми, и Вы зависите лишь от правды и от бога.
Собравшиеся требовали, чтобы король вышел к алтарю для принесения присяги. Неблагодарный, лишенный человеческих чувств, он остался недвижим, он равнодушно слышал крики «Да здравствует король!», которыми войска приветствовали его, чтобы поднять его дух и вырвать его из-под власти коварных советов злых людей! Человек низкий при всем твоем величии, верно ли, что ты так глуп, что не отличаешь добра от зла? Если ты обладаешь злобой дураков, которая соединяется со злобой окружающих тебя дурных людей, сколь гибельным можешь ты стать однажды для государства!
…Я забыл Вам сказать, что 13-го король сделал смотр войскам с портика своего дворца. Депутаты Франции входили в дворцовый сад по скрытой лестнице вперемешку с жуликами и куртизанками. Когда я поднял голос, жалуясь на это, кто-то посоветовал мне быть поосторожнее и добавил, что за порядочными людьми установлено наблюдение. Катон, несомненно, покончил бы самоубийством. Я не мог перенести такого оскорбления, и я вернулся к себе, чтобы там плакать.
Вы знаете, что произошло затем. Франции стыдно, как девушке, честь которой оскорблена ласками развратника. Кричали: «Да здравствует Лафайет», «Да здравствует король», «Да здравствует королева». Никто, кроме меня и бретонцев, не крикнул «Да здравствует родина», «Да здравствует Национальное собрание». Среди бретонцев один молодой человек лет 15-16 кричал: «К алтарю, к алтарю короля!» Лафайет, проходя мимо него, сказал: «Сударь, я узнаю ваше имя». «Оно здесь», - ответил бретонец, похлопывая по своему патронташу. Дальше Лафайет встретил Дантона и Демулена. Он побледнел, пришпорил своего коня. Взгляд порядочных людей, как голос Бога, преследует негодяев. С тех пор в Париже арестовывают всякого, кто плохо отзывается о Лафайете и о королевской присяге. Сулла свирепствует, но депутаты еще не уехали, они знакомятся друг с другом, вместе едят, обнимаются, беседуют только о свободе, клянутся друг другу умереть за нее. И я не сомневаюсь в том, что, вернувшись в свои департаменты, они примкнут к всеобщей лиге. Они видели опасность вблизи. Они разгадали честолюбивые планы тех, кто их пригласил, они видели на Марсовом поле адъютанта, который кричал депутатам, в частности, депутатам от Марны: «Король и г-н де Лафайет сейчас уйдут, если вы не будете занимать места соответственно рангу»…

 

СЕН-ЖЮСТ Луи Антуан
весной 1790 г. принимает активное участие в создании подразделений Национальной гвардии и в организации движения Федерации в департаменте Эна, и в Париж прибывает в качестве почетного командира Национальной гвардии Блеранкура.

Первый праздник Федерации всей Франции имел особый характер, какого не будут иметь последующие собрания. Хотя на первый взгляд он может показаться великолепным средством укрепить общественный дух, он был результатом происков некоторых людей, желавших распространить свою известность в народе; об этом знали, поэтому к празднику Федерации отнеслись неприязненно; он был благодетелен. Но время его тогда еще не пришло; однако тогда не могли отвергнуть то, что имело облик патриотизма.
Национальное собрание не без тревоги взирало на бесчисленные депутации, которые его окружили; они состояли из людей, беспокойных духом; предрассудки, недовольство всякого рода, вражда провинций между собой и их взаимная зависть заполонили столицу; можно было с близкого расстояния увидеть политический организм, преисполненный заблуждений; быть может, поскольку партии были народными, все должно было устремиться в лоно свободы; однако могло случиться, как многие надеялись, что присутствие монарха вызовет в сердцах людей сочувствие к нему. Интрига заставила его играть роль Великого Короля. Прикрывшись постыдными лохмотьями былой славы, он умилительно показывал народу дофина, как несчастного наследника крови стольких королей; это трогательное зрелище поражало взоры всех. Во всем Париже видели только пятерых людей.
Те, кто подал мысль о Федерации, нашли последнее средство изменить облик происходящего и нанести удар свободе; против свободы обратили ее же оружие; все было любовью и равенством, и тем не менее все было к выгоде королевской семьи; отличный способ нападать на людей - использовать в качестве оружия их слабости и их добродетели. Однако все было напрасно: короля любили, но не жалели. Поскольку его было нетрудно обмануть, ему дозволяли говорить напыщенным языком, который ему нравился; но его простодушие не находило отклика.
Нельзя вообразить ничего более трогательного, чем то, что он ответил депутатам: «Передайте своим согражданам, что я хотел бы говорить с ними со всеми так, как я говорю здесь с вами; передайте им, что их король - их отец, их брат, их друг, что он может быть счастлив лишь их счастьем, великим их славою, могущественным их свободою, богатым, когда они процветают, страдающим, когда они в беде; более всего я хотел бы, чтобы вы донесли мои слова, или вернее, мои сердечные чувства до тех, кто живет в убогих хижинах и в приютах для обездоленных; скажите им, что если я не могу перенестись вместе с вами туда, где они нашли себе пристанище, я хочу присутствовать там душою и чтобы там же пребывали законы, защищающие слабого; что я хочу заботиться о них, жить для них, умереть за них, если понадобится. Наконец, сообщите в разных провинциях моего королевства, что чем раньше обстоятельства позволят мне осуществить мое желание посетить их вместе с моей семьей, тем скорее возрадуется мое сердце». Поскольку сердца французов вовсе не понимали таких речей, ничего не вышло: король хотел вызвать жалость, а внушил только любовь.
Во время этой чреватой опасностями церемонии Национальное собрание не расчувствовалось и не утратило своей уверенности; оно обсуждало вопросы торговли и дела колоний; оно держалось строго и спокойно, оно требовало от Франции только гражданской присяги и удержало ее от радостных кликов, которые звучат лишь мгновение, а потом их уносит ветер.
Праздник Федерации, столь хитро задуманный с целью извратить общественный дух, укрепил его навеки. Армия ушла из Парижа, недовольная теми, кто перед нею заискивал, и полная уважения к Национальному собранию, на которое ей довелось посмотреть.
Если жалкая часть французской монархии погибнет, мы своим равенством во многом будем обязаны собраниям федератов; они несколько уравновесят силу политического состояния, если доверие к нему уменьшится; но да будет угодно Богу, чтобы мы избегли гражданских раздоров и надолго сохранили любовь к миру, притом, что дух войны витает повсюду.

 

ГОТЬЕ де БОЗА Жан Франсуа (1739-1815),
адвокат в Клермон-Ферране, в Оверни; представитель третьего сословия в Генеральных Штатах, один из основателей клуба фельянов. Как депутат, находится в постоянных письменных, часто и личных сношениях со своими избирателями. (См. также фрагменты переписки Боза в связи с событиями августа 1789 г.)

Париж, 8 июля 1790 г.

Каждый день приносит мне все новые радости, когда одни за другим прибывают наши добрые сограждане, приезжающие как по собственному почину, так и в качестве делегированных представителей. Они так же, как и я, неописуемо поражены горячим рвением всех местных жителей и случайно находящихся в Париже в связи с торжествами великого национального праздника. Вы, вероятно, слышали о том, что из-за нерадивости 9-10000 рабочих, взятых из богаделен, возникло опасение, что Марсово поле не будет устроено к 14-му. Весь город пришел в движение, чтобы заменить этих бездельников солдаты, купцы, угольщики, ремесленники, священники, монахи и прочие, учащиеся всех учебных заведений, семинаристы, все на свете заработали бодро и дружно. Даже женщины, есть среди них красивые и блестящие дамы, ежедневно отправляются порайонно на Марсово поле, откуда они отвозят землю на тачках и тележках. Это зрелище, могущее показаться в первую минуту смешным или веселым, вызывает восхищение; вчера я видел все это, и я убежден, что, если когда-либо французы производили впечатление легкомысленного народа, то это происходило от того, что привычка к рабству препятствовала им обнаруживать и развить свой характер. Я рассматривал эту мастерскую, где занято свыше 60000 рабочих и работниц, с политической точки зрения, и я научился понимать, что для воодушевленных духом свободы народов не существует ничего неприятного и невозможного. Цифровой подсчет землекопательных и транспортных работ покажет, что в течение немногих дней было вырыто и увезено больше земли, чем требовалось бы для поднятия на 20 футов в длину и ширину дороги из Клермона в Монферран.
Мы надеемся, что все приготовления будут окончены до 14-го; и если погода будет хорошей, то это будет самым блестящим и самым приятным праздником, который себе можно представить. В одно и то же время во всех частях государства воцарится радость...
Жан Франсуа Готье [впервые он подписывается просто Готье, т.к. декретом 19 июня уничтожены дворянские титулы - из примеч. Г.Ландауэра]

 

ШУБАРТ Кристиан Фридрих Даниель (1739 - 1791),
немецкий просветитель, публицист, поэт, музыкант.

Статья из журнала «Отечественная хроника», издаваемого в 1787-1791 гг.

1790 г.

ПРАЗДНИК СВОБОДНЫХ

...Но еще более величественное зрелище представляет двадцатимиллионный народ, когда он с потрясающим единодушием провозглашает свободу, сбрасывает рабские оковы с мозолистых рук, рушит неприступные, как скалы, Бастилии и затем под открытым небом справляет в честь отца и подателя священной свободы такое торжество, какого никогда еще не праздновало человечество. Не мудрено, что взоры всех великих, добрых, благородных, сердечных людей устремлены теперь на Париж и следят за ходом празднества, которое самая пылкая фaнтaзия поэта не могла бы нарисовать, каким оно разыгрывается в действительности перед глазами всего света.
Подготовка торжества велась в таком согласии, которое показывает, что всевышний покровительствует этому празднику единения. Более ста пятидесяти тысяч человек, всех классов и состояний, представителей всех стран света, говорящих на всех языках и наречиях, работали на широком Марсовом поле. Сам король отправился туда, сошел с коня и - внук великих Генрихов и гордых Людовиков - возил тачку, а рабочие с лопатами, кирками и мотыгами сопровождали его как телохранители. Другие участники работ и зрители кричали, со слезами на глазах: «Да здравствует наш король, друг и отец!» Теперь работали все, и почва оросилась потом некогда могущественных людей, воинов, членов Академии, священников и монахов всех орденов, художников, женщин и детей.
Как мало нас работа угнетает,
Когда свобода лоб нам охлаждает!
Клоотс - пруссак! - человек большого сердца и высокого духа, в последнее время - выразитель чаяний всех чужеземных наций, стряхнул с себя свой немецкий баронский титул, как стряхивают пыль с одежды, стал французским гражданином и... тоже катал тачку. Фоке, главный столп храма британского величия, был свидетелем триумфа свободы. Клопшток, первый среди живущих теперь поэтов мира, старец шестидесяти восьми лет, но еще полный жизненной силы и преданный богу, свободе и отечеству, 10-го числа прибыл в Париж вместе со своим другом, графом Христианом Штольбергом, переводчиком Софокла, и привез стихотворение, посвященное народу франков, которое он будет раздавать в французском переводе. Какой триумф для Франции; величайший из немцев, среброкудрый Клопшток молодеет от благостного зрелища освобожденного народа и выливает и свой сосуд елея на алтарь отечества! Франки скоро оценят величие этого мужа полнее и искреннее, чем мы, непостоянные немцы, быстро забывающие воспарившего к солнцу орла при виде мотылька, порхающего между травинок.
И вот забрезжил великий день праздника. Правда, солнце боролось с дождевыми тучами и с девяти часов утра до четырех пополудни один ливень сменялся другим. Но свободные франки в своем блаженстве пренебрегали этим. Делегаты различных провинций, собравшиеся уже с шести часов утра, стояли в алфавитном порядке, со щитами, венками из цветов и в колпаках свободы. Провинциалы все дрожали от нетерпения скорей вступить в братский союз, который никакая земная власть не в силах расторгнуть.
Около десяти часов началось священное шествие. Из окон бульваров, усеянных людьми, девушки и женщины махали руками, били в ладоши и пели только что появившуюся народную песню
Ah, Сa ira, Сa ira,
Nos chers fieres des Provinces
Хорошо все пойдет, все пойдет,
дорогие братья наши из провинций
Под струями дождя шествие двигалось к алтарю отечества. Триумфиальная арка открывала дорогу на Марсово поле. Собралось несметное множество народу, но не было ни экипажей, ни лошадей, ни людей с тростями и шпагами. Посредине Марсова поля возвышался, как божий холм, алтарь отечества. В крытой части амфитеатра был воздвигнут трон короля; позади стояла королева с сыном. Справа сидел председатель Национального собрания; перед ним, в открытом амфитеатре, справа и слева, почтенные народные представители, мужи священной свободы, - сцена, возвышеннее и трогательнее которой не могла бы вообразить самая пылкая фантазия. Перед королем возвышался алтарь отечества, и по всему пути к нему выстроилась с обеих сторон парижская национальная гвардия. Бесчисленные группы музыкантов, исполнявших то воинственную, то нежную музыку, расположились на сооруженных для них помостах и аккомпанировали ликованию этого дня. В тысячах надписей и эмблем новые франки выказывали свое остроумие, высокий дух и пылкую любовь к отечеству. Близ алтаря стояли представители национальной гвардии вместе с добровольцами, а рядом с ними - поседевшие на службе родине воины. В отдалении возвышались скамьи амфитеатра, на которых помещалось более шестисот тысяч зрителей. Епископ Отена служил мессу. Небо все еще было покрыто тучами, и лил дождь. Но отбушевали металлические жерла грома, и небо опять приветливо улыбалось этой величественной сцене. На ступенях алтаря стояли священники, все в белых облачениях, опоясанные национальными лентами. Прочли слова клятвы, и мириады людей, «буре подобно ревущей, вздымающей грозные волны», закричали: «Клянусь, клянусь!»
...Ночью весь Париж был иллюминован. Везде шли балы, гремело веселье, но при всем том возносились также хвалы и моления, обращенные к господу, который в дни одряхления мира освободил великий народ, возвел его на гору, озаренную солнцем, и на этом примере показал народам Земли, что человечество только тогда достигает высшего величия, когда оно свободно!

ПО ПОВОДУ ОБЛОМКА от ТЕМНИЦЫ ВОЛЬТЕРА в БАСТИЛИИ,
ПРИСЛАННОГО АВТОРУ из ПАРИЖА

Спасибо, друг, за памятник насилья,
За этот камень из стены Бастильи,
Тюрьмы, стоявшей Вольности на страх,
Тюрьмы, Парижем брошенной во прах.
Разрушена Вольтерова темница,
Где гений чах по воле палача.
От стен, где мысль должна была томиться,
Пусть не останется ни кирпича.
Спасибо, друг, за камень, - эти стены
Всё видели: рыданья, кровь и боль...
Он мне дороже шпаги драгоценной,
Которой Вольность угнетал король.

 

ТАЛЬМА Франсуа Жозеф (1763-1826), актер.

Из «Мемуаров», написанных четверть века спустя

Марсово поле было избрано Коммуной как огромный театр, где должно было произойти представление той великой и народной драмы, которая была прологом революции.
Но нужно было устроить подобие скамеек по краям и выкопать круг в середине. Триста или четыреста рабочих работали бы над этим сооружением много лет. И вот все население Парижа устремилось туда с лопатами, тачками и мотыгами. Только те, кто видели это потрясающее зрелище, могут понять величие его.
Люди всех возрастов и положений, женщины всех классов общества, чиновники, дворяне, буржуа, рабочие, священники, знатные дамы, уличные торговки, гризетки - весь мир, вернее, весь хаос старого мира и зачатки нового работали бок о бок с одинаковым пылом, в то время как дети носили факелы, а походные оркестры будоражили толпу, играя «ça ira», точно пронизывая электрическим током единую душу этих тысяч.
Мы сказали, что дети разносили факелы. Да, ибо те, кто из-за своей личной работы не могли принять участие днем в общественной, приходили работать ночью, чтобы отдохнуть от своих дневных трудов.
Эта гигантская работа, как и сотворение мира, была выполнена в семь дней. Начавшись 7 июля, в ночь на 14-е она была завершена.
Как Бог, Франция захотела, и все произошло по ее желанию. <…>
В дни реакции, в момент, когда нас преследуют за то, за что раньше прославляли, в час, когда герои того времени стали изгнанниками, в хорошую летнюю ночь мне часто приходит в голову желанье посидеть на одном из необъятных откосов Марсова поля, единственном памятнике, устоявшем среди развалин великой эпохи, - словом, поступить подобно римскому мечтателю, бродящему среди развалин Колизея.
И я говорю себе:
«Тот, кто закладывал фундамент для Лувра, велик.
Тот, кто покрыл золотом и железом собор Инвалидов, велик.
Тот, кто руками победителя воздвиг Вандомскую колонну, велик.
Но еще более велик тот, кто вырыл эту площадь, кто сделал это углубление.
Ибо Франциск I умер и забыт.
Ибо Людовик XIV умер и забыт.
Ибо Наполеон в изгнании и забыт.
Но тот, кто изрыл эту площадь, кто сделал это углубление, кто смешал свой пот с пылью - тот никогда не умрет. Ибо это народ, а народ вечен!»


Источники

Свобода. Равенство. Братство. Великая французская революция: документы, письма, речи, воспоминания, песни, стихи. Л., 1989. С.84, 118-120.

Ландауэр Г. Письма о французской революции / Перевод с нем. с предисловием проф.И.Бороздина. М.: «Прометей». 1925. Т.1.

Бабёф Г. Сочинения. Т.1. М., 1975. С.231-232. Т.2. М., 1976. С.118-122.

«Дух Революции и Конституции во Франции» - первое теоретическое, философско-политическое сочинение Сен-Жюста и единственное завершенное и опубликованное им самим. Автор работал над ним в конце 1790 - начале 1791 гг. В начале июня 1791 г. оно вышло из печати. См. Сен-Жюст Л.А. Речи. Трактаты. СПб., 1995. С.185-187, 218-219.

Документы истории Великой французской революции. Том первый. М., 1990. С.490-492.

Гейссер Л. История французской революции, 1789-1799. СПб.: тип. А.Пороховщикова. 1896.

Немецкие демократы XVIII века. М.: гос.изд-во художественной литературы. 1956.

См. также фрагменты переписки семьи Жюльен

 

Подготовили: Оксана и Алексей Сомовы, Л., Э.Пашковский, М.Воронин, Eleonore © Vive Liberta 2004

 

на главную Vive Liberta