VII. Категории материалистической диалектики

Общая характеристика категорий материалистической диалектики

 

Перед человеком сеть явлений природы. Инстинктивный человек, дикарь, не выделяет себя из природы. Сознательный человек выделяет, категории суть ступеньки выделения, т. е. познания мира, узловые пункты в сети, помогающие познавать ее и овладевать ею. («Ленинский сборник» IX, стр. 41, изд. 1-е.)

 

Моменты познания (= «идеи») человеком природы вот что такое категории логики. («Ленинский сборник» IX, стр. 231, Изд. 1-е.)

 

Объективизм: категории мышления не пособие человека, а выражение закономерности и природы и человека — ср. дальше противоположение («Ленинский сборник» IX, стр. 37, изд. 1-е.)

 

Историческое и логическое

 

Гегель правильно начинает философию права с владения как простейшего правового отношения субъекта. Но никакого владения не существует до семьи или до отношения господства и подчинения, которые являются гораздо более конкретными отношениями. Поэтому было бы правильнее сказать, что существуют семьи, роды, которые еще только владеют, но не имеют собственности. Простейшая категория выступает, таким образом, как отношение первичных семейных и родовых сообществ к собственности. В более раннем обществе она является более простым отношением развившегося организма, но конкретный субстрат, отношением которого является владение, постоянно предполагается. Можно представить себе владеющим единичного дикаря. Но тогда владение не есть правоотношение. Неверно, будто владение исторически развилось в семью. Наоборот, оно всегда подразумевает эту «более конкретную правовую категорию». Но, между тем, здесь остается доля истины, а именно, что простейшие категории суть выражение условий, в которых может реализоваться неразвившаяся конкретность, до установления более многостороннего отношения или более многосторонней связи, идеальным выражением которых служит конкретная категория, в то время как развившаяся конкретность сохраняет простейшую категорию как подчиненное отношение.

Деньги могут существовать и существовали исторически раньше капитала, раньше банков, раньше наемного труда и т. д. С этой стороны можно сказать, что простейшая категория может выражать собой господствующие отношения неразвившегося целого [отношения], которые уже существовали исторически раньше, чем целое развилось в том направлении, которое находит свое выражение в более конкретной категории. Постольку законы абстрактного мышления, восходящего от простейшего к сложному, соответствуют действительному историческому процессу.

С другой стороны, можно сказать, что имеются в высшей степени развитые и все-таки исторически незрелые общественные формы, где имеются высшие хозяйственные формы, например, сотрудничество, развитое разделение труда и т. д., но совершенно неизвестны деньги, например, Перу.

Точно так же у славянских общин деньги и обусловливающий их обмен или совсем не выступают, или играют незначительную роль внутри отдельных общин, но встречаются на границах последних, в сношениях с другими общинами; вообще ошибочно принимать обмен между членами одной и той же общины за первоначально конституирующий элемент. Наоборот, вначале он выступает в отношениях различных общин друг к другу в гораздо большей степени, чем в отношениях членов внутри одной и той же общины. Далее, хотя деньги начали играть роль очень рано и в различных отношениях, однако в древности они выступают как господствующий элемент только у односторонне определившихся наций, у торговых наций, и даже в наиболее развитой древности, у греков и римлян, полное развитие денег, которое является предпосылкой современного буржуазного общества, наблюдается только в период разложения. Таким образом, эта совершенно простая категория выявляется исторически в своей полной силе только при наиболее развитых общественных отношениях. Она никоим образом не проникает (?) во все экономические отношения; например, в Римской империи, в период наибольшего ее развития, основу составляли натуральные подати и повинности. Денежное хозяйство было там вполне развито, собственно, только в армии, оно никогда не охватывало весь процесс труда в целом.

Итак, хотя простейшая категория может исторически существовать раньше конкретной, но в своем полном внутреннем и внешнем развитии она может принадлежать только к более сложным (?) общественным формам, в то время как более конкретная категория бывает совершенно развитой и в менее развитых общественных формациях.

Труд кажется совершенно простой категорией. Древним является также представление о нем в этой всеобщности — как о труде вообще. Однако «труд», экономически рассматриваемый в этой простой форме, есть столь же современная категория, как и отношения, которые порождают эту простейшую абстракцию. Монетарная система, например, определяет богатство еще совершенно объективно, как вещь [?] [Здесь совершенно нельзя разобрать два слова. Они выглядят как «außer sich», «вне себя».] в деньгах. По отношению к этой точке зрения было большим прогрессом, когда мануфактурная или коммерческая система перенесла источник богатства из предмета в субъективную деятельность, в коммерческий и мануфактурный труд. Однако сама эта деятельность все еще понимается в ограниченной форме, а именно как производящая деньги. По отношению к этой системе физиократическая система [представляет дальнейший прогресс]; она выставляет в качестве создающей богатство определенную форму труда — сельское хозяйство, а самый объект она видит уже не в денежной оболочке, но как продукт вообще, как общий результат труда. Этот продукт, однако, сообразно ограниченной конкретной деятельности, является всегда продуктом с определенными природными свойствами. Сельское хозяйство производит, земля производит par excellence. Огромным прогрессом со стороны Адама Смита было отвергнуть всякую определенность деятельности, порождающей богатство, поставив на это место труд как таковой, не мануфактурный, не коммерческий, не труд сельскохозяйственный, а как тот, так и другой. Вместе с абстрактным всеобщим понятием деятельности, создающей богатство, мы имеем также всеобщее понятие о продукте вообще, определяемом как богатство, или опять-таки о труде вообще, но уже как прошедшем, овеществленном труде. Как труден и велик был этот переход, видно из того, что Адам Смит сам по временам возвращается к физиократической системе. Может показаться, что таким путем лишь найдено абстрактное выражение для простейшего и древнейшего отношения, в котором человек, при каких бы то ни было общественных формах, выступает как производитель. Это верно, с одной стороны, но неверно — с другой.

Безразличие к определенному виду труда предполагает весьма развитую совокупность действительных видов труда, из которых ни один не является уже больше господствующим. Так, наиболее всеобъемлющие абстракции вообще возникают только в условиях богатого конкретного развития, где одно и то же является общим многим или всем элементам. Тогда оно уже не может представляться мышлению только в своей особенной форме. С другой стороны, эта абстракция труда вообще является лишь духовным результатом конкретной совокупности трудовых процессов. Безразличное отношение к какому-нибудь определенному виду труда соответствует общественной форме, при которой индивиды с легкостью переходят от одного вида труда к другому и при которой какой-либо определенный труд является для них случайным и потому безразличным. Здесь труд, не только в категории, но и в действительности, стал средством создания богатства вообще и утратил свою специфическую связь с определенным индивидом. Такое состояние достигло наибольшего развития в наиболее современной из форм бытия буржуазного общества, в Соединенных штатах. Здесь, таким образом, абстрактная категория «труда», «труда вообще», труда sans phrase, этот исходный пункт современной экономической науки, становится впервые практически истинным. Следовательно, простейшая абстракция, которую современная экономия ставит во главу угла и которая выражает древнейшее отношение, имеющее силу для всех общественных форм, является, однако, в этой абстракции практически истинной только как категория наиболее современного общества. Но могут сказать, что то, что в Соединенных штатах является историческим продуктом, — это безразличие к какому-либо определенному виду труда, — у русских, например, есть врожденное качество. Но, во-первых, огромная разница: варвары ли имеют свойство быть пригодными ко всему, или цивилизованные люди сами применяют свои силы ко всем областям. И затем у русских этому безразличию к какому-либо определенному виду труда практически соответствует традиционная привычка к определенной работе, от которой их отрывают только внешние влияния. Этот пример труда убедительно доказывает, что даже самые абстрактные категории, несмотря на то, что именно благодаря своей абстрактности они имеют силу для всех эпох, в самой определенности этой абстракции являются не в меньшей мере продуктом исторических условий и обладают полной значимостью только для этих условий и внутри их.

Буржуазное общество есть наиболее развитая и многосторонняя историческая организация производства. Категории, выражающие его отношения, понимание его структуры, позволяют вместе с тем проникнуть в строение и производственные отношения всех отживших общественных форм, из обломков и элементов которых оно строится, продолжая частью влачить за собой их остатки, которые оно еще не успело преодолеть, частью развивая до полного значения то, что прежде имелось лишь в виде намека. Анатомия человека — ключ к анатомии обезьяны. Намеки на высшее у низших видов животных, наоборот, могут быть поняты только в том случае, если это высшее уже известно. Экономика буржуазного общества даст нам, таким образом, ключ к античной экономике и т. д. Но вовсе не в том смысле, как это понимают экономисты, которые стирают все исторические различия и во всех общественных формах видят формы буржуазные. Оброк, десятина и т. д. могут быть поняты нами, если мы знаем земельную ренту, однако нельзя их идентифицировать с последней.

Так как, далее, буржуазное общество само есть только противоречивая форма развития, то отношения предшествующих формаций встречаются в нем часто лишь в выродившемся или даже замаскированном виде, как, например, общинная собственность. Поэтому, если правильно, что категории буржуазной экономики заключают в себе истину и для других общественных форм, то это надо понимать лишь grano salis. Они могут содержаться в ней в развитом, в искаженном, в карикатурном, во всяком случае в существенно измененном виде. Так называемое историческое развитие покоится вообще на том, что последующая форма рассматривает предыдущую как ступень к самой себе и всегда понимает ее односторонне, ибо лишь весьма редко и при вполне определенных условиях она бывает способна к самокритике; здесь, конечно, не идет речь о таких исторических периодах, которые сами себе представляются как времена распада. Христианская религия лишь тогда оказалась способной объективно понять прежнюю мифологию, когда ее самокритика была до известной степени готова, так сказать, dynamei. Так и буржуазная экономия лишь тогда подошла к пониманию феодального, античного и восточного обществ, когда началась самокритика буржуазного общества. Поскольку буржуазная экономия не идентифицировала себя, впадая в мифологию, начисто (?) с прошедшим, ее критика прежнего, именно феодального [общества], с которым ей непосредственно приходилось еще бороться, походила на критику, которую христианство применяло по отношению к язычеству или протестантизм по отношению к католицизму.

Как вообще во всякой исторической, социальной науке, по отношению к экономическим категориям нужно постоянно иметь в виду, что как в действительности, так и в голове здесь дан субъект, — в нашем случае современное буржуазное общество, — и что поэтому категории выражают формы бытия, условия существования, часто только отдельные стороны этого определенного общества, этого субъекта, и что поэтому [политическая экономия] в научном отношении никоим образом не начинается только там, где о ней как таковой идет речь. Это соображение надо иметь в виду, потому что оно сразу же дает решающие указания насчет расчленения предмета.

Например, ничто не кажется более естественным, как начать с земельной ренты, с земельной собственности, так как ведь она связана с землей, этим источником всякого производства и всякого бытия, и с земледелием, этою первоначальною формою производства во всех, до некоторой степени прочно сложившихся обществах. Однако нет ничего более ошибочного. Каждая форма общества имеет определенную отрасль производства, которая преобладает над другими и отношения которой поэтому определяют место и влияние всех остальных.

Это — общее освещение, в котором утопают все остальные краски и которое модифицирует их в их особенностях. Это — особый эфир, который определяет удельный вес всякого существа, в нем находящегося.

Возьмем, например, пастушеские народы (народы, занимающиеся исключительно охотой и рыболовством, лежат за пределами того пункта, где начинается действительное развитие). У них спорадически встречается известная форма земледелия, и этим определяется земельная собственность. Она является коллективной и сохраняет эту форму в большей или меньшей степени, смотря по тому, в большей или меньшей степени эти народы держатся своих традиций, например, земельная собственность у славян. У народов с оседлым земледелием, — эта оседлость уже являлась большим прогрессом, — где земледелие преобладает, как в античном и феодальном обществе, сама промышленность, ее организация и соответствующие ей формы собственности имеют в большей или меньшей степени такой же характер, как и землевладение; [общество] или совершенно зависит от земледелия [В оригинале «от нее» («ihr»).], как у древних римлян, или подражает складывающимся в нем отношениям, как в средние века, в организации городов. Сам капитал, — поскольку он не является еще чисто денежным капиталом, — имеет в средние века, в виде традиционных орудий ремесла (?) и т. д., этот землевладельческий характер.

В буржуазном обществе, наоборот, земледелие все более и более становится только одной из отраслей промышленности и подпадает совершенно под господство капитала. Точно так же и земельная рента. Во всех формах, где преобладающая роль принадлежит земельной собственности, еще господствуют естественные отношения. В тех, где господствует капитал, получают перевес общественные, исторически созданные элементы. Земельная рента не может быть понята без капитала, но капитал вполне может быть понят без земельной ренты. Капитал — это господствующая над всем экономическая сила буржуазного общества. Он должен составлять начальный и конечный пункт, и его понятие надлежит развить раньше, чем понятие земельной собственности. После того как они рассмотрены по отдельности, должно быть разобрано их взаимоотношение.

Таким образом, совершенно неподходящим и ошибочным приемом было бы брать экономические категории в том порядке, в каком они исторически играли решающую роль. Наоборот, их последовательность определяется тем отношением, в котором они стоят друг к другу в современном буржуазном обществе, причем это отношение прямо противоположно тому, которое кажется естественным или способствует последовательности исторического развития. Речь идет здесь не о том месте, которое занимают экономические отношения исторически в чередовании различных общественных форм. Еще меньше речь идет о их последовательности «в идее» (Прудон), которая есть лишь извращенное представление исторического процесса. Речь идет об их расчленении в рамках современного буржуазного общества.

Чистота (абстрактная определенность), с которой в древнем мире выступают торговые народы — финикийцы, карфагеняне, — дана как раз самым преобладанием земледельческих народов. Капитал, как торговый или денежный капитал, выступает в такой абстракции именно там, где капитал еще не стал господствующим элементом общества. Ломбардцы и евреи занимали такое же положение по отношению к земледельческому обществу средневековья.

Дальнейшим примером того, как одни и те же категории могут занимать различное место на различных ступенях общественного развития, может служить следующее: одна из последних форм буржуазного общества, акционерные компании, появляется также и в начале последнего, в виде больших привилегированных торговых компаний, наделенных монополиями.

Само понятие народного богатства проскальзывает у экономистов XVII века лишь в том виде, — это представление отчасти сохраняется и у экономистов XVIII века, — что богатство создается только для государства, но что мощь последнего зависит от этого богатства. Это была та бессознательно-лицемерная форма, в которой само богатство и производство последнего возвещались как цель современных государств и последние рассматривались лишь как средство для производства богатств.

Расчленение предмета, очевидно, должно быть таково: сначала [следует развить] общие абстрактные определения, которые именно поэтому более или менее относятся ко всем общественным формам, однако, в выше разъясненном смысле. Во-вторых, категории, которые образуют внутреннюю структуру буржуазного общества и на которых покоятся основные классы. Капитал, наемный труд, земельная собственность. Их отношения друг к другу. Город и деревня. Три больших общественных класса. Обмен между ними. Обращение. Кредит (частный). В-третьих, итоговое выражение буржуазного общества в форме государства. Рассматриваемое в отношении к самому себе. «Непроизводительные» классы. Налоги. Государственный долг. Общественный кредит. Население. Колонии. Эмиграция. В-четвертых, международные условия производства. Международное разделение труда. Международный обмен. Вывоз и ввоз. Вексельный курс. В-пятых, мировой рынок и кризисы. (К. Маркс, К критике политической экономии, стр. 33 — 40, Партиздат, 1932 г.)

 

Закон, сущность и явление

 

Понятие закона есть одна из ступеней познания человеком единства и связи, взаимозависимости и цельности мирового процесса. «Обламывание» и «вывертывание» слов и понятий, которому здесь предается Гегель, есть борьба с абсолютированием понятия закона, с упрощением его, с фетишизированием его. NB для современной физики!!!

NB Закон есть прочное (остающееся) в явлении

(Закон идентичное в явлении)

Закон = спокойное отражение явлений NB

NB Закон есть существенное явление

(Ergo, закон и сущность понятия однородные (однопорядковые) или, вернее, одностепенные, выражающие углубление познания человеком явлений, мира etc.

NB (Закон есть отражение существенного в движении универсума)

(Явление, цельность, тотальность ((з[ако]н = часть))

(Явление богаче закона). («Ленинский сборник» IX, стр. 145, 147, 149.)

 

Изгнание законов из науки и протаскивание законов религии

 

Могущественный ток к обществоведению от естествознания шел, как известно, не только в эпоху Петти, но и в эпоху Маркса. Этот ток не менее, если не более могущественным остался и для XX века. Как же можно в сочинении, претендующем на научность и ставящем себе задачей изучение «философских мотивов экономического мышления», поднимать вопрос об этом «токе» и о материализме Петти и Маркса, не выясняя абсолютно ничего насчет философских предпосылок и выводов естествознания??

Но такова именно вся манера Струве: поднимать или, вернее, задевать тысячу и один вопрос, обо всем «говорнуть», все представить взвешенным и учтенным, а на деле ничего не дать, кроме окрошки цитат и беглых замечаний.

Вопиющая неправда, будто идея естественного закона в политической экономии потерпела крушение, будто о ней «неприлично говорить». Как раз наоборот. Именно «ток от естествознания к обществоведению» подкреплял, подкрепляет и делает неизбежной эту идею. Именно «материалистический историзм» окончательно обосновал эту идею, очистив ее от метафизических (в марксистском значении этого термина, т. е. антидиалектических) нелепостей и недостатков. Говорить, будто «естественный закон» классиков «этически дискредитирован», как буржуазная апологетика, значит говорить непереносный вздор, значит извращать и классиков и «материалистический историзм» самым бесшабашным образом. Ибо классики нащупывали и нащупали целый ряд «естественных законов» капитализма, не понимая его преходящего характера, не видя классовой борьбы внутри его. Оба эти недостатка исправлены материалистическим историзмом, и «этическое дискредитирование» тут ни к селу, ни к городу...

Понятие стоимости г. Струве в особенности хотелось бы сдать в архив. «Ценность, — пишет он, — как нечто отличное от цены, от нее независимое, ее определяющее, есть фантом» (96). «Категории объективной ценности есть лишь, так сказать, метафизическое удвоение категории цены» (97).

Ради уничтожения социализма г. Струве избрал самый... радикальный и самый легкий, но зато и самый легковесный метод отрицать науку вообще. Барский скептицизм пресыщенного и запуганного буржуа доходит здесь до nec plus ultra [До последней степени. — Ред.]. Как один адвокат у Достоевского, защищая от обвинения в убийстве с целью грабежа, договаривается до того, что грабежа не было и убийства не было, так г. Струве — «опровергает» теорию стоимости Маркса простым уверением, что стоимость — фантом.

«В настоящее время ее» (теорию объективной стоимости) «не приходится даже опровергать; ее достаточно описать так, как сделали мы здесь и в нашем «Введении», чтобы показать, что ей нет и не может быть места в научных построениях» (97).

Ну, как не назвать этот самый «радикальный» метод самым легковесным? Тысячи лет человечество подмечает законосообразность в явлении обмена, силится понять и точнее выразить ее, проверяет свои объяснения миллионами и миллиардами повседневных наблюдений над экономической жизнью, — и вдруг модный представитель модного занятия — собирания цитат (я чуть-чуть не сказал: собирания почтовых марок) — «отменяет все это»: «ценность есть фантом».

Недаром давно уже сказано, что если бы истины математики задевали интересы людей (интересы классов в их борьбе, вернее), то эти истины оспаривались бы горячо. Для оспаривания непреоборимых истин экономической науки требуется совсем, совсем мало багажу. Вставим, например, словечко, что фантомом является стоимость, как нечто независимое от цены — и дело в шляпе!

Не беда, что эта вставка абсурдна. Цена есть проявление закона стоимости. Стоимость есть закон цен, т. е. обобщенное выражение явления цены. О «независимости» здесь говорить можно лишь для издевательства над наукой, которая во всех областях знания показывает нам проявление основных законов в кажущемся хаосе явлений.

Возьмем, например, закон изменения видов и образования высших видов из низших. Очень дешево было бы объявить фантомом обобщения естествознания, найденные уже законы (признаваемые всеми, несмотря на тьму кажущихся нарушений и отступлений в пестроте отдельных казусов), поиски исправлений и дополнений к ним. В области естественных наук человека, который сказал бы, что законы явлений естественного мира — фантом, посадили бы в дом сумасшедших или просто осмеяли. В области наук экономических, человека, щеголяющего так смело... в голом состоянии... охотно назначат профессором, ибо он, действительно, вполне пригоден для отупления буржуазных сынков.

«Цена есть факт. Скажем так: цена есть понятие реального менового отношения между обмениваемыми благами, есть реализованное меновое отношение.

«Ценность есть норма. Скажем так: ценность есть понятие идеального, или должного, соотношения между благами в процессе обмена» (88).

Не правда ли, как характерно для г. Струве это небрежно, афишированно-несерьезно бросаемое замечание «скажем так»? Умышленно-тяжеловесный, кокетничающий мудреными терминами и новообразованиями, г. Струве переходит вдруг в фельетонный тон... Трудненько было бы объявить стоимость фантомом без перехода в фельетонный тон.

Если цена есть «реализованное меновое отношение», то позволительно спросить, между кем существует это отношение? Очевидно, между обменивающимися хозяйствами. Если это «меновое отношение» не случайно возникает в виде исключения, на короткий срок, а повторяется с неизменной регулярностью, повсеместно и каждодневно, то очевидно, что «меновое отношение» связывает в один хозяйственный строй совокупность хозяйств; очевидно, что между этими хозяйствами есть упроченное разделение труда.

Вот вам и рассыпаются уже, как карточные домики, все хитросплетения г. Струве насчет «междухозяйственных» отношений, отделимых будто бы от социальных отношений. Г-н Струве выгнал в дверь понятие товарного производства, чтобы тайком пропускать его назад в окно. Пресловутый «эмпиризм» г. Струве состоит в изгнании из науки неприятных для буржуа обобщений, которые все же приходится признавать, так сказать, неофициально.

Если цена есть меновое отношение, то неизбежно понять разницу между единичным, меновым отношением и постоянным, между случайным и массовым, между моментальным и охватывающим длительные промежутки времени. Раз это так, — а это несомненно так, — мы столь же неизбежно поднимаемся от случайного и единичного к устойчивому и массовому, от цены к стоимости. Попытка г. Струве объявить стоимость «должным», сблизить ее с этикой или учением канонистов и т. п. падает, как карточный домик.

Называя «эмпиризмом» признание стоимости за фантом и «метафизикой» стремление (идущее «от Аристотеля» к Марксу — стр. 91 — надо еще добавить: через всю классическую политическую экономию!), — стремление найти закон образования и изменения цен, г. Струве повторяет прием новейших философских реакционеров, которые «метафизикой» считают материализм естествознания вообще, а «эмпиризмом» объявляют ступеньку к религии. Изгнание законов из науки есть на деле лишь протаскивание законов религии. Напрасно воображает г. Струве, будто его «маленькие хитрости» могут обмануть кого-либо насчет этого простого и несомненного факта. (Ленин, Еще одно уничтожение социализма (1914 г.), Соч., т. XVII, стр. 269 — 270, 272 — 274.)

 

Историчность законов

 

Вечные законы природы превращаются все более и более в исторические законы. Что вода от 0 до 100° С жидка, это — вечный закон природы, но, чтобы он мог иметь силу, должны быть: 1) вода, 2) данная температура и 3) нормальное давление. На луне нет вовсе воды, на солнце имеются только элементы ее, и к этим небесным телам наш закон неприменим. Законы метеорологии тоже вечны, но только для земли или же для тела, обладающего величиной, плотностью, наклоном оси и температурой земли и при предположении, что оно обладает атмосферой с одинаковой пропорцией кислорода и азота и с одинаковыми массами испаряющегося и осаждающегося водяного пара. На луне нет совсем атмосферы; солнце обладает атмосферой из раскаленных металлических паров, на луне поэтому нет совсем метеорологии, на солнце же она совершенно иная, чем у нас. Вся наша официальная физика, химия и биология исключительно геоцентричны и рассчитаны для земли. Мы совершенно не знаем формы электрических и магнитных напряжений на солнце, на неподвижных звездах и туманностях и даже на планетах, обладающих иной плотностью. Законы химических связей элементов прекращаются на солнце благодаря высокой температуре или же имеют временное действие на границе солнечной атмосферы, причем соединения эти снова разлагаются при приближении к солнцу. Но химия солнца находится в становлении, и она неизбежно иная, чем химия земли; она не опровергает последней, но находится вне ее. На туманностях, возможно, не существуют те из 65 элементов, которые, может быть, сами сложны. Итак, если мы желаем говорить о всеобщих законах природы, применимых ко всем телам, начиная с туманного пятна и кончая человеком, то нам остается только тяжесть и, пожалуй, наиболее общая формулировка теории превращения энергии — vulgo механическая теория теплоты. Но сама эта теория превращается, если последовательно применить ее ко всем явлениям, в историческое изображение происходящих в какой-нибудь мировой системе, от ее зарождения до гибели, изменений, т. е. превращается в историю, на каждой ступени которой господствуют другие законы, т е. другие формы проявления одного и того же универсального движения, — и таким образом абсолютно всеобщим значением обладает лишь одно — движение. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 48 — 49, изд. 3-е, 1932 г.)

 

Буржуазные теоретики увековечивают законы капитализма

 

Я прочел с большим интересом вашу книгу о «Рабочем вопросе». И мне тоже при первом чтении Дарвина бросилось в глаза поразительное сходство его изображения жизни растений и животных с теорией Мальтуса. Только вывод я сделал не тот, что сделали вы. А именно: я считаю, что для современного буржуазного развития величайшим позором является то обстоятельство, что оно в этом отношении не вышло еще из экономических форм животного царства. Для нас так называемые «экономические законы» не являются вечными законами природы, но законами историческими, возникающими и исчезающими, а кодекс современной политической экономии, поскольку экономисты составили его объективно правильно, является для нас лишь сводкой законов и условий, при которых современное буржуазное общество только и может существовать. Словом, это есть отвлеченное выражение, резюме [сводка] условий производства и общения буржуазного общества (Produktions und Verkehrsbedingungen). Для нас ни один из этих законов, поскольку он выражает чисто буржуазные условия, не старше буржуазного общества. Те законы, которые имеют силу более или менее для всей истории, до настоящего времени выражают только такие условия, которые являются общими для всякого общества, покоящегося на классовом господстве и на классовой эксплоатации. К первым принадлежит так называемый закон Рикардо, который не имел силы ни для крепостного строя, ни для рабского строя античного мира. К последним можно отнести то, что есть правильного в теории Мальтуса. Поп Мальтус украл свою теорию непосредственно у своих предшественников, как, впрочем, и все свои остальные мысли. Собственно ему принадлежащего тут ничего нет, кроме чисто произвольного применения им своих двух прогрессий. Сама теория давно уже сведена английскими экономистами к ее разумному размеру. Население оказывает давление не на средства существования, а на средства, необходимые для труда (die Bevölkerung drückt auf die Mittel — nicht der Subsistenz, sondern der Beschäftigung). Человечество могло бы размножаться быстрее, чем это может быть совместимо с современным буржуазным обществом. Для нас это является еще одним новым основанием для того, чтобы объявить это буржуазное общество препятствием развитию, таким препятствием, которое должно быть убрано. (Маркс и Энгельс, Письма, Энгельс — Ф. А. Ланге 29 марта 1866 г., стр. 162 — 163. Партиздат, 1932 г.)

 

Сущность и видимость

 

Истинная природа определений «сущности» дана самим Гегелем: Enz. I, § 111, Zusatz: «В сущности все относительно» (например, положительное и отрицательное, которые имеют смысл только в своем взаимоотношении, а не каждое само по себе). (Энгельс, Диалектика природы, стр. 8, 1932 г.)

 

Не та ли мысль, что объективна и кажимость, ибо в ней есть одна из сторон объективного мира? Не только сущность, но и видимость объективны. Различие субъективного от объективного есть, но и оно имеет свои границы.

т. е. несущественное, кажущееся, поверхностное чаще исчезает, не так «плотно» держится, не так «крепко сидит», как «сущность». Например: движение реки — пена сверху и глубокие течения внизу. Но и пена есть выражение сущности!

Вы включаете в видимость все богатство мира, и вы отрицаете объективность видимости!!

кажимость = отрицательной природе сущности

Кажимость есть (1) ничто, несуществующее, которое существует — (2) бытие как момент.

кажимость (кажущееся) есть отражение сущности в себе (ней) самой.

Кажущееся есть сущность в одном ее определении, в одной из ее сторон, в одном из ее моментов. Сущность кажется тем-то. Кажимость есть явление сущности в самой себе.

Итак, и здесь Гегель обвиняет Канта в субъективизме. Это NB. Гегель за «объективную значимость» (sit venia verbo) кажимости, «непосредственно данного» [термин «данное» обычен у Гегеля вообще, и здесь см. стр. [13]]. Философы более мелкие спорят о том, сущность или непосредственно данное взять за основу (Кант, Юм, все махисты). Гегель вместо или ставит и, объясняя конкретное содержание этого «и». («Ленинский сборник» IX, стр. 51, 107, 109, 111, 113, 115, изд. 1-е).

 

Война есть продолжение политики иными средствами

 

Резолюция нашей партии, принятая на Бернской конференции в марте 1915 года и носящая заголовок «О лозунге защиты отечества», начинается словами: «Действительная сущность современной войны заключается» в том-то и том-то.

Речь идет о современной войне. Яснее нельзя этого сказать по-русски. Слова «действительная сущность» показывают, что надо отличать кажущееся от действительного, внешность от сущности, фразы от дела. Фразы о защите отечества в данной войне облыжно выдают империалистскую войну 1914 — 1916 годов — войну из-за раздела колоний, из-за грабежа чужих земель и т. д., за национальную войну. Чтобы не оставить ни малейшей возможности исказить наши взгляды, резолюция добавляет особый абзац о «действительно национальных войнах», которые «имели место особенно (заметьте: особенно не значит исключительно!) в эпоху 1789 — 1871 года»…

Что такое «защита отечества» вообще говоря? Есть ли это какое-либо научное понятие из области экономики или политики и т. п.? Нет. Это просто наиболее ходячее, общеупотребительное, иногда просто обывательское выражение, означающее оправдание войны. Ничего больше, ровнехонько ничего! «Предательского» тут может быть только то, что обыватели способны всякую войну оправдать, говоря «мы защищаем отечество», тогда как марксизм, не принижающий себя до обывательщины, требует исторического анализа каждой отдельной войны, чтобы разобрать, можно ли считать эту войну прогрессивной, служащей интересам демократии или пролетариата, в этом смысле законной, справедливой и т. п...

Как же найти «действительную сущность» войны, как определить ее? Война есть продолжение политики. Надо изучить политику перед войной, политику, ведущую и приведшую к войне. Если политика была империалистская, т. е. защищающая интересы финансового капитала, грабящая и угнетающая колонии и чужие страны, то и война, вытекающая из этой политики, есть империалистская война. Если политика была национально-освободительная, т. е. выражавшая массовое движение против национального гнета, то война, вытекающая из такой политики, есть национально-освободительная война.

Обыватель не понимает, что война есть «продолжение политики», и потому ограничивается тем, что-де «неприятель нападает», «неприятель вторгся в мою страну», не разбирая, из-за чего ведется война, какими классами, ради какой политической цели. П. Киевский совершенно на уровень такого обывателя опускается, когда говорит, что вот-де Бельгию заняли немцы, значит, с точки зрения самоопределения, «бельгийские социал-патриоты правы», или: часть Франции заняли немцы, значит, «Гэд может быть доволен», ибо «дело доходит до территории, населенной данною нациею» (а не чуженациональной).

Для обывателя важно, где стоят войска, кто сейчас побеждает. Для марксиста важно, из-за чего ведется данная война, во время которой могут быть победителями то одни, тo другие войска. (Ленин, О карикатуре на марксизм, Соч., т. XIX, стр. 197, 198, изд. 3-е.)

 

Научное исследование вскрывает существенное отношение

 

Фактически на товарном рынке владельцу денег противостоит непосредственно не труд, а рабочий. Товар, продаваемый последним, есть его рабочая сила. Последняя уже не принадлежит рабочему в тот момент, когда действительно начинается его труд, и, следовательно, более не может быть им продана. Труд есть субстанция и имманентная мера стоимостей, но сам он не имеет стоимости.

В выражении «стоимость труда» понятие стоимости не только совершенно аннулировано, но и превращено в свою противоположность. Это такое же мнимое (не соответствующее действительности) выражение, как, например, стоимость земли. Но такие мнимые выражения возникают из самих производственных отношений. Это — категория для форм проявления некоторых действительно существенных отношений. Что вещи в своем проявлении могут часто представляться в извращенном виде, признано, как будто, во всех науках, за исключением политической экономии.

Классическая политическая экономия без всякой критики позаимствовала у обыденной жизни категорию «цена труда», чтобы поставить затем вопрос: чем определяется эта цена? Она быстро убедилась, что изменение отношения между спросом и предложением ничего не может объяснить в цене труда, как и в цене всякого другого товара, кроме ее изменения, т. е. колебания рыночных цен ниже или выше определенной величины. Если спрос и предложение покрывают друг друга, то при прочих равных условиях прекращается колебание цен. Но тогда спрос и предложение перестают и объяснять что бы то ни было. Очевидно, цена труда при равенстве спроса и предложения должна быть определена независимо от отношения между спросом и предложением; таким-то образом и пришли к «естественной» цене труда как предмету, который собственно и подлежит исследованию. Или же рассматривали колебания рыночной цены за более или менее продолжительный период, например, за один год, и находили, что отклонения ее в ту или другую сторону взаимно уравновешиваются на некоторой средней, постоянной величине. Очевидно, эта средняя величина должна быть определена чем-нибудь иным, а не взаимно нейтрализующимися отклонениями от нее. Эта цена труда, господствующая над случайными рыночными ценами и регулирующая эти последние, так называемая «необходимая цена» (физиократы) или «естественная цена» (А. Смит) труда может представлять, как и у других товаров, лишь стоимость, выраженную в деньгах.

Таким путем политическая экономия рассчитывала пробиться сквозь случайные цены труда и добраться до его стоимости. Как и у других товаров, стоимость эта определялась затем издержками производства. Но что такое издержки производства рабочего, т. е. издержки, затрачиваемые на то, чтобы произвести или воспроизвести самого рабочего? Этим вопросом для политической экономии бессознательно подменился первоначальный вопрос, так как при исследовании издержек производства труда как такового она вращалась в порочном кругу и не двигалась с места. Следовательно, то, что она называет стоимостью труда (value of labour), есть в действительности стоимость рабочей силы, которая реально существует в личности рабочего и столь же отлична от своей функции, труда, как машина отлична от своих операций. Занятые различием между рыночными ценами труда и его так называемой стоимостью, отношением этой стоимости к норме прибыли, к товарным стоимостям, производимым трудом, и т. д., экономисты никогда не замечали, что ход анализа не только ведет их от рыночных цен труда к его мнимой «стоимости», но и заставляет самую эту стоимость труда в свою очередь свести к стоимости рабочей силы. Не дав себе отчета в этих результатах своего собственного анализа, некритически применяя категории «стоимость труда», «естественная цена труда» и т.д. как последнее адекватное выражение отношения стоимости, классическая политическая экономия запуталась, как мы увидим впоследствии, в неразрешимых противоречиях, дав в то же время прочный операционный базис для пошлостей вульгарной экономии, принципиально признающей лишь одну внешнюю видимость явлений...

...форма заработной платы стирает всякие следы разделения рабочего дня на необходимый и прибавочный, на оплаченный и неоплаченный труд. Всякий труд представляется оплаченным трудом. При барщинном труде труд крепостного крестьянина на самого себя и принудительный труд его на помещика различаются между собой самым осязательным образом, в пространстве и времени. При рабском труде даже та часть рабочего дня, в течение которой раб возмещает лишь стоимость своих собственных средств существования, в течение которой он фактически работает лишь на самого себя, представляется трудом на хозяина. Весь его труд представляется неоплаченным трудом. Наоборот, при системе наемного труда даже прибавочный или неоплаченный труд кажется оплаченным. Там отношение собственности скрывает работу раба на себя самого, здесь денежное отношение скрывает даровую работу наемного рабочего.

Понятно поэтому, какое громадное значение имеет превращение стоимости и цены рабочей силы в форму заработной платы, т. е. в форму стоимости и цены самого труда. На этой внешней форме проявления, скрывающей истинное отношение и создающей видимость отношения прямо противоположного, покоятся все правовые представления как рабочего, так и капиталиста, все мистификации капиталистического способа производства, все порождаемые им иллюзии свободы, все апологетические увертки вульгарной экономии.

Если всемирной истории потребовалось много времени, чтобы вскрыть тайну заработной платы, то, напротив, нет ничего легче, как понять необходимость (raison d'être, причины существования) этой внешней формы проявления.

Обмен между капиталом и трудом воспринимается первоначально совершенно так же, как купля и продажа всякого другого товара. Покупатель дает известную сумму денег, продавец — вещь, отличную от денег. Юридическое сознание видит здесь в лучшем случае лишь материальную разницу, которая выражается в юридически эквивалентных формулах: «Do ut des», «do ut facias», «facio ut des» и «facio ut facias» (т. e. «даю, чтобы ты дал», «даю, чтобы ты сделал», «делаю, чтобы ты дал», «делаю, чтобы ты сделал», — четыре основных формы римского обязательственного права. — К.).

Далее: так как меновая стоимость и потребительная стоимость сами по себе величины несоизмеримые, то выражения «стоимость труда», «цена труда» кажутся не более иррациональными, чем, например, выражения, «стоимость хлопка», «цена хлопка». Сюда присоединяется еще то обстоятельство, что рабочий уплачивается после того, как он доставил свой труд. В своей функции платежного средства деньги post factum (впоследствии) реализуют стоимость или цену доставленного продукта, следовательно, в данном случае стоимость или цену доставленного труда. Наконец, той «потребительной стоимостью», которую рабочий доставляет капиталисту, является в действительности не рабочая сила, а ее функция, определенный полезный труд, труд портного, сапожника, прядильщика и т. д. Что этот же самый труд, рассматриваемый с иной стороны, есть всеобщий созидающий стоимость элемент, — свойство, отличающее его от всех других товаров, — это обстоятельство ускользает от обыденного сознания.

Если мы станем на точку зрения рабочего, который за свой двенадцатичасовой труд получает стоимость, произведенную шестичасовым трудом, скажем, 3 шилл., то для него двенадцатичасовой труд действительно есть лишь средство купить З шилл. Стоимость его рабочей силы может изменяться вместе со стоимостью привычных средств его существования: повыситься с 3 шилл. до 4 или упасть с 3 шилл. до 2, или, при неизменной стоимости рабочей силы, цена ее вследствие колебаний спроса и предложения может подняться до 4 шилл. или упасть до 2 шилл., — во всех этих случаях рабочий одинаково дает 12 часов труда. Поэтому всякая перемена в величине получаемого им эквивалента необходимо представляется ему изменением стоимости или цены его 12 рабочих часов. Это же самое обстоятельство привело А. Смита, рассматривающего рабочий день как величину постоянную, к обратной ошибке: к утверждению, что стоимость труда постоянна, несмотря на то, что стоимость средств существования изменяется и потому один и тот же рабочий день может выразиться для рабочего в большем или меньшем количестве денег. Оно говорит:

«Цена (выраженная в труде), получаемая рабочим, должна всегда оставаться одинаковой, как бы ни изменялось количество товаров, которое он получает за нее. На эту цену в одном случае можно купить большее количество их, в другом меньшее; но в таком случае изменяется их стоимость, а не стоимость труда, покупающего их».

Возьмем, с другой стороны, капиталиста. Он, прежде всего, хочет получить возможно больше труда за возможно меньшее количество денег. Поэтому практически его интересует лишь разница между ценой рабочей силы и той стоимостью, которую создает ее функционирование. Но он старается купить возможно дешевле все товары и всегда видит источник своей прибыли в простом надувательстве, в купле ниже и продаже выше стоимости. Следовательно, он далек от понимания того обстоятельства, что если бы действительно существовала такая вещь, как стоимость труда, и он действительно уплачивал бы эту стоимость, то не могло бы существовать никакого капитала, его деньги не могли бы превратиться в капитал.

К тому же действительное движение заработной платы обнаруживает явления, которые, по-видимому, доказывают, что оплачивается не стоимость рабочей силы, а стоимость ее функции, т. е. самого труда. Явления эти мы можем свести к двум крупным классам: 1. Изменение заработной платы вместе с изменением длины рабочего дня. С таким же правом можно было бы вывести заключение, что оплачивается не стоимость машины, а стоимость ее операций, потому что и машину стоит дороже нанять на неделю, чем на один день. 2. Индивидуальные различия в заработных платах различных рабочих, выполняющих одну и ту же функцию. Но такие же индивидуальные различия мы находим в системе рабского труда, где уже не остается места никаким иллюзиям, где сама рабочая сила продается совершенно открыто без всяких прикрас. Разница сводится лишь к тому, что при рабской системе выгода от рабочей силы выше среднего качества и потеря от рабочей силы ниже среднего качества выпадает на долю рабовладельца, а при системе наемного труда — на долю самого рабочего, так как в последнем случае рабочая сила продается самим рабочим, в первом случае — третьим лицом.

Впрочем, о таких формах проявления, как «стоимость и цена труда» или «заработная плата», в отличие от того существенного отношения, которое в них проявляется, — в отличие от стоимости и цены рабочей силы, — можно сказать то же самое, что о всяких вообще формах проявления и об их скрытой за ними основе. Первые непосредственно воспроизводятся сами собой, как ходячие формы мышления, вторая может быть раскрыта лишь научным исследованием. Классическая политическая экономия подходит очень близко к истинному положению вещей, однако не формулирует его сознательно. Этого она и не может сделать, не сбросив своей буржуазной кожи. (Маркс, Капитал, т. I, стр. 418 — 420, 421 — 423, Партиздат, 1932 г.)

 

Форма и содержание

 

Вся органическая природа является одним сплошным доказательством тожества или неразрывности формы и содержания. Морфологические и физиологические явления, форма и функция обусловливают взаимно друг друга. Дифференцирование формы (клетка) обусловливает дифференцирование вещества в мускуле, коже, костях, эпителии и т. д., а дифференцирование вещества обусловливает в свою очередь дифференцирование формы. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 20 — 21, 1932 г.)

 

Формы партийной работы органически связаны с историческими условиями

 

1. Партия революционного марксизма в корне отрицает поиски абсолютно правильной, годной для всех ступеней революционного процесса, формы партийной организации, а равно и методов ее работы. Наоборот, форма организации и методов работы всецело определяется особенностями данной конкретной исторической обстановки и теми задачами, которые из этой обстановки непосредственно вытекают.

2. С этой точки зрения понятно, что всякая организационная форма и соответствующие методы работы могут с изменением объективных условий развития революции превратиться из форм развития партийной организации в оковы этого развития; и обратно, сделавшаяся негодной организационная форма может снова стать необходимой и единственно целесообразной при возрождении соответствующих объективных условий.

3. Противоречие между потребностями нового складывающегося положения, с одной стороны, и установившейся формой организации и методами ее работы — с другой, намечаются в общем раньше, чем окончательно скажется необходимость изменения курса. Этот последний должен меняться лишь тогда, когда в общем, в главном и основном выполнена задача, выдвинувшая предыдущий тип организации и соответствующий ему метод работы.

4. Нельзя механически переносить практикуемые в тот или иной исторический момент формы и методы работы партийной организации на другие организации, например, советы, или органы административного, экономического характера. Такое перенесение покоилось бы на полном забвении разницы между организацией авангарда рабочего класса (партией) и другими организациями, разницы между классами, между различными группами внутри трудящихся, между различными задачами, которые ставят перед собой эти организации, и. т. д. (Стенографический отчет X съезда РКП(б), Резолюция о партстроительстве, стр. 128.)

 

Только владея всеми средствами борьбы можно наверняка победить

 

История вообще, история революций в частности, всегда богаче содержанием, разнообразнее, разностороннее, живее, «хитрее», чем воображают самые лучшие партии, самые сознательные авангарды наиболее передовых классов. Это и понятно, ибо самые лучшие авангарды выражают сознание, волю, страсть, фантазию десятков тысяч, а революцию осуществляют, в моменты особого подъема и напряжения всех человеческих способностей, сознание, воля, страсть, фантазия десятков миллионов, подхлестываемых самой острой борьбой классов. Отсюда вытекают два очень важных практических вывода: первый, что революционный класс, для осуществления своей задачи, должен уметь овладеть всеми, без малейшего изъятия, формами или сторонами общественной деятельности (доделывая после завоевания политической власти, иногда с большим риском и огромной опасностью, то, что он не доделал до этого завоевания); второй, что революционный класс должен быть готов к самой быстрой и неожиданной смене одной формы другою.

Всякий согласится, что неразумно или даже преступно будет поведение той армии, которая не готовится овладеть всеми видами оружия, всеми средствами и приемами борьбы, которые есть или могут быть у неприятеля. Но к политике это еще более относится, чем к военному делу. В политике еще меньше можно знать наперед, какое средство борьбы окажется при тех или иных будущих условиях применимым и выгодным для нас. Не владея всеми средствами борьбы, мы можем потерпеть громадное — иногда даже решающее — поражение, если независящие от нашей воли перемены в положении других классов выдвинут на очередь дня такую форму деятельности, в которой мы особенно слабы. Владея всеми средствами борьбы, мы побеждаем наверняка, раз мы представляем интересы действительно передового, действительно революционного класса, даже если обстоятельства не позволят нам пустить в ход оружие, наиболее для неприятеля опасное, оружие, всего быстрее наносящее смертельные удары. Неопытные революционеры часто думают, что легальные средства борьбы оппортунистичны, ибо буржуазия на этом поприще особенно часто (наипаче в «мирные», не революционные времена) обманывала и дурачила рабочих; — нелегальные же средства борьбы революционны. Но это неверно. Верно то, что оппортунистами и предателями рабочего класса являются партии и вожди, не умеющие или не желающие (не говори: не могу, говори: не хочу) (wer, will, kann) применять нелегальные средства борьбы в таких, например, условиях, как во время империалистской войны 1914 — 1918 гг., когда буржуазия самых свободных демократических стран с неслыханной наглостью и свирепостью обманывала рабочих, запрещая говорить правду про грабительский характер борьбы. Но революционеры, не умеющие соединять нелегальные формы борьбы со всеми легальными, являются весьма плохими революционерами...

Старые формы лопнули, ибо оказалось, что новое содержание в них — содержание антипролетарское, реакционное — достигло непомерного развития. У нас есть теперь, с точки зрения развития международного коммунизма, такое прочное, такое сильное, такое могучее содержание работы (за советскую власть, за диктатуру пролетариата), что оно может и должно проявить себя в любой форме, и новой и старой, может и должно переродить, победить, подчинить себе все формы, не только новые, но и старые, — не для того, чтобы со старым помириться, а для того, чтобы уметь все и всяческие, новые и старые, формы сделать орудием полной и окончательной, решительной и бесповоротной победы коммунизма.

Коммунисты должны приложить все усилия, чтобы направить рабочее движение и общественное развитие вообще самым прямым и самым быстрым путем к всемирной победе советской власти и диктатуре пролетариата. Это бесспорная истина. Но стоит сделать маленький шаг дальше — казалось бы, шаг в том же направлении — и истина превратится в ошибку. Стоит сказать, как говорят немецкие и английские левые коммунисты, что мы признаем только один, только прямой путь, что мы не допускаем лавирования, соглашательства, компромиссов, и это уже будет ошибкой, которая способна принести, частью уже принесла и приносит, серьезнейший вред коммунизму. Правое доктринерство уперлось на признании одних только старых форм и обанкротилось до конца, не заметив нового содержания. Левое доктринерство упирается на безусловном отрицании определенных старых форм, не видя, что новое содержание пробивает себе дорогу через все и всяческие формы, что наша обязанность как коммунистов, всеми формами овладеть, научиться с максимальной быстротой дополнять одну форму другой, заменять одну другой, приспособлять свою тактику ко всякой такой смене, вызываемой не нашим классом или не нашими усилиями. (Ленин, Детская болезнь «левизны» в коммунизме, стр. 61 — 62, 67, Партиздат, 1932 г.)

 

Пролетарская культура не отменяет национальной культуры, а дает ей содержание

 

Я говорил, дальше, о поднятии национальной культуры в советских республиках Востока. Но что такое национальная культура? Как совместить ее с пролетарской культурой? Разве не говорил Ленин еще до войны, что культур у нас две — буржуазная и социалистическая, что лозунг национальной культуры есть реакционный лозунг буржуазии, старающейся отравить сознание трудящихся ядом национализма? Как совместить строительство национальной культуры, развитие школ и курсов на родном языке и выработку кадров из местных людей со строительством социализма, строительством пролетарской культуры? Нет ли тут непроходимого противоречия? Конечно, нет! Мы строим пролетарскую культуру. Это совершенно верно. Но верно также и то, что пролетарская культура, социалистическая по своему содержанию, принимает различные формы и способы выражения у различных народов, втянутых в социалистическое строительство, в зависимости от различия языка, быта и т. д. Пролетарская по своему содержанию, национальная по форме, — такова та общечеловеческая культура, к которой идет социализм. Пролетарская культура не отменяет национальной культуры, а дает ей содержание. И наоборот, национальная культура не отменяет пролетарской культуры, а дает ей форму. Лозунг национальной культуры был лозунгом буржуазным, пока у власти стояла буржуазия, а консолидация наций происходила под эгидой буржуазных порядков. Лозунг национальной культуры стал лозунгом пролетарским, когда у власти стал пролетариат, а консолидация наций стала протекать под эгидой советской власти. Кто не понял этого принципиального различия двух различных обстановок, тот никогда не поймет ни ленинизма, ни существа национального вопроса с точки зрения ленинизма. (Сталин, Вопросы ленинизма, стр. 137, изд. 9-е.)

 

Форма и содержание государства

 

Формы государства были чрезвычайно разнообразны. Во времена рабовладельческие в странах наиболее передовых, культурных и цивилизованных по-тогдашнему, например, в древней Греции и Риме, которые целиком покоились на рабстве, мы имеем уже разнообразные формы государства. Тогда уже возникает различие между монархией и республикой, между аристократией и демократией. Монархия — как власть одного, республика — как отсутствие какой-либо невыборной власти; аристократия — как власть небольшого сравнительно меньшинства, демократия — как власть народа (демократия буквально в переводе с греческого и значит: власть народа). Все эти различия возникли в эпоху рабства. Несмотря на эти различия, государство времен рабовладельческой эпохи было государством рабовладельческим, все равно — была ли это монархия или республика аристократическая или демократическая.

Во всяком курсе истории древних времен, выслушав лекцию об этом предмете, вы услышите о борьбе, которая была между монархическими и республиканскими государствами, но основным было то, что рабы не считались людьми; не только не считались гражданами, но и людьми. Римский закон рассматривал их как вещь. Закон об убийстве, не говоря уже о других законах охраны человеческой личности, не относился к рабам. Он защищал только рабовладельцев как единственно признававшихся полноправными гражданами. Но учреждалась ли монархия, это была монархия рабовладельческая, или республика — это была республика рабовладельческая. В них всеми правами пользовались рабовладельцы, а рабы были вещью по закону, и над ними возможно было не только какое угодно насилие, но и убийство раба не считалось преступлением. Рабовладельческие республики различались по своей внутренней организации: были республики аристократические и демократические. В аристократической республике небольшое число привилегированных принимало участие в выборах, в демократической — участвовали все, но опять-таки все рабовладельцы, все, кроме рабов. Это основное обстоятельство надо иметь в виду, потому что оно больше всего проливает свет на вопрос о государстве и ясно показывает сущность государства.

Государство есть машина для угнетения одного класса другим, машина, чтобы держать в повиновении одному классу прочие подчиненные классы. Форма этой машины бывает различна. В рабовладельческом государстве мы имеем монархию, аристократическую республику или даже демократическую республику. В действительности формы правления бывали чрезвычайно разнообразны, но суть дела оставалась одна и та же: рабы не имели никаких прав и оставались угнетенным классом, они не признавались за людей. То же самое мы видим и в крепостном государстве...

Форма господства государства может быть различна: капитал одним образом проявляет свою силу там, где есть одна форма, и другим — где другая, но по существу власть остается в руках капитала: есть ли цензовое право или другое, есть ли республика демократическая, и даже чем она демократичнее, тем грубее, циничнее это господство капитализма. (Ленин, О государстве, Соч., т. XXIV, стр. 369 — 370, 375.)

 

Своеобразие революции 1905 г.

 

Своеобразие русской революции заключается именно в том, что она была по своему социальному содержанию буржуазно-демократической, но по средствам борьбы была пролетарской. Она была буржуазно-демократической, так как целью, к которой она непосредственно стремилась и которую она могла достигнуть непосредственно своими собственными силами, была демократическая республика, 8-часовой рабочий день, конфискация колоссального крупного дворянского землевладения, — все меры, которые почти в полном объеме осуществила буржуазная революция во Франции в 1792 и 1793 гг.

Русская революция была вместе с тем и пролетарской, не только в том смысле, что пролетариат был руководящей силой, авангардом движения, но и в том смысле что специфически пролетарское средство борьбы, именно стачка, представляло главное средство раскачивания масс и наиболее характерное явление в волнообразном нарастании решающих событий.

Русская революция является в мировой истории первой, но она будет, без сомнения, не последней, — великой революцией, в которой массовая политическая стачка сыграла необыкновенно большую роль. Можно даже утверждать, что нельзя понять событий русской революции и смены ее политических форм, если не изучить по статистике забастовок основы этих событий и этой смены форм. (Ленин, Доклад о революции 1905 г., Соч., т. XIX, стр. 345 — 346, изд. 3-е.)

 

Советская власть — новый тип государства

 

3) Советская власть как государственная форма диктатуры пролетариата. Победа диктатуры пролетариата означает подавление буржуазии, слом буржуазной государственной машины, замену буржуазной демократии демократией пролетарской. Это ясно. Но каковы организации, при помощи которых может быть проделана эта колоссальная работа? Что старые формы организации пролетариата, выросшие на основе буржуазного парламентаризма, недостаточны для такой работы, — в этом едва ли может быть сомнение. Каковы же те новые формы организации пролетариата, которые способны сыграть роль могильщика буржуазной государственной машины, которые способны не только сломать эту машину и не только заменить буржуазную демократию демократией пролетарской, но и стать основой пролетарской государственной власти?

Этой новой формой организации пролетариата являются советы.

В чем состоит сила советов в сравнении со старыми формами организации?

В том, что советы являются наиболее всеобъемлющими массовыми организациями пролетариата, ибо они, и только они, охватывают всех без исключения рабочих.

В том, что советы являются единственными массовыми организациями, которые обнимают всех угнетенных и эксплоатируемых, рабочих и крестьян, солдат и матросов, и где политическое руководство борьбой масс со стороны авангарда масс, со стороны пролетариата, может быть осуществляемо ввиду этого наиболее легко и наиболее полно.

В том, что советы являются наиболее мощными органами революционной борьбы масс, политических выступлений масс, восстания масс, органами, способными сломить всесилие финансового капитала и его политических придатков.

В том, что советы являются непосредственными организациями самих масс, т. е. наиболее демократическими и, значит, наиболее авторитетными организациями масс, максимально облегчающими им участие в устройстве нового государства и в управлении им и максимально развязывающими революционную энергию, инициативу, творческие способности масс в борьбе за разрушение старого уклада, в борьбе за новый, пролетарский уклад.

Советская власть есть объединение и оформление местных советов в одну общую государственную организацию, в государственную организацию пролетариата, как авангарда угнетенных и эксплоатируемых масс и как господствующего класса, — объединение в республику советов.

Сущность советской власти заключается в том, что наиболее массовые и наиболее революционные организации тех именно классов, которые угнетались капиталистами и помещиками, являются теперь «постоянной и единственной основой всей государственной власти, всего государственного аппарата», что «именно те массы, которые даже в самых демократических буржуазных республиках», будучи по закону равноправными, «на деле тысячами приемов и уловок отстранялись от участия в политической жизни и от пользования демократическими правами и свободами, привлекаются теперь к постоянному и непременному, притом решающему участию в демократическом управлении государством» (см. т. XXIV, стр. 13).

Вот почему советская власть является новой формой государственной организации, принципиально отличной от старой, буржуазно-демократической и парламентарной формы, новым типом государства, приноровленным не к задачам эксплоатации и угнетения трудящихся масс, а к задачам полного их освобождения от всякого гнета и эксплоатации, к задачам диктатуры пролетариата. (Сталин, Вопросы ленинизма, стр. 33 — 35, изд. 9-е.)

 

Взаимодействие формы и содержания

 

В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли независящие отношения, производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений образует экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает собой процесс жизни социальной, политической и духовной вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание. На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, или — что является только юридическим выражением этого — с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции. С изменением экономической основы более или менее быстро происходит переворот и во всей громадной надстройке. При рассмотрении таких переворотов следует всегда проводить различие между материальным переворотом в экономических условиях производства, который можно определить с естественнонаучной точностью, и юридическими, политическими, религиозными, художественными и философскими, словом, идеологическими формами, в которых люди сознают этот конфликт и в которых ведут борьбу. Как об отдельном человеке не судят по тому, что он о себе думает, точно так же нельзя судить о такой революционной эпохе по ее сознанию; наоборот, это сознание следует объяснить из противоречий материальной жизни, из существующего конфликта между общественными производительными силами и производственными отношениями. Ни одна общественная формация не погибает раньше, чем разовьются все производительные силы, для которых она дает достаточно простора, и новые, высшие производственные отношения никогда не появляются раньше, чем созреют материальные условия их существования в лоне самого старого общества. Поэтому человечество ставит себе всегда только такие задачи, которые оно может разрешить, так как при ближайшем рассмотрении всегда оказывается, что сама задача возникает только тогда, когда материальные условия ее решения уже существуют или, по крайней мере, находятся в процессе становления. В общих чертах азиатский, античный, феодальный и современный буржуазный способы производства можно обозначить, как прогрессивные эпохи экономической формации общества. Буржуазные производственные отношения составляют последнюю антагонистическую форму общественного процесса производства, антагонистическую не в смысле индивидуального антагонизма, но антагонизма, который вырастает из условий общественной жизни индивидуумов; но развивающиеся в недрах буржуазного общества производительные силы создают в то же время материальные условия, необходимые для разрешения этого антагонизма. Этой общественной формацией завершается поэтому предыстория (Vorgeschichte) человеческого общества. (Маркс, К критике политической экономии, стр. 45 — 46, Партиздат, 1932 г.)

 

Причинность

 

Причина и следствие, ergo, лишь моменты всемирной взаимозависимости, связи (универсальной), взаимосцепления событий, лишь звенья в цепи развития материи.

NB. Всесторонность и всеобъемлющий характер мировой связи, лишь односторонне, отрывочно и неполно выражаемой каузальностью.

Каузальность, обычно нами понимаемая, есть лишь малая частичка всемирной связи, но (материалистическое добавление) частичка не субъективной, а объективно реальной связи. («Ленинский сборник» IX, стр. 161, 163, изд. 1-е.)

 

Деятельность человека и закон причинности

 

Для того, кто отрицает причинность, всякий закон природы есть гипотеза и в том числе также и химический анализ звезд, т. е. призматический спектр. Что за плоское мышление у тех, кто желает ограничиться этим! (Энгельс, Диалектика природы, стр. 7, изд. 3-е, 1932 г.)

 

Причинность. Первое, что нам бросается в глаза при рассмотрении движущейся материи, это — взаимная связь отдельных движений, отдельных тел между собой, их обусловленность друг с другом. Но мы находим не только то, что за известным движением следует другое движение, мы находим также, что мы в состоянии воспроизвести определенное движение, создав условия, при которых оно происходит в природе; мы находим даже, что мы в состоянии вызвать движения, которые вовсе не встречаются в природе (промышленность), — по крайней мере, не встречаются именно в таком виде, — и что мы можем придать этому движению определенные заранее направление и размеры. Благодаря этому, благодаря деятельности человека и создается представление о причинности, представление о том, что одно движение есть причина другого. Правда, одно правильное чередование известных естественных явлений может дать начало представлению о причинности — теплота и свет, получаемые от солнца, — но здесь нет настоящего доказательства, и в этом смысле Юм со своим скептицизмом был прав, когда говорил, что правильно повторяющееся post hoc никогда не может обосновать propter hoc. Но деятельность человека дает возможность доказательства причинности. Если, взяв зажигательное зеркало, мы концентрируем в фокусе солнечные лучи и вызываем ими такой эффект, какой дает обыкновенный огонь, то мы доказываем этим, что от солнца получается теплота. Если мы вложим в ружье порох, капсюлю и пулю и затем выстрелим, рассчитывая на известный заранее по опыту эффект, то мы должны быть в состоянии проследить во всех его деталях весь процесс зажигания, сгорания, взрыва от внезапного превращения в газы, давления газа на пулю. И в этом случае скептик не вправе уже утверждать, что из прошлого опыта не следует вовсе, будто и в следующий раз повторится то же самое. Действительно, иногда случается, что не повторяется того же самого, что капсюля или порох отказываются служить, что ствол ружья разрывается и т. д. Но именно это доказывает причинность, а не опровергает ее, ибо при каждом подобном отклонении от правила можно, производя соответствующее исследование, найти причину этого: химическое разложение капсюли, сырость и т. д. пороха, поврежденность ствола и т. д., так что здесь, собственно, производится двойная проверка причинности. Естествоиспытатели и философы до сих пор совершенно пренебрегали исследованием влияния деятельности человека на его мышление; они знают, с одной стороны, только природу, а, с другой, только мысль. Но существеннейшей и первой основой человеческого мышления является как раз изменение природы человеком, а не одна природа, как таковая, и разум человека развивался пропорционально тому, как он научался изменять природу. Поэтому натуралистическое понимание истории, — как оно встречается, например, в той или другой мере у Дрэпера и других естествоиспытателей, стоящих на той точке зрения, что только природа действует на человека и что естественные условия определяют повсюду его историческое развитие, — односторонне и забывает, что человек тоже действует на природу, изменяет ее, создает себе новые условия существования. От «природы» Германии, какой она была в эпоху переселения в нее германцев, чертовски мало осталось. Поверхность земли, климат, растительность, животный мир, даже сам человек бесконечно изменились с тех пор, и все это благодаря человеческой деятельности, между тем как изменения, <происшедшие> за это время в природе Германии без человеческого содействия, ничтожно малы. (Энгельс, Диалектика природы, 14 — 15, 1932 г.)

 

О причинности и необходимости в природе

 

Вопрос о причинности имеет особенно важное значение для определения философской линии того или другого новейшего «изма», и мы должны поэтому остановиться на этом вопросе несколько подробнее.

Начнем с изложения материалистической теории познания по данному пункту. Взгляды Л. Фейербаха изложены им особенно ясно в вышеупомянутом возражении Р. Гайму.

«Природа и человеческий разум, — говорит автор (Гайм), — совершенно расходятся у него (Фейербаха), и между ними вырывается целая пропасть, непереходимая ни с той, ни с другой стороны. Гайм основывает этот упрек на § 48 моей «Сущности религии», где говорится, что «природа может быть понята только через самое природу, что необходимость ее не есть человеческая или логическая, метафизическая или математическая, что природа одна только является таким существом, к которому нельзя прилагать никакой человеческой мерки, хотя мы и сравниваем ее явления с аналогичными человеческими явлениями, применяем к ней, чтобы сделать ее понятной для нас, человеческие выражения и понятия, например: порядок, цель, закон, вынуждены применять к ней такие выражения по сути нашего языка». Что это значит? Хочу ли я этим сказать: в природе нет никакого порядка, так что, например, за осенью может следовать лето, за весной — зима, за зимой — осень? Нет цели, так что, например, между легкими и воздухом, между светом и глазом, между звуком и ухом нет никакой согласованности? Нет порядка, так что, например, земля двигается то по эллипсу, то по кругу, обращается вокруг солнца то в год, то в четверть часа? Какая бессмыслица! Что же хотел я сказать в этом отрывке? Ничего больше, как произвести различие между тем, что принадлежит природе, и тем, что принадлежит человеку, в этом отрывке не говорится, чтобы словам и представлениям о порядке, цели, законе не соответствовало ничего действительного в природе, в нем отрицается только тождество мысли и бытия, отрицается, чтобы порядок и т. д. существовали в природе именно так как в голове или в чувстве человека. Порядок, цель, закон суть не более, как слова, которыми человек переводит дела природы на свой язык, чтобы понять их; эти слова не лишены смысла, не лишены объективного содержания (nicht Sinn = d. h. gegenstandlose Worte); но тем не менее необходимо отличать оригинал от перевода. Порядок, цель, закон выражают в человеческом смысле нечто произвольное.

«Теизм прямо заключает от случайности порядка, целесообразности и закономерности природы к их произвольному происхождению, к бытию существа, отличного от природы и вносящего порядок, целесообразность и закономерность в природу, самое по себе (an sich) хаотичную (dissolute), чуждую всякой определенности. Разум теистов... есть разум, находящийся в противоречии с природой, абсолютно лишенный понимания сущности природы. Разум теистов разрывает природу на два существа, — одно материальное, другое формальное или духовное» (Werke, VII Band, 1803, S. 518 — 520).

Итак, Фейербах признает объективную закономерность в природе, объективную причинность, отражаемую лишь приблизительно верно человеческими представлениями о порядке, законе и прочее. Признание объективной закономерности природы находится у Фейербаха в неразрывной связи с признанием объективной реальности внешнего мира, предметов, тел, вещей, отражаемых нашим сознанием. Взгляды Фейербаха — последовательно материалистические. И всякие иные взгляды, вернее, иную философскую линию в вопросе о причинности, отрицание объективной закономерности причинности, необходимости в природе, Фейербах справедливо относит к направлению фидеизма. Ибо ясно, в самом деле, что субъективистская линия в вопросе о причинности, выведение порядка и необходимости природы не из внешнего объективного мира, а из сознания, из разума, из логики и т. п. не только отрывает человеческий разум от природы, не только противопоставляет первый второй, но делает природу частью разума, вместо того, чтобы разум считать частичкой природы. Субъективистская линия в вопросе о причинности есть философский идеализм (к разновидностям которого относятся теории причинности и Юма и Канта), т. е. более или менее ослабленный, разжиженный фидеизм. Признание объективной закономерности природы и приблизительно верного отражения этой закономерности в голове человека есть материализм.

Что касается Энгельса, то ему не приходилось, если я не ошибаюсь, специально по вопросу о причинности противопоставлять свою материалистическую точку зрения иным направлениям. В этом для него не было надобности, раз он по более коренному вопросу об объективной реальности внешнего мира вообще отмежевал себя вполне определенно от всех агностиков. Но кто сколько-нибудь внимательно читал его философские сочинения, тому должно быть ясно, что Энгельс не допускал и тени сомнения насчет существования объективной закономерности, причинности, необходимости природы. Ограничимся немногими примерами. В первом же параграфе «Анти-Дюринга» Энгельс говорит: «Чтобы познавать отдельные стороны» (или частности общей картины мировых явлений), «мы вынуждены вырывать их из их естественной (natürlich) или исторической связи и исследовать каждую в отдельности по ее свойствам, по ее особым причинам и следствиям» (5 — 6). Что эта естественная связь, связь явлений природы существует объективно, это очевидно. Энгельс подчеркивает особенно диалектический взгляд на причину и следствие: «Причина и следствие суть представления, которые имеют значение, как таковое, только в применении к данному отдельному случаю; но как только мы будем рассматривать этот отдельный случай в его общей связи со всем мировым целым, эти представления сходятся и переплетаются в представлении универсального взаимодействия, в котором причины и следствия постоянно меняются местами; то, что здесь или теперь является причиной, становится там или тогда следствием и наоборот» (8). Следовательно, человеческое понятие причины и следствия всегда несколько упрощает объективную связь явлений природы, лишь приблизительно отражая ее, искусственно изолируя те или иные стороны одного единого мирового процесса. Если мы находим, что законы мышления соответствуют законам природы, то это становится вполне понятным, — говорит Энгельс, — если принять во внимание, что мышление и сознание суть «продукты человеческого мозга и человек сам продукт природы». Понятно, что «продукты человеческого мозга, будучи сами в конечном счете продуктами природы, не противоречат остальной природной связи (Naturzusammenhang), а соответствуют ей» (22). Что существует природная, объективная связь явлений мира, в этом нет и сомнения. О «законах природы», о «необходимости природы» (Naturnothwendigkeiten) Энгельс говорит постоянно, не считая нужным особо разъяснять общеизвестные положения материализма.

В «Людвиге Фейербахе» мы равным образом читаем, что «общие законы движения внешнего мира и человеческого мышления по сути дела тождественны, а по своему выражению различны лишь постольку, что человеческая голова может применять их сознательно, между тем как в природе — до сих пор большей частью и в человечеcкой истории — они пролагают себе дорогу бессознательно, в форме внешней необходимости, среди бесконечного ряда кажущихся случайностей» (38). И Энгельс обвиняет старую натурфилософию в том, что она заменяла «неизвестные еще ей действительные связи» (явлений природы) «идеальными, фантастическими» (42). Признание объективной закономерности, причинности, необходимости в природе совершенно ясно у Энгельса наряду с подчеркиванием относительного характера наших, т. е. человеческих, приблизительных отражений этой закономерности в тех или иных понятиях...

Берем Маха. В специальной главе о «причинности и объяснении» («Wдrmelehre», 2 Auflage, 1900, S. 432 — 439) [Полное название этой книги: Mach, Е., Die Prinzipien der Wärmelehre, 2 Aufl., 1900 (Max, Э., Принципы учения о теплоте, стр. 432 — 439, 2-е изд., 1900 г.Ред.).] читаем: «Юмова критика (понятия причинности) остается в своей силе» (433). Кант и Юм различно решают проблему причинности (с другими философами Мах и не считается!); к решению Юма «примыкаем мы» (435).

«Кроме логической (курсив Маха) какой-нибудь другой необходимости, например, физической, не существует» (437). Это как раз тот взгляд, с которым так решительно боролся Фейербах. Маху не приходит и в голову отрицать свое родство с Юмом. Только русские махисты могли дойти до того, чтобы утверждать «соединимость» юмовского агностицизма с материализмом Маркса и Энгельса. В «Механике» Маха читаем: «В природе нет ни причины, ни следствия» (S. 474, 3 Auflage, 1897). «Я многократно излагал, что все формы закона причинности вытекают из субъективных стремлений (Trieben); для природы нет необходимости соответствовать им» (495).

Здесь надо отметить, что наши русские махисты с поразительной наивностью подменяют вопрос о материалистическом или идеалистическом направлении всех рассуждений о законе причинности вопросом о той или иной формулировке этого закона. Они поверили немецким профессорам-эмпириокритикам, что если сказать «функциональное соотношение», то это составит открытие «новейшего позитивизма», избавит от «фетишизма» выражений, вроде «необходимость», «закон» и т. п. Конечно, это чистейшие пустяки, и Вундт имел полное право посмеяться над этой переменой слова (S. 383 и 388, цит. статьи в «Phil. Studien»), нисколько не меняющей сути дела. Сам Мах говорит о «всех формах» закона причинности и в «Познании и заблуждении» (2-е изд., S. 278) делает само собой понятную оговорку, что понятие функции может выразить точнее «зависимость элементов» лишь тогда, когда достигнута возможность выразить результаты исследования в измеримых величинах, — а это даже в таких науках, как химия, достигнуто лишь отчасти. Должно быть, с точки зрения наших доверчивых к профессорским открытиям махистов, Фейербах (не говоря уже об Энгельсе) не знал того, что понятия порядок, закономерность и т. п. могут быть выражены при известных условиях математически определенным функциональным соотношением!

Действительно важный теоретико-познавательный вопрос, разделяющий философские направления, состоит не в том, какой степени точности достигли наши описания причинных связей и могут ли эти описания быть выражены в точной математической формуле, — а в том, является ли источником нашего познания этих связей объективная закономерность природы, или свойства нашего ума, присущая ему способность познавать известные априорные истины и т. п. Вот что бесповоротно отделяет материалистов Фейербаха, Маркса и Энгельса от агностиков (юмистов) Авенариуса и Маха.

В отдельных местах своих сочинений Мах, — которого грех было бы обвинить в последовательности, — нередко «забывает» о своем согласии с Юмом и о своей субъективистской теории причинности, рассуждая «просто», как естествоиспытатель, т. е. с стихийно-материалистической точки зрения. Например, в «Механике» мы читаем: «Природа учит нас находить в ее явлениях единообразие» (р. 182 франц. перевода). Если мы находим единообразие в явлениях природы, то, значит, это единообразие существует объективно, вне нашего ума? Нет. По тому же вопросу о единообразии природы Мах изрекает такие вещи: «Сила, толкающая нас пополнять в мыслях факты, наблюденные лишь наполовину, есть сила ассоциации. Она укрепляется от повторения. Она кажется нам тогда силой, не зависящей от нашей воли и от отдельных фактов, направляющей и мысли, и (курсив Маха) факты, держащей их в соответствии друг с другом, как закон тех и других. Что мы считаем себя способными делать предсказания при помощи такого закона, это доказывает лишь (!) достаточное единообразие нашей среды, но отнюдь не доказывает необходимости успеха предсказаний» («Wärmelehre», S. 383).

Выходит, что можно и должно искать какой-то необходимости помимо единообразия среды, т. е. природы! Где искать, это — тайна идеалистической философии, боящейся признать познавательную способность человека простым отражением природы. В последнем своем сочинении «Познание и заблуждение» Мах даже определяет закон природы, как «ограничение ожидания» (2-е изд., S. 450 и след.)! Солипсизм берет-таки свое.

Посмотрим на позицию других писателей того же философского направления. Англичанин Карл Пирсон выражается со свойственной ему определенностью: «Законы науки — гораздо больше продукты человеческого ума, чем факты внешнего мира» («The Grammar of Science», 2-nd ed., p. 36). «И поэты и материалисты, говорящие о природе, как господине (sovereign) над человеком, слишком часто забывают, что порядок и сложность явлений, вызывающие их восхищение, по меньшей мере настолько же являются продуктом познавательных способностей человека, как его собственные воспоминания и мысли» (185). «Широко охватывающий характер закона природы обязан своим существованием изобретательности человеческого ума» (ib.) «Человек есть творец закона природы», гласит § 4 второй главы. «Есть гораздо больше смысла в утверждении, что человек дает законы природе, чем в обратном утверждении, что природа дает законы человеку», — хотя, — с горечью признается почтеннейший профессор, — этот последний (материалистический) взгляд, «к несчастью, слишком распространен в наше время» (р. 87). В IV главе, посвященной вопросу о причинности, § 11 формулирует тезис Пирсона: «Необходимость принадлежит к миру понятий, а не к миру восприятий». Для Пирсона, надо заметить, восприятия или чувственные впечатления «и есть» вне нас существующая действительность. «В том единообразии, с которым повторяются известные ряды восприятий, в той рутине восприятий нет никакой внутренней необходимости; но необходимым условием существования мыслящих существ является наличность рутины восприятий. Необходимость заключается, следовательно, в природе мыслящего существа, а не в самих восприятиях; она является продуктом познавательной способности» (р. 139).

Наш махист, с которым полную солидарность выражает неоднократно «сам» Э. Мах, благополучно пришел таким образом к чисто кантианскому идеализму: человек дает законы природе, а не природа человеку! Не в том дело, чтобы повторять за Кантом учение об априорности, — это определяет не идеалистическую линию в философии, а особую формулировку этой линии, — а в том, что разум, мышление, сознание является здесь первичным, природа — вторичным. Не разум есть частичка природы, один из высших продуктов ее, отражение ее процессов, а природа есть частичка разума, который само собою растягивается таким образом из обыкновенного, простого всем знакомого человеческого разума в «чрезмерный», как говорил И. Дицген, таинственный, божественный разум. Кантианско-махистская формула: «человек дает законы природе», есть формула фидеизма. Если наши махисты делают большие глаза, читая у Энгельса, что основной отличительный признак материализма есть принятие за первичное природы, а не духа, — то это показывает только, до какой степени они неспособны отличать действительно важные философские направления от профессорской игры в ученость и в мудреные словечки. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 126 — 128, 130 — 132, изд. 3-е.)

 

Случайность и необходимость

 

Случайность и необходимость. Другая противоположность, в плену которой находится метафизика, это — противоположность между случайностью и необходимостью. Есть ли что-нибудь более противоречащее друг другу, чем обе эти логические категории? Как возможно, что обе они тожественны, что случайное необходимо, а необходимое точно так же случайно? Обычный здравый смысл, а с ним и большинство естествоиспытателей, рассматривает необходимость и случайность как категории, безусловно исключающие друг друга. Какая-нибудь вещь, какое-нибудь отношение, какой-нибудь процесс либо случайны, либо необходимы, но не могут быть и тем и другим [В рукописи здесь первоначально с красной строки начинался новый абзац: <Дело едва ли изменится, если мы станем на точку зрения того детерминизма, который перешел к этому воззрению на природу от французского материализма и который устраняет случайность, отрицая ее. Согласно этому толкованию> В несколько измененной форме это предложение опять повторяется ниже.]. Таким образом, оба существуют бок о бок в природе: в последней заключаются всякого рода предметы и процессы, из которых одни случайны, другие необходимы, причем важно только одно — не смешивать их между собой. Так, например, принимают главные видовые признаки за необходимые, считая остальные различия у индивидов одного и того же вида случайными; и это относится к кристаллам, как и к растениям и животным. При этом [Дальнейшее до слов: «Чего мы не знаем», приписано Энгельсом на обратной стороне листа.], в свою очередь, низшая группа рассматривается как случайная по сравнению с высшей: так, например, считают случайным то, сколько имеется различных видов genus felis, или agnus, или сколько имеется родов и порядков в каком-нибудь классе, или сколько существует индивидов в каждом из этих видов, или сколько имеется различных видов животных в определенной области, или какова вообще фауна, флора. А затем объявляют необходимое единственно достойным научного интереса, а случайное — безразличным для науки. Это означает следующее: то, что можно подвести под законы, что, следовательно, знают, то интересно, а то, чего нельзя подвести под законы, чего, следовательно, не знают, то безразлично, тем можно пренебречь. Но при такой точке зрения прекращается всякая наука, ибо задача ее ведь в том, чтобы исследовать то, чего мы не знаем. Это означает следующее: что можно подвести под всеобщие законы, то считается необходимым, а чего нельзя подвести, то считается случайным. Легко видеть, что это такого сорта наука, которая выдает за естественное то, что она может объяснить, сводя непонятное ей к сверхъестественным причинам. При этом по существу дела совершенно безразлично, назову ли я причину непонятных явлений случаем или богом. Оба эти названия являются лишь выражением моего незнания и поэтому не относятся к ведению науки. Наука перестает существовать там, где теряет силу необходимая связь.

Противоположную позицию занимает детерминизм, перешедший в естествознание из французского материализма и рассчитывающий покончить со случайностью тем, что он вообще отрицает ее. Согласно этому воззрению в природе господствует лишь простая, непосредственная необходимость. Что в этом стручке пять горошин, а не четыре или шесть, что хвост этой собаки длиною в пять дюймов, а не длиннее или короче на одну линию, что этот цветок клевера был оплодотворен в этом году пчелой, а тот — нет, и притом этой определенной пчелой и в это определенное время, что это определенное, унесенное ветром семя одуванчика взошло, а другое — нет, что в прошлую ночь меня укусила блоха в 4 часа утра, а не в 3 или в 5, и притом в правое плечо, а не в левую икру, — все это факты, вызванные неизменным сцеплением причин и следствий, связаны незыблемой необходимостью, и газовый шар, из которого возникла солнечная система, был так устроен, что эти события могли произойти только так, а не иначе. С необходимостью этого рода мы все еще не выходим из границ теологического взгляда на природу. Для науки совершенно безразлично, назовем ли мы это, вместе с Августином и Кальвином, извечным решением божиим, или, вместе с турками, кисметом, или же назовем необходимостью. Ни в одном из этих случаев не может быть речи об изучении причинной цепи, ни в одном из этих случаев мы не двигаемся с места. Так называемая необходимость остается простой фразой, а благодаря этому и случай остается тем, чем он был. До тех пор, пока мы не можем показать, от чего зависит число горошин в стручке, оно остается случайным; а оттого, что нам скажут, что этот факт предвиден уже в первичном устройстве солнечной системы, мы не подвигаемся ни на шаг дальше. Мало того: наука, которая взялась бы проследить этот случай с отдельным стручком в его каузальном сцеплении, была бы уже не наукой, а просто игрой, ибо этот самый стручок имеет еще бесчисленные другие индивидуальные — кажущиеся нам случайными — свойства: оттенок цвета, плотность и твердость шелухи, величину горошин, не говоря уже об индивидуальных особенностях, доступных только микроскопу. Таким образом, с одним этим стручком нам пришлось бы проследить уже больше каузальных связей, чем в состоянии решить их все ботаники на свете.

Таким образом, случайность не объясняется здесь из необходимости, скорее, наоборот, необходимость низводится до чего-то чисто случайного. Если тот факт, что определенный стручок заключает в себе шесть горошин, а не пять или семь, — явление того же порядка, как закон движения солнечной системы или закон превращения энергии, то, значит, действительно не случайность поднимается до уровня необходимости, а необходимость деградируется до уровня случайности. Мало того, можно сколько угодно утверждать, что разнообразие находящихся на определенном участке бок о бок органических и неорганических видов и индивидов покоится на нерушимой необходимости, но для отдельных видов и индивидов оно остается тем, чем было, т. е. случайным. Для отдельного животного случайно, где оно родилось, какую среду оно застает вокруг себя, какие враги и сколько именно врагов угрожают ему. Для материнского растения случайно, куда ветер занесет его семя, для дочернего растения — где это семя найдет почву, откуда оно вырастет, и уверение, что и здесь все покоится на нерушимой необходимости, является очень жалким утешением. Хаотическое соединение предметов природы в какой-нибудь определенной области или даже на всей земле остается, при всем извечном, первичном детерминировании его, таким, каким оно было, — случайным.

В противовес обоим этим взглядам выступает Гегель с неслыханными до того утверждениями, что случайное имеет основание, ибо оно случайно, но точно так же не имеет никакого основания, ибо оно случайно; что случайное необходимо, что необходимость сама определяет себя как случайность и что, с другой стороны, эта случайность есть скорее абсолютная необходимость (Logik, книга II, отдел: Действительность). Естествознание предпочло игнорировать эти положения как парадоксальную игру слов, как противоречащую себе самой бессмыслицу, закоснев теоретически в бессодержательности вольфовской метафизики, согласно которой нечто либо случайно, либо необходимо, но ни в коем случае ни то, ни другое одновременно, или в столь же бессодержательном механическом детерминизме, который на словах отрицает случайность в общем, чтобы на практике признать ее в каждом отдельном случае.

В то время как естествознание продолжало так думать, что сделало оно в лице Дарвина?

Дарвин в своем составившем эпоху произведении исходит из крайне широкой, покоящейся на случайности фактической основы. Именно незаметные случайные различия индивидов внутри отдельных видов, различия, которые могут усиливаться до изменения самого характера вида, ближайшие даже причины которых можно указать лишь в самых редких случаях, именно они заставляют его усомниться в прежней основе всякой закономерности в биологии, усомниться в понятии вида, в его прежней метафизической неизменности и постоянстве. Но без понятия вида вся наука теряла свой смысл. Все ее отрасли нуждались в понятии вида: чем были бы без понятия вида анатомия человека, антропология, геология, палеонтология, ботаника и т. д.? Все результаты этих наук стали не только спорными, но были просто уничтожены. Случайность уничтожает необходимость, как ее понимали до сих пор. Прежнее представление о необходимости отказывается служить. (Накопленный за это время материал, относящийся к случайности, устранил и уничтожил старое представление о необходимости [Эта фраза, вынесенная в скобки и в оригинале, стоит на полях без ясного указания, к какому месту текста она относится.].) Сохранять его значит навязать природе в качестве закона противоречащее самому себе и действительности произвольное логическое построение, значит отрицать всякую внутреннюю необходимость в живой природе, значит вообще объявить хаотическое царство случая единственным законом живой природы. Неужели закон и пророки потеряли весь свой авторитет! — кричали вполне последовательно биологи всех школ. (Энгельс, Диалектика природы, стр. 107 — 110, 1932 г.)

 

Случайность есть дополнение и форма проявления необходимости

 

...Люди сами делают свою историю, но до сих пор не сознательно, не руководя ею общей волей, по единому общему плану. Этого не было даже в пределах определенного, отграниченного данного общества (не говоря уже о всем человечестве). Их стремления перекрещиваются, и во всех таких обществах господствует поэтому необходимость, дополнением и формой проявления которой является случайность. Необходимость, пробивающаяся здесь сквозь всякую случайность, — опять-таки исключительно экономическая. Здесь мы подходим к вопросу о так называемых великих людях То обстоятельство, что вот именно этот великий человек появляется в данной стране, в определенное время, конечно, есть чистая случайность. Если мы этого человека вычеркнем, то появляется спрос на то, чтобы заместить его кем-нибудь и такой заместитель находится, — хорошо или плохо, но с течением времени находится. Что Наполеон был вот именно этот корсиканец, что именно он был военным диктатором, который стал необходим французской республике, истощенной войной, — это было случайностью. Но если бы Наполеона не было, то роль его выполнил бы другой. Это несомненно, потому что всегда, когда такой человек требовался, он находился: Цезарь, Август, Кромвель и т. д. Если материалистическое понимание истории открыл Маркс, то Тьерри, Минье, Гизо, все английские историки до 1850 г. доказывают что к этому стремились многие, а открытие того же самого понимания Морганом показывает, что время для этого созрело, и это понимание должно было быть открытым.

Точно так же обстоит дело со всеми случайностями или со всем кажущимся случайным в истории. Чем дальше будет удаляться от экономической та область, которую мы исследуем, чем больше она приближается к чисто абстрактно идеологической, тем больше будем мы находить, что она в своем развитии обнаруживает больше случайности, тем более зигзагообразной является ее кривая. Если же мы начертим среднюю ось кривой, то мы найдем, что чем длиннее изучаемый период, чем больше изучаемая область, тем более приближается эта ось к оси экономического развития, тем более параллельно ей она идет. (Маркс и Энгельс, Письма, стр. 407 — 408, Энгельс — Г. Штаркенбергу, 25 января 1894 г., Партиздат, 1932 г.)

 

Диалектическое понимание взаимодействия

 

Согласно материалистическому пониманию истории в историческом процессе определяющим моментом в конечном счете является производство и воспроизводство действительной жизни. Ни я, ни Маркс большего не утверждали. Если кто-нибудь это положение извратит в том смысле, что будто экономический момент является единственным определяющим моментом, тогда утверждение это превращается в ничего не говорящую, абстрактную, бессмысленную фразу. Экономическое положение — это основа, но на ход исторической борьбы оказывают влияние и во многих случаях определяют преимущественно форму ее различные моменты надстройки: политические формы классовой борьбы и ее результаты — конституции, установленные победившим классом после одержанной победы, и т. д.; правовые формы, и даже отражение всех этих действительных битв в мозгу участников, политические, юридические, философские теории, религиозные воззрения и их дальнейшее развитие в систему догм. Тут имеется налицо взаимодействие всех этих моментов, в котором в конце концов экономическое движение, как необходимое, прокладывает себе дорогу сквозь бесконечную толпу случайностей (т. е. вещей и событий, внутренняя взаимная связь которых настолько отдалена или настолько трудно определима, что мы можем забыть о ней, считать, что ее не существует). В противном случае применять теорию к любому историческому периоду было бы легче, чем решать самое простое уравнение первой степени.

Мы делаем свою историю сами, но, во-первых, мы делаем ее при весьма определенных предпосылках и условиях. Среди них экономические являются в конечном счете решающими. Но и политические условия и т. д., даже традиции, живущие в головах людей, играют известную роль, хотя и не решающую. Прусское государство возникло и развивалось благодаря историческим и, в конечном счете, экономическим причинам. Но едва ли можно, не сделавшись педантом, утверждать, что среди множества мелких государств Северной Германии именно Бранденбург был предназначен для роли великой державы, в которой воплотились экономические различия, различия в языке, а со времени реформации и религиозные различия между севером и югом, причем это было предопределено именно только экономической необходимостью, а другие моменты не оказывали также влияния (главным образом то обстоятельство, что Бранденбург, благодаря обладанию Пруссией, был втянут в польские дела и через это в международные политические отношения, которые явились решающими также и при образовании могущества Австрийского дома). Едва ли удастся кому-нибудь, не сделавшись смешным, объяснить экономически существование каждого маленького немецкого государства в прошлом и в настоящее время или объяснить экономически происхождение верхненемецких изменений гласных, которое разделяет Германию (в отношении диалекта) на две половины, что усиливается еще географически цепью гор от Судетов до Таунуса.

Во-вторых, история делается таким образом, что конечный результат получается от столкновений множества отдельных воль, причем каждая из этих воль становится тем, чем она является, опять-таки благодаря массе особых жизненных обстоятельств. Таким образом, имеется бесконечное количество перекрещивающихся сил, бесконечная группа параллелограммов сил, и из этого перекрещивания выходит один общий результат — историческое событие. Этот исторический результат можно рассматривать как продукт одной силы, действующей как целое, бессознательно и невольно. Ведь то, чего хочет один, встречает препятствие со стороны всякого другого, и в конечном результате появляется нечто такое, чего никто не хотел. Таким образом, история, как она шла до сих пор, протекает подобно естественно-историческому процессу и подчинена в сущности тем же самым законам движения. Но из того обстоятельства, что воли отдельных людей, которые хотят каждый того, к чему их влечет строение их тела и внешние, в конечном счете экономические обстоятельства (или свои собственные личные, или вообще всего общества), что эти воли достигают не того, чего они хотят, но сливаются в нечто общее, в один общий результат, — из этого не следует заключать, что эти воли равны нулю. Наоборот, каждая воля вносит свою долю в общий результат, и постольку включена в него.

Далее, я прошу вас изучать эту теорию по оригинальным источникам, а не из вторых рук, — это гораздо легче. Маркс не написал почти ничего, в чем бы эта теория не играла роли. В особенности великолепным образцом ее применения является «18 брюмера Луи Бонапарта», точно так же множество указаний и в «Капитале». Затем я могу, конечно, указать на мои сочинения: «Переворот в науке, произведенный г-ном Дюрингом» и «Людвиг Фейербах и завершение классической немецкой философии», в которых я дал самое подробное, насколько мне известно, из всех существующих изложений исторического материализма.

Маркс и я были виноваты отчасти в том, что молодые [марксисты] иногда придавали больше значения экономической стороне, чем это следует. Нам приходилось, возражая нашим противникам, подчеркивать главный принцип, который они отрицали, и не всегда находилось достаточно времени, места и поводов отдавать должное и остальным моментам, участвующим во взаимодействии. Но как только дело доходило до изображения какого-либо исторического периода, т. е. до практического применения, дело менялось, и тут уже не могло быть никакой ошибки. К сожалению, сплошь и рядом полагают, что новую теорию вполне поняли и могут ее применять сейчас же, как только усвоены основные положения, а это далеко не всегда правильно. В этом я могу упрекнуть многих новейших «марксистов», и благодаря этому иногда возникала удивительная путаница. (Маркс и Энгельс, Письма, стр. 374 — 377, Энгельс — Иосифу Блоху, 21 сентября 1890 г., Партиздат, 1932 г.)

 

Случайность в общественной жизни

 

История развития общества в одном пункте существенно отличается от истории развития природы. Именно: в природе (поскольку мы оставляем в стороне обратное влияние на нее человека) действуют одна на другую лишь слепые бессознательные силы, и общие законы проявляются во взаимодействии этих сил. Здесь нигде нет сознанной, желанной цели: ни в бесчисленных кажущихся случайностях, видимых на поверхности, ни в окончательных результатах, показывающих, что среди всех этих случайностей явления происходят сообразно общим законам. Наоборот, в истории общества, действуют люди, одаренные сознанием, действующие обдуманно или по страсти, ставящие себе определенные цели. Здесь ничто не делается без сознанного намерения, без желанной цели. Но как ни важно это различие для исторического исследования, — особенно отдельных эпох и событий, — оно нимало не изменяет того факта, что ход истории определяется внутренними общими законами. В самом деле, на поверхности явлений и в этой области, несмотря на сознанные и желанные цели всех отдельных людей, царствует, в общем и целом, по-видимому, случайность. Желанное совершается лишь в редких случаях; по большей же части цели, поставленные себе людьми, приходят во взаимные столкновения и противоречия или оказываются недостижимыми частью по самому своему существу, частью по недостатку средств. Столкновения бесчисленных отдельных стремлений и отдельных действий приводят в области истории к состоянию, совершенно подобному тому, которое господствует в бессознательной природе. Действия имеют известную желательную цель; но результаты, на деле вытекающие из этих действий, вовсе не желательны. А если они, по-видимому, и соответствуют желанной цели, то, в конце концов, они несут с собою далеко не то, что было желательно. Таким образом, кажется, что в общем случайность одинаково господствует и в исторической области. Но где на поверхности происходит игра случайности, там сама эта случайность всегда оказывается подчиненной внутренним, скрытым законам. Все дело в том, чтобы открыть эти законы. (Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 44 — 45, 1932 г.)

 

Общий ход развития и случайности

 

Творить мировую историю было бы, конечно, очень удобно, если бы борьба предпринималась только под условием непогрешимо благоприятных шансов. С другой стороны, история имела бы очень мистический характер, если бы «случайности» не играли никакой роли. Эти случайности входят, конечно, сами составной частью в общий ход развития, уравновешиваясь другими случайностями. Но ускорение и замедление в сильной степени зависят от этих «случайностей», среди которых фигурирует также и такой «случай», как характер людей, стоящих вначале во главе движения. (Маркс и Энгельс, Письма, стр. 290 291, Маркс Кугельману, 17 апреля 1871 г., Партиздат, 1932 г.)

 

* * *

 

Мы знаем, наконец, что необходимость составляется сплошь из чистейших случайностей, а эти мнимые случайности представляют собою форму, за которой скрывается необходимость, — и т. д. (Энгельс, Людвиг Фейербах, стр. 42, 1932 г.)

 

Отрицание механистами объективного характера случайности

 

Если при перекрещивающемся действии двух или нескольких причинных цепочек (рядов) мы знаем только одну, тогда явление, которое получается при этом перекрещивании, представляется нам случайным, хотя на самом деле оно вполне закономерно. Я знаю одну цепочку (один ряд) причин, — те, которые проявляются в моем путешествии по улицам; другой цели (другого ряда) причин, которые двигают моего приятеля, я не знаю. Поэтому я не предвижу скрещивания двух причинных рядов. Поэтому же это скрещивание (встреча) представляется мне «случайным» явлением. Таким образом, строго говоря, никаких случайных, т. е. беспричинных, явлений нет. Явления же могут представляться нам «случайными», поскольку мы недостаточно знаем их причины...

Если по сути дела все происходит закономерно, и случайного, в смысле беспричинного, не бывает вообще, то ясно, что не бывает и исторической случайности. Всякое историческое событие, каким бы случайным оно ни казалось, на самом деле вполне и целиком обусловлено: обычно и здесь под исторической случайностью разумеется такое явление, которое получилось благодаря перекрещиванию нескольких причинных рядов, из которых известен только один.

Иногда, однако, под исторической случайностью разумеют нечто иное. Когда например, говорят, что империалистская война с необходимостью возникла из развития мирового капитализма, но что, скажем, убийство австрийского эрцгерцога было явлением случайным, тут идет речь о чем-то другом. О чем именно? Нетрудно видеть, в чем здесь дело. Когда говорят о необходимости (причинной необходимости, неизбежности) империалистской войны, то эту неизбежность видят в громадной важности наличных причин в развитии общества, — причин, которые войну вызывают. При этом сама война является, в свою очередь, тоже событием громадной важности, т. е. таким событием, которое оказывает решающее влияние на дальнейшую судьбу общества. Таким образом, здесь под словом «историческая случайность» понимается обстоятельство, которое не играет важной роли в цепи общественных событий: если бы его не было, то картина дальнейшего развития изменилась бы настолько мало, что ее никто бы и не заметил. В данном примере: война была бы и без убийства эрцгерцога, ибо вовсе не в этом убийстве была «суть дела», а в обостреннейшей конкуренции империалистских держав, которая с развитием капиталистического общества становилась с каждым днем резче.

Можно ли сказать, что такое «случайное» явление не играет никакой роли в общественной жизни, что оно никак не влияет на судьбы общества, что оно, другими словами, равно нулю? Если мы хотим дать точный ответ, то должны ответить отрицательно. Ибо всякое событие, как бы оно ни было «ничтожно», на самом деле влияет на все последующее развитие.

Вопрос заключается в том, насколько крупные изменения в этом развитии оно производит. Поскольку речь идет об явлениях случайных в вышеуказанном смысле, постольку практически это влияние неважно, незаметно, бесконечно мало. Оно может быть чрезвычайно мало, но оно никогда не является нулем. Это тотчас же становится заметным, если мы возьмем совокупное, совместное действие таких «случайностей». Приведем такой пример. Предположим, что речь идет об образовании цены. Рыночная цена образуется из столкновений массы оценок со стороны покупателей и продавцов. Если мы возьмем один случай, одну оценку, столкновение одного покупателя с одним продавцом, то это явление может быть названо «случайным». Купец Сидоров объегорил старуху Петрову. Это, с точки зрения рыночной цены, т. е. общественного явления, получившегося от множества столкновений между различными оценками, есть случайность. «Не все ли равно, что произошло в отдельном случае у Сидорова? Нам важен конечный результат, общественное явление, то, что носит типичный характер». Так часто говорят, и говорят совершенно справедливо. Ибо отдельный случай играет незаметную роль. Он не важен. Но попробуйте вы сгруппировать, соединить большое количество таких «случаев». И сразу вы увидите, что «случайность» начинает исчезать. Роль и значение многих случаев, их совокупное действие сразу же сказывается на дальнейшем развитии. Ибо и отдельные случаи вовсе не нули. Нуль, сколько ни помножай, все равно больше нуля не будет. Из пустышки ничего не сделаешь, какие бы манипуляции этой пустышкой мы ни производили.

Таким образом, мы видим, что, строго говоря, в историческом развитии общества нет никаких случайных явлений: и то, что Каутский не спал в такую-то ночь, когда ему снились ужасы большевистской революции; и то, что был убит австрийский эрцгерцог незадолго до войны; и то, что Англия вела колониальную политику; и то, что возникла мировая война, — словом, все события, начиная с самых мизерных и незаметных и кончая потрясающими событиями современности, — все эти события одинаково не случайны, одинаково причинно обусловлены, т. е. одинаково причинно-необходимы». (Н. Бухарин, Теория исторического материализма, стр. 41 — 44, Гиз, 1929 г.)

 

Свобода и необходимость

 

Нельзя толковать о праве и нравственности, не касаясь вопроса о так называемой свободе воли, о вменяемости человека, об отношении между необходимостью и свободой. Философия действительности тоже дает ответ на этот вопрос, и даже не один, а целых два.

«На место всех ложных теорий свободы надо поставить эмпирическое свойство того отношения, согласно которому рациональное понимание, с одной стороны, и инстинктивные побуждения — с другой, как бы объединяются в одну среднюю силу. Основные факты этого вида динамики надо заимствовать из наблюдения и применить, в качественном и количественном отношении, к предвидению еще не последовавшего события, поскольку это удается. Благодаря этому не только радикально уничтожаются все дурацкие фантазии о внутренней свободе, которыми питались целые тысячелетия, но они сами заменяются также чем-то положительным, что пригодно для практического устроения жизни». Согласно этому, свобода состоит в том, что рациональное понимание тянет человека вправо, иррациональные побуждения — влево, и при этом параллелограмме сил действительное движение происходит в направлении диагонали. Следовательно, свобода является равнодействующей между пониманием и инстинктом, между разумом и неразумием, и степень ее у каждого отдельного человека можно установить согласно опыту с помощью «уравнения личности», пользуясь астрономическим выражением. Но через несколько страниц мы читаем: «Мы основываем моральную ответственность на понятии свободы, которая, однако, означает для нас только восприимчивость к сознательным мотивам, сообразно природному и приобретенному рассудку. Все подобные мотивы действуют, несмотря на восприятие возможного противоречия в поступках, с неизбежной, естественной закономерностью; но, когда мы приводим в действие моральные рычаги, мы рассчитываем именно на это неустранимое принуждение».

Это второе определение свободы, резко противоречащее первому, представляет собой не что иное, как крайнее вульгаризирование гегелевской точки зрения. Гегель первый правильно понял отношение между свободой и необходимостью. Для него свобода — это понимание необходимости. «Необходимость слепа лишь постольку, поскольку она не понята». Свобода заключается не в воображаемой независимости от законов природы, а в познании этих законов и в возможности поэтому планомерно пользоваться ими для определенных целей. Это верно как о законах внешней природы, так и о тех, которые регулируют физическую и духовную жизнь самого человека, — о двух классах законов, которые мы можем отделять друг от друга разве только в идее, но не в действительности. Поэтому свобода воли означает не что иное, как способность принимать решения с знанием дела. Следовательно, чем свободнее суждение какого-нибудь человека по отношению к известной проблеме, с тем большей необходимостью будет определено содержание этого суждения; а, наоборот, вытекающая из незнания неуверенность, которая выбирает якобы произвольно между многими различными и противоположными решениями, этим именно доказывает свою несвободу, свою подчиненность объекту действительности, который она должна была бы как раз подчинить себе. Следовательно, свобода состоит в господстве над самим собой и над внешней природой, основанном на познании естественной необходимости; значит, она является необходимым продуктом исторического развития. Первые выделившиеся из животного царства люди были во всем существенном так же несвободны, как сами животные; но каждый шаг вперед на пути культуры был шагом к свободе. На пороге человеческой истории стоит открытие превращения механического движения в теплоту: добывание огня трением; в конце этого развития стоит открытие превращения теплоты в механическое движение: паровая машина. И несмотря на колоссальную освободительную революцию, совершаемую паровой машиной в общественной жизни — которая еще не завершена и наполовину, — нет сомнения, что добывание огня трением превосходит ее по своему освобождающему человечество значению. Ведь оно впервые дало человеку господство над определенной силой природы и благодаря этому окончательно оторвало его от животного царства. Паровая машина никогда не вызовет столь мощного сдвига в развитии человечества, хотя она и кажется нам представительницей всех тех связанных с ней производительных сил, с помощью которых только и возможно создание нового общества, где не будет никаких классовых различий, никаких забот об индивидуальных средствах к существованию и где впервые сможет зайти речь о действительной человеческой свободе, о существовании в гармонии с познанными законами природы. Но как молода еще вся история человечества, как смешно было бы желать приписывать нашим теперешним воззрениям какое-нибудь абсолютное значение, видно из того простого факта, что всю протекшую историю можно рассматривать как историю периода времени от практического открытия превращения механического движения в теплоту до открытия превращения теплоты в механическое движение.

Господин Дюринг, конечно, иначе рассматривает историю. Вообще как история заблуждений, невежества и грубостей, насилия и порабощения — она противный для философии действительности предмет. (Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 80 — 81, 1932 г.)

 

Свобода есть познанная необходимость

 

На стр. 140 — 141 «Очерков» А. Луначарский приводит рассуждения Энгельса в «Анти-Дюринге» по этому вопросу и вполне присоединяется к «поразительной по отчетливости и меткости» характеристике дела Энгельсом на соответственной «дивной странице» [Луначарский говорит: «... дивная страница «религиозной экономики». Скажу так, рискуя вызвать улыбку «нерелигиозного» читателя». Каковы бы ни были ваши благие намерения, товарищ Луначарский, ваши заигрывания с религией вызывают не улыбку, а отвращение.] указанного сочинения.

Дивного тут действительно много. И всего более «дивно», что ни А. Луначарский, ни куча других махистов, желающих быть марксистами, «не заметили» гносеологического значения рассуждения Энгельса о свободе и необходимости. Читать читали и переписать переписали, а что к чему, не поняли.

Энгельс говорит: «Гегель первый правильно представил соотношение свободы и необходимости. Для него свобода есть познание необходимости. «Слепа необходимость, лишь поскольку она не понята». Не в воображаемой независимости от законов природы заключается свобода, а в познании этих законов и в основанной на этом знании возможности планомерно заставлять законы природы действовать для определенных целей. Это относится как к законам внешней природы, так и к законам, управляющим телесным и духовным бытием самого человека, — два класса законов, которые мы можем отделять один от другого самое большее в нашем представлении, отнюдь не в действительности. Свобода воли означает, следовательно, не что иное, как способность принимать решения со знанием дела. Таким образом, чем свободнее суждение человека по отношению к определенному вопросу, с тем большей необходимостью будет определяться содержание этого суждения... Свобода состоит в основанном на познании необходимости природы (Naturnothwendigkeiten) господстве над нами самими и над внешней природой...» (стр. 112 — 113 5-го немецкого изд.)

Разберем, на каких гносеологических посылках основано все это рассуждение.

Во-первых, Энгельс признает с самого начала своих рассуждений законы природы, законы внешней природы, необходимость природы, — т. е. все то, что́ объявляют «метафизикой» Мах, Авенариус, Петцольдт и Ко. Если бы Луначарский хотел подумать хорошенько над «дивными» рассуждениями Энгельса, то он не мог бы не увидеть основного различия материалистической теории познания от агностицизма и идеализма, отрицающих закономерность природы или объявляющих ее только «логической» и т. д. и т. п.

Во-вторых, Энгельс не занимается вымучиванием «определений» свободы и необходимости, тех схоластических определений, которые всего более занимают реакционных профессоров (вроде Авенариуса) и их учеников (вроде Богданова). Энгельс берет познание и волю человека — с одной стороны, необходимость природы — с другой, и вместо всякого определения, всякой дефиниции, просто говорит, что необходимость природы есть первичное, а воля и сознание человека — вторичное. Последние должны, неизбежно и необходимо должны, приспособляться к первой; Энгельс считает это до такой степени самоочевидным, что не теряет лишних слов на пояснение своего взгляда. Только российские махисты могли жаловаться на общее определение материализма Энгельсом (природа — первичное, сознание — вторичное: вспомните «недоумения» Богданова по этому поводу!) и в то же время находить «дивным» и «поразительно метким» одно из частных применений Энгельсом этого общего и основного определения!

В-третьих, Энгельс не сомневается в существовании «слепой необходимости». Он признает существование необходимости, не познанной человеком. Это яснее ясного видно из приведенного отрывка. А между тем, с точки зрения махистов, каким образом может человек знать о существовании того, чего он не знает? Знать о существовании непознанной необходимости? Разве это не «мистика», не «метафизика», не признание «фетишей» и «идолов», не «кантианская непознаваемая вещь в себе»? Если бы махисты вдумались, они не могли бы не заметить полнейшего тождества рассуждений Энгельса о познаваемости объективной природы вещей и о превращении «вещи в себе» в «вещь для нас», с одной стороны, и его рассуждений о слепой, непознанной необходимости — с другой. Развитие сознания у каждого отдельного человеческого индивида и развитие коллективных знаний всего человечества на каждом шагу показывает нам превращение непознанной «вещи в себе» в познанную «вещь для нас», превращение слепой, непознанной необходимости, «необходимости в себе», в познанную «необходимость для нас». Гносеологически нет решительно никакой разницы между тем и другим превращением, ибо основная точка зрения тут и там одна, именно: материалистическая, признание объективной реальности внешнего мира и законов внешней природы, причем и этот мир и эти законы вполне познаваемы для человека, но никогда не могут быть им познаны до конца. Мы не знаем необходимости природы в явлениях погоды и постольку мы неизбежно — рабы погоды. Но, не зная этой необходимости, мы знаем, что она существует. Откуда это знание? Оттуда же, откуда знание, что вещи существуют вне нашего сознания и независимо от него, именно: из развития наших знаний, которое миллионы раз показывает каждому человеку, что незнание сменяется знанием, когда предмет действует на наши органы чувств, и наоборот: знание превращается в незнание, когда возможность такого действия устранена.

В-четвертых, в приведенном рассуждении Энгельс явно применяет «сальтовитальный» метод в философии, т. е делает прыжок от теории к практике. Ни один из тех ученых (и глупых) профессоров философии, за которыми идут наши махисты, никогда не позволяет себе подобных, позорных для представителя «чистой науки», прыжков. У них одно дело теория познания, в которой надо как-нибудь похитрее словесно состряпать «дефиниции», и совсем другое дело практика. У Энгельса вся живая человеческая практика врывается в самое теорию познания, давая объективный критерий истины: пока мы не знаем закона природы, он, существуя и действуя помимо, вне нашего познания, делает нас рабами «слепой необходимости». Раз мы узнали этот закон, действующий (как тысячи раз повторял Маркс) независимо от нашей воли и от нашего сознания, — мы господа природы. Господство над природой, проявляющее себя в практике человечества, есть результат объективно-верного отражения в голове человека явлений и процессов природы, есть доказательство того, что это отражение (в пределах того, что показывает нам практика), есть объективная, абсолютная, вечная истина.

Что же мы получаем в итоге? Каждый шаг в рассуждении Энгельса, почти буквально каждая фраза, каждое положение построены всецело и исключительно на гносеологии диалектического материализма, на посылках, бьющих в лицо всему махистскому вздору о телах, как комплексах ощущений, об «элементах», о «совпадении чувственного представления с вне нас существующей действительностью» и пр. и т. п. Ни капельки не смущаясь этим, махисты бросают материализм, повторяют (à lа Берман) истасканные пошлости про диалектику и тут же рядом принимают с распростертыми объятиями одно из применений диалектического материализма! Они черпали свою философию из эклектической нищенской похлебки и они продолжают угощать читателя таковой же. Они берут кусочек агностицизма и чуточку идеализма у Маха, соединяя это с кусочком диалектического материализма Маркса, и лепечут, что эта окрошка есть развитие марксизма. Они думают, что если Мах, Авенариус, Петцольдт и все прочие их авторитеты не имеют ни малейшего понятия о решении вопроса (о свободе и необходимости) Гегелем и Марксом, то это чистейшая случайность: ну, просто-напросто, не прочитали такой-то странички в такой-то книжечке, а вовсе не в том дело, чтобы эти «авторитеты» были и остались круглыми невеждами относительно действительного прогресса философии в XIX веке, были и остались философскими обскурантами.

Вот вам рассуждение одного такого обскуранта, ординарнейшего профессора философии в Венском университете, Эрнста Маха:

«Правильность позиции «детерминизма» или «индетерминизма» не может быть доказана. Только законченная или доказанно невозможная наука могла бы решить этот вопрос. Речь идет тут о таких предпосылках, которые мы вносим (man heranbringt) в рассмотрение вещей, смотря по тому, приписываем ли прежним успехам или неудачам исследования более или менее значительный субъективный вес (subjectives Gewicht). Но во время исследования всякий мыслитель по необходимости является теоретически детерминистом» («Познание и заблуждение», стр. 282 — 283, 2-е немецкое изд.).

Разве это не обскурантизм, когда чистая теория заботливо отгораживается от практики? Когда детерминизм ограничивается областью «исследования», а в области морали, общественной деятельности, во всех остальных областях, кроме «исследования», вопрос предоставляется «субъективной» оценке? В моем кабинете, — говорит ученый педант, — я детерминист, а о том, чтобы философ заботился о цельном, охватывающем и теорию и практику, миросозерцании, построенном на детерминизме, нет и речи. Мах говорит пошлости потому, что теоретически вопрос о соотношении свободы и необходимости совершенно ему неясен. (Ленин, Материализм и эмпириокритицизм, Соч., т. XIII, стр. 154 — 157, изд. 3-е.)

 

Роль личности в истории

 

Небезынтересно следующее за сим рассуждение г. Михайловского об исторической необходимости, так как оно вскрывает перед нами хотя отчасти действительный идейный багаж «нашего известного социолога» (звание, которым пользуется г. Михайловский наравне с В. В. у либеральных представителей нашего «культурного общества»). Он говорит о «конфликте между идеей исторической необходимости и значением личной деятельности»: общественные деятели заблуждаются, считая себя деятелями, тогда как они «деемые», «марионетки, подергиваемые из таинственного подполья имманентными законами исторической необходимости», — такой вывод следует, дескать, из этой идеи, которая посему и именуется «бесплодной» и «расплывающейся». Не всякому читателю, пожалуй, понятно, откуда взял всю эту чепуху — марионеток и т. п. — г. Михайловский. Дело в том, что это один из любимых коньков субъективного философа — идея о конфликте между детерминизмом и нравственностью, между исторической необходимостью и значением личности. Он исписал об этом груду бумаги и наговорил бездну сентиментально-мещанского вздора, чтобы разрешить этот конфликт в пользу нравственности и роли личности. На самом деле никакого тут конфликта нет; он выдуман г. Михайловским, опасавшимся (и не без основания), что детерминизм отнимет почву у столь любимой мещанской морали. Идея детерминизма, устанавливая необходимость человеческих поступков, отвергая вздорную побасенку о свободе воли, нимало не уничтожает ни разума, ни совести человека, ни оценки его действий. Совсем напротив, только при детерминистическом взгляде и возможна строгая и правильная оценка, а не сваливание чего угодно на свободную волю. Равным образом и идея исторической необходимости ничуть не подрывает роли личности в истории: история вся слагается именно из действий личностей, представляющих из себя, несомненно, деятелей. Действительный вопрос, возникающий при оценке общественной деятельности личности, состоит в том, при каких условиях этой деятельности обеспечен успех? В чем состоят гарантии того, что деятельность эта не останется одиночным актом, тонущим в море актов противоположных? В этом же состоит и тот вопрос, который различно решают социал-демократы и остальные русские социалисты: каким образом деятельность, направленная к осуществлению социалистического строя, должна втянуть массы, чтобы принести серьезные плоды? Очевидно, что разрешение этого вопроса прямо и непосредственно зависит от представлений о группировке общественных сил в России, о борьбе классов, из которой складывается русская действительность, — и опять-таки г. Михайловский только походил кругом да около вопроса, не сделав даже попытки точно поставить его и попробовать дать то или иное решение. Социал-демократическое решение вопроса основывается, как известно, на том взгляде, что русские экономические порядки представляются буржуазным обществом, из которого может быть только один выход, необходимо вытекающий из самой сущности буржуазного строя, именно классовая борьба пролетариата против буржуазии. Очевидно, что серьезная критика и должна бы направиться либо против того взгляда, что наши порядки — буржуазные, либо против представления о сущности этих порядков и законов развития их, но г. Михайловский и не помышляет о том, чтобы затрагивать серьезные вопросы. Он предпочитает отделываться бессодержательным фразерством насчет того, что необходимость — слишком общая скобка и т. п. Да ведь всякая идея будет слишком общей скобкой, г. Михайловский, если наподобие вяленой воблы сначала выкинете из нее все содержание, а потом станете возиться с оставшейся шелухой! Эта область шелухи, покрывающей действительно серьезные, жгучие вопросы современности, — любимая область г. Михайловского, и он, например, с особенной гордостью подчеркивает, что «экономический материализм игнорирует или неверно освещает вопрос о героях и толпе». Изволите ли видеть — вопрос о том, из борьбы каких именно классов и на какой почве складывается современная русская действительность — для г. Михайловского, вероятно, слишком общий, и он его обходит. Зато вопрос о том, какие отношения существуют между героями и толпой, безразлично — есть ли это толпа рабочих, крестьян, фабрикантов, помещиков — такой вопрос его крайне интересует. Может быть, это и «интересные» вопросы, но упрекать материалистов в том, что они направляют все усилия на решение таких вопросов, которые имеют прямое отношение к освобождению трудящегося класса, — значит быть любителем филистерской науки, и ничего больше. (Ленин, Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов, Соч., т. I, стр. 78 — 80, изд. 3-е.)

 

Из царства необходимости в царство свободы

 

С переходом средств производства в общественную собственность устраняется товарное производство, а вместе с тем господство продуктов над производителями. Анархия общественного производства заменяется организацией его по заранее обдуманному плану. Прекращается индивидуальная борьба за существование. Таким образом, человек окончательно в известном смысле выделяется из царства животных и из звериных условий существования переходит в условия действительно человеческие. Жизненные условия, окружающие людей и до сих пор над ними господствовавшие, подпадают под власть и контроль людей, которые впервые становятся действительными и сознательными повелителями природы в той мере, как они становятся господами своих собственных общественных отношений. Законы их собственных общественных действий, противостоявшие людям до сих пор как чуждые, господствующие над ними законы природы вполне сознательно применяются ими и, следовательно, подчиняются их господству. Общественный строй, до сих пор являющийся людям как бы дарованным свыше природой и историей, будет тогда их собственным, свободным делом. Объективные, внешние силы, господствовавшие над историей, поступят под контроль человека. И только тогда люди начнут вполне сознательно сами создавать свою историю, только тогда приводимые ими в движение общественные причины будут иметь в значительной и все возрастающей степени желаемые действия. И это будет скачком человечества из царства необходимости в царство свободы. (Энгельс, Развитие социализма от утопии к науке, стр. 63, 1932 г.)

 

* * *

 

Царство свободы начинается в действительности лишь там, где прекращается работа, диктуемая нуждой и внешней целесообразностью, следовательно, по природе вещей оно лежит по ту сторону собственно материального производства. Как дикарь, чтобы удовлетворять свои потребности, чтобы сохранять и воспроизводить свою жизнь, должен бороться с природой, так должен бороться и цивилизованный, и он должен делать это во всех общественных формах и при всех возможных способах производства. С его развитием расширяется это царство естественной необходимости, потому что его потребности расширяются; но в то же время расширяются и производительные силы, которые служат для их удовлетворения. Свобода в этой области может заключаться лишь в том, что социализированный человек, ассоциированные производители рационально регулируют этот свой обмен веществ с природой, ставят его под свой общий контроль, вместо того чтобы, напротив, он как слепая сила господствовал над ними; в том, что они совершают его с наименьшей затратой силы и при условиях, наиболее достойных и адекватных их человеческой природе. Но тем не менее это все же остается царством необходимости. По ту сторону его начинается развитие человеческой силы, которая является самоцелью, истинное царство свободы, которое, однако, может расцвесть лишь на этом царстве необходимости, как на своем базисе. Сокращение рабочего дня — основное условие. (Маркс, Капитал, т. III, стр. 591 — 592, 1932 г.)

 

Фаталистическое понимание механистами необходимости

 

Понятию случайности противоположно понятие необходимости (причинной необходимости).

«Необходимо то, что неизбежно вытекает из определенных причин». Когда говорят, что такое-то явление было исторически необходимо, это значит, что оно неизбежно должно было произойти, вне всякой зависимости от того, хорошо оно или плохо. Когда говорят о причинной необходимости, то здесь нет ни малейшего намека на оценку события, на его желательность или нежелательность; здесь речь идет лишь о его неизбежности. Не нужно — как это иногда делают — путать два совсем различных понятия: необходимости в смысле желательности и причинной необходимости. Это две совершенно разные вещи. И когда говорят об исторической необходимости, то под этим разумеют не то, что желательно с точки зрения, скажем, общественного прогресса, а то, что неизбежно вытекает из хода общественного развития. В этом смысле исторически необходимым было как быстрое развитие производительных сил в конце XIX в., так и падение Римской империи или исчезновение так называемой критской культуры. Необходимое есть причинно обусловленное. Ни больше, ни меньше.

Теперь мы переходим к одному, довольно трудному вопросу все о той же необходимости.

Предположим, что у нас имеется перед глазами человеческое общество, которое за 20 лет возросло вдвое. Тогда мы вправе заключить (сделать вывод), что производство в этом обществе расширилось. Если бы оно не расширилось, то общество не могло бы увеличиться вдвое. Если оно увеличилось, значит, возросло и производство. Этот пример не нуждается сам по себе в дальнейших разъяснениях. Но что он представляет собой? Здесь мы особым способом отыскиваем причину общественного развития, — причину, которая представляется, как необходимое условие этого развития. Нет его налицо — нет и развития. Если есть развитие, стало быть, должно быть налицо и это условие.

Этот пример может навести вот на какие размышления. В начале книжки мы беспощадно изгнали телеологию. А теперь мы ее как будто сами вводим: «гони природу в дверь, она влетит в окно». В самом деле, как тут стоит вопрос? Для развития общества, для того, чтобы общество увеличилось вдвое, нужно чтобы выросло производство. Развитие и возрастание общества — цель, «телос». Развитие производства — средство для осуществления этой цели. Закономерность развития есть закономерность телеологическая. Мы как будто бы совершили таким образом прегрешение против науки и попали в поповские объятия.

Однако на самом деле здесь имеется нечто иное, и телеологией вовсе и не пахнет. В самом деле, мы здесь исходим из предположения, что общество возросло (в данном случае мы исходим даже из факта, что общество возросло). Но оно могло и не возрасти. И если бы оно не возросло, а, скажем, вдвое уменьшилось, тогда мы могли бы сделать точь-в-точь по такому же способу следующее заключение: так как общество вдвое уменьшилось, и притом уменьшилось от недоедания, значит, производство сократилось. Ни одному человеку, однако, не придет в голову видеть «цель» в разрушении общества. Никто не может сказать в этом случае: цель — уменьшение общества от недоедания; средство к этой цели — сокращение производства. Значит, тут нет ровно никакой телеологии. Здесь есть лишь особый прием отыскивания условий (причин) по результату (по следствиям).

Необходимое условие дальнейшего развития называется часто тоже исторической необходимостью. В этом смысле исторической необходимостью была французская революция, без которой капитализм не мог бы развиваться; или так называемое «освобождение крестьян» в 1861 г., без которого не мог бы развиваться дальше русский капитализм. В этом смысле является исторической необходимостью социализм, так как без него невозможно дальнейшее развитие общества. Если общество будет развиваться, — неизбежно будет социализм. (Бухарин, Теория исторического материализма, стр. 45 — 46, 1929 г.)

Возможность двух линий развития революции

 

На данной экономической основе русской революции объективно возможны две основные линии ее развития и исхода.

Либо старое помещичье хозяйство, тысячами нитей связанное с крепостным правом, сохраняется, превращаясь медленно в чисто капиталистическое, «юнкерское» хозяйство. Основой окончательного перехода от отработков к капитализму является внутреннее преобразование крепостнического помещичьего хозяйства. Весь аграрный строй государства становится капиталистическим, надолго сохраняя черты крепостнические. Либо старое помещичье хозяйство ломает революция, разрушая все остатки крепостничества и крупное землевладение прежде всего. Основой окончательного перехода от отработков к капитализму является свободное развитие мелкого крестьянского хозяйства, получившего громадный импульс благодаря экспроприации помещичьих земель в пользу крестьянства. Весь аграрный строй становится капиталистическим, ибо разложение крестьянства идет тем быстрее, чем полнее уничтожены следы крепостничества. Иными словами: либо — сохранение главной массы помещичьего землевладения и главных устоев старой «надстройки»; отсюда — преобладающая роль либерально-монархического буржуа и помещика, быстрый переход на их сторону зажиточного крестьянства, понижение крестьянской массы, не только экспроприируемой в громадных размерах, но закабаляемой к тому же теми или иными кадетскими выкупами, забиваемой и отупляемой господством реакции; душеприказчиками такой буржуазной революции будут политики типа, близкого к октябристам. Либо — разрушение помещичьего землевладения и всех главных устоев соответствующей старой «надстройки»; преобладающая роль пролетариата и крестьянской массы при нейтрализации неустойчивой или контрреволюционной буржуазии; наиболее быстрое и свободное развитие производительных сил на капиталистической основе при наилучшем, какое только мыслимо вообще в обстановке товарного производства, положении рабочей и крестьянской массы; — отсюда создание наиболее благоприятных условий для дальнейшего осуществления рабочим классом его настоящей и коренной задачи социалистического переустройства. Возможны, конечно, бесконечно разнообразные сочетания элементов того или иного типа капиталистической эволюции, и только безнадежные педанты могли бы решать возникающие при этом своеобразные и сложные вопросы посредством одних только цитаток из того или иного отзыва Маркса про другую историческую эпоху. (В. И. Ленин, Развитие капитализма в России, Соч., т. III, стр. 12 — 13, изд. 3-е.)

 

Превращение возможности в действительность

 

Но вот вопрос: сумела ли партия правильно использовать возможности, предоставляемые нам советским строем; не продержала ли она эти возможности под спудом, помешав, таким образом, рабочему классу развернуть до конца всю свою революционную мощь, сумела ли она выжать из этих возможностей все то, что можно было выжать, для того, чтобы развернуть по всему фронту социалистическое строительство?

Советский строй дает колоссальные возможности для полной победы социализма. Но возможность не есть еще действительность. Чтобы превратить возможность в действительность, необходим целый ряд условий, в числе которых линия партии и правильное проведение этой линии играют далеко не последнюю роль.

Несколько примеров.

Правые оппортунисты утверждают, что нэп обеспечивает нам победу социализма, следовательно, можно не беспокоиться насчет темпа индустриализации, развития совхозов и колхозов и т. п., так как наступление победы все равно обеспечено в порядке, так сказать, самотека. Это, конечно, неверно и глупо. Говорить так — значит отрицать роль партии в строительстве социализма, отрицать ответственность партии за это строительство. Ленин вовсе не говорил, что нэп обеспечивает нам победу социализма. Ленин говорил лишь о том, что «экономически и политически нэп вполне обеспечивает нам возможность постройки фундамента социалистической экономики». Но возможность не есть еще действительность. Чтобы возможность превратить в действительность, надо, прежде всего, отбросить теорию самотека, надо перестроить (реконструировать) народное хозяйство и повести решительное наступление на капиталистические элементы города и деревни.

Правые оппортунисты утверждают далее, что в нашем строе не заложены основания для раскола между рабочим классом и крестьянством, — следовательно, можно не беспокоиться насчет установления правильной политики в отношении социальных групп деревни, так как кулак все равно врастет в социализм, а союз рабочих и крестьян будет обеспечен в порядке, так сказать, самотека. Это также неверно и глупо. Так могут говорить только люди, не понимающие того, что политика партии, да еще такой партии, которая стоит у власти, является здесь основным моментом, определяющим судьбу дела союза рабочих и крестьян. Ленин вовсе не считал исключенной опасность раскола между рабочим классом и крестьянством. Ленин говорил о том, что «в нашем социальном строе не заложены с необходимостью основания для такого раскола», но «если возникнут серьезные классовые разногласия между этими классами, тогда раскол будет неизбежен». В связи с этим Ленин считал, что:

«Главная задача нашего ЦК и ЦКК, как и нашей партии в целом, состоит в том, чтобы внимательно следить за обстоятельствами, из которых может вытечь раскол, и предупреждать их, ибо в последнем счете судьба нашей республики будет зависеть от того — пойдет ли крестьянская масса с рабочим классом, сохраняя верность союзу с ним, или она даст «нэпманам», т. е. новой буржуазии, разъединить себя с рабочими, расколоть себя с ними».

Следовательно, раскол между рабочим классом и крестьянством не исключен, но он вовсе не обязателен, так как в нашем строе заложена возможность предотвратить этот раскол и упрочить союз рабочего класса и крестьянства. А что требуется для того, чтобы эту возможность превратить в действительность? Чтобы возможность предотвращения раскола превратить в действительность, нужно, прежде всего, похоронить теорию самотека, нужно выкорчевать корни капитализма, организуя колхозы и совхозы, и перейти от политики ограничения эксплоататорских тенденций кулачества к политике ликвидации кулачества как класса.

Выходит, таким образом, что нужно строго различать между возможностями, имеющимися в нашем строе, и использованием этих возможностей, превращением этих возможностей в действительность.

Выходит, что вполне допустимы случаи, когда возможности для победы имеются, а партия не видит этих возможностей или не умеет их правильно использовать, ввиду чего вместо победы может получиться поражение.

И вот все тот же вопрос: сумела ли партия правильно использовать возможности и преимущества, предоставляемые нам советским строем; все ли она делала для того, чтобы превратить эти возможности в действительность и обеспечить, таким образом, нашему строительству максимум успехов?

Иначе говоря: правильно ли руководили партия и ее ЦК строительством социализма за истекший период?

Что требуется для правильного руководства партии в наших современных условиях?

Для правильного руководства партии необходимо, помимо всего прочего, чтобы линия партии была правильна, чтобы массы понимали правильность партийной линии и поддерживали ее активно, чтобы партия не ограничивалась выработкой генеральной линии, а руководила изо дня в день проведением ее в жизнь, чтобы партия вела решительную борьбу с уклонами от генеральной линии и примиренчеством, с ними, чтобы в борьбе с уклонами партия ковала единство своих рядов и железную дисциплину. (И. Сталин, Вопросы ленинизма, стр. 548 — 550, изд. 9-е.)

 

Ликвидация возможности реставрации капитализма

 

Существуют ли у нас, в нашей советской стране, условия, делающие возможным восстановление (реставрацию) капитализма? Да, существуют. Это, может быть, покажется странным, но это факт, товарищи. Мы свергли капитализм, установили диктатуру пролетариата и развиваем усиленным темпом нашу социалистическую промышленность, смыкая с ней крестьянское хозяйство. Но мы еще не вырвали корней капитализма. Где же они, эти самые корни, гнездятся? Они гнездятся в товарном производстве, в мелком производстве города и особенно деревни. Сила капитализма состоит, как говорит Ленин, «в силе мелкого производства, ибо мелкого производства осталось еще на свете, к сожалению, очень и очень много, а мелкое производство рождает капитализм и буржуазию постоянно, ежедневно, ежечасно, стихийно и в массовом масштабе» (см. т. XXV, стр. 173). Ясно, что, поскольку мелкое производство имеет у нас массовый и даже преобладающий характер и поскольку оно рождает капитализм и буржуазию, особенно в условиях нэпа, постоянно и в массовом масштабе, — у нас имеются условия, делающие возможным восстановление капитализма.

Существуют ли у нас, в нашей советской стране, средства и силы, необходимые для того, чтобы уничтожить, ликвидировать возможность восстановления капитализма? Да, существуют. На этом именно и зиждется правильность тезиса Ленина о возможности построения в СССР полного социалистического общества. Для этого необходимо упрочение пролетарской диктатуры, укрепление союза рабочего класса и крестьянства, развитие наших командных высот под углом индустриализации страны, быстрый темп развития индустрии, электрификация страны, перевод всего народного хозяйства на новую техническую базу, массовое кооперирование крестьянства и поднятие урожайности его хозяйства, постепенное объединение индивидуальных крестьянских хозяйств в общественные хозяйства, развитие совхозов, ограничение и преодоление капиталистических элементов города и деревни и т. д. и т. п.

Вот что говорит на этот счет Ленин:

«Пока мы живем в мелкокрестьянской стране, для капитализма в России есть более прочная экономическая база, чем для коммунизма. Это необходимо запомнить. Каждый, внимательно наблюдавший за жизнью деревни, в сравнении с жизнью в городе, знает, что мы корней капитализма не вырвали и фундамент, основу у внутреннего врага не подорвали. Последний держится на мелком хозяйстве, и, чтобы подорвать его, есть одно средство — перевести хозяйство страны, в том числе и земледелие, на новую техническую базу, на техническую базу современного крупного производства. Такой базой является только электричество. Коммунизм — это есть советская власть плюс электрификация всей страны. Иначе страна остается мелкокрестьянской, и надо, чтобы мы это ясно сознали. Мы более слабы, чем капитализм, не только в мировом масштабе, но и внутри страны. Всем это известно. Мы это сознали и мы доведем дело до того, чтобы хозяйственная база из мелкокрестьянской перешла в крупнопромышленную. Только тогда, когда страна будет электрифицирована, когда под промышленность, сельское хозяйство и транспорт будет подведена техническая база современной крупной промышленности, — только тогда мы победим окончательно» (т. XXVI, стр. 46 — 47).

Выходит, во-первых, что, пока мы живем в мелкокрестьянской стране, пока мы не выкорчевали еще корней капитализма, для капитализма имеется более прочная экономическая база, чем для коммунизма. Бывает, что срубили дерево, а корней не выкорчевали: не хватило сил. Из этого и вытекает возможность восстановления капитализма в нашей стране.

Выходит, во-вторых, что кроме возможности восстановления капитализма существует еще у нас возможность победы социализма, ибо мы можем уничтожить возможность восстановления капитализма, можем выкорчевать корни капитализма и добиться окончательной победы над капитализмом, если поведем усиленную работу по электрификации страны, если под промышленность, сельское хозяйство и транспорт подведем техническую базу современной крупной промышленности. Из этого и вытекает возможность победы социализма в нашей стране.

Выходит, наконец, что нельзя строить социализм только в промышленности, предоставив сельское хозяйство на произвол стихийного развития, исходя из того, что деревня «сама пойдет» за городом. Наличие социалистической промышленности в городе представляет основной фактор социалистического преобразования деревни. Но это еще не значит, что этот фактор является вполне достаточным. Чтобы социалистический город мог до конца повести за собой крестьянскую деревню, для этого необходимо, как говорит Ленин, «перевести хозяйство страны, в том числе и земледелие, на новую техническую базу, на техническую базу современного крупного производства».

Не противоречит ли эта цитата Ленина другой его цитате о том, что «нэп вполне обеспечивает нам возможность постройки фундамента социалистической экономики»? Нет, не противоречит. Наоборот, они вполне совпадают друг с другом. Ленин вовсе не говорит, что нэп дает нам социализм в готовом виде. Ленин говорит лишь о том, что нэп обеспечивает нам возможность построения фундамента социалистической экономики. Между возможностью построения социализма и действительным его построением существует большая разница. Нельзя смешивать возможность с действительностью. Именно для того, чтобы эту возможность превратить в действительность, именно для этого Ленин и предлагает в своей большой цитате электрификацию страны и подведение технической базы современной крупной промышленности под промышленность, сельское хозяйство и транспорт, как условие для окончательной победы социализма. Но осуществить это условие построения социализма в один-два года нет возможности. Нельзя в один-два года индустриализовать страну, построить мощную промышленность, кооперировать миллионные массы крестьянства, подвести новую техническую базу под земледелие, объединить индивидуальные крестьянские хозяйства в крупные коллективы, развить совхозы, ограничить и преодолеть капиталистические элементы города и деревни. Для этого нужны годы и годы усиленной строительной работы пролетарской диктатуры. И пока этого не сделано, — а этого не сделаешь сразу, — мы остаемся все еще мелкокрестьянской страной, где мелкое производство рождает капитализм и буржуазию постоянно и в массовом масштабе и где опасность восстановления капитализма остается в силе. (И. Сталин, Вопросы ленинизма, стр. 349 — 351, изд. 9-е.)

 

Что такое возможность победы социализма в одной стране?

 

Это есть возможность разрешения противоречий между пролетариатом и крестьянством внутренними силами нашей страны, возможность взятия власти пролетариатом и использования этой власти для построения полного социалистического общества в нашей стране, при сочувствии и поддержке пролетариев других стран, но без предварительной победы пролетарской революции в других странах. (И. Сталин, Вопросы ленинизма, стр. 222, изд. 9-е.)

 

Особый характер наших трудностей содержит в себе возможность их преодоления

 

Речь идет об особом характере наших трудностей. Речь идет о том, что наши трудности являются не трудностями упадка или трудностями застоя, а трудностями роста, трудностями подъема, трудностями продвижения вперед. Это значит, что наши трудности коренным образом отличаются от трудностей капиталистических стран. Когда в САСШ говорят о трудностях, имеют в виду трудности упадка, ибо Америка переживает ныне кризис, т. е. упадок хозяйства. Когда в Англии говорят о трудностях, имеют в виду трудности застоя, ибо Англия переживает вот уже несколько лет застой, т. е. приостановку движения вперед. Когда же мы говорим о наших трудностях, имеем в виду не упадок и не застой в развитии, а рост наших сил, подъем наших сил, продвижение нашей экономики вперед. На сколько пунктов продвинуться вперед к такому-то сроку, на сколько процентов выработать больше продуктов, на сколько миллионов гектаров засеять больше, на сколько месяцев раньше построить завод, фабрику, железную дорогу, — вот какие вопросы имеют у нас в виду, когда говорят о трудностях. Следовательно, наши трудности в отличие от трудностей, скажем, Америки или Англии, есть трудности роста, трудности продвижения вперед.

А что это значит? Это значит, что наши трудности являются такими трудностями, которые сами содержат в себе возможность их преодоления. Это значит, что отличительная черта наших трудностей состоит в том, что они сами дают нам базу для их преодоления.

Что же из всего этого вытекает?

Из этого вытекает, прежде всего, что наши трудности являются не трудностями мелких и случайных «неполадок», а трудностями классовой борьбы.

Из этого вытекает, во-вторых, что за нашими трудностями скрываются наши классовые враги, что трудности эти осложняются отчаянным сопротивлением отживающих классов нашей страны, поддержкой этих классов извне, наличием бюрократических элементов в наших собственных учреждениях, наличием неуверенности и косности в некоторых прослойках нашей партии.

Из этого вытекает, в-третьих, что для преодоления трудностей необходимо, прежде всего, отбить атаки капиталистических элементов, подавить их сопротивление и расчистить, таким образом, дорогу для быстрого продвижения вперед.

Из этого вытекает, наконец, что самый характер наших трудностей, являющихся трудностями роста, дает нам возможности, необходимые для подавления классовых врагов.

Но чтобы использовать эти возможности и превратить их в действительность, чтобы подавить сопротивление классовых врагов и добиться преодоления трудностей, для этого существует лишь одно средство: организовать наступление на капиталистические элементы по всему фронту и изолировать оппортунистические элементы в наших собственных рядах, мешающие наступлению, мечущиеся в панике из стороны в сторону и вносящие в партию неуверенность в победе. (И. Сталин, Вопросы ленинизма, стр. 527 — 528, изд. 9-е.)