Из речи т. Бухарина. 23 февраля 1937 года

Реквизиты
Направление: 
Государство: 
Датировка: 
1937.02.23
Источник: 
Вопросы истории, 1992, № 2,3, стр. 23-36

Молотов. Слово имеет тов. Бухарин.

Бухарин.

Товарищи, я хочу сперва сказать несколько слов относительно речи, которую здесь произнес товарищ Микоян. Товарищ Микоян, так сказать, изобразил здесь мои письма членам Политбюро ЦК ВКП(б) — первое и [другое] второе, как письма, которые содержат в себе аналогичные троцкистским методы запугивания Центрального Комитета.

Я прежде всего должен сказать, что я достаточно знаю Центральный Комитет, чтобы просто заранее отрицать, что ЦК вообще можно чем-либо запугать [ничем запугать нельзя]. (Хлоплянкин. А почему писал, что пока не снимут с тебя обвинения, ты не кончишь голодовку?) Товарищи, я очень прошу вас не перебивать, потому что мне очень трудно, просто физически тяжело, говорить; я отвечу на любой вопрос, который вы мне зададите, но не перебивайте меня сейчас. В письмах я изображал свое личное психологическое состояние. (Голос с места. Зачем писал, что пока не снимут обвинения?)

Я не говорил этого по отношению к ЦК. Я [обращался] говорил здесь не по отношению к ЦК, потому что ЦК, как ЦК, меня в этих вещах официально еще не обвинил. Я был обвинен различными органами печати, но Центральным Комитетом в таких вещах нигде обвинен не был. Я изображал свое состояние, которое нужно просто по-человечески понять. Если, конечно, я не человек, то тогда нечего понимать. Но я считаю, что я человек, и я считаю, что я имею право на то, чтобы мое психологическое состояние в чрезвычайно трудный, тяжелый для меня жизненный момент (Голоса с мест. Ну, еще бы!), в чрезвычайно, исключительно трудное, время, я о нем и писал. И поэтому здесь не было никакого элемента ни запугивания, ни ультиматума. (Сталин. А голодовка?) А голодовка, я и сейчас ее не отменил [я четыре дня ничего не ел]; я вам сказал, написал, почему я в отчаянии за нее схватился, написал узкому кругу, потому что с такими обвинениями, какие на меня вешают, жить для меня невозможно.

Я не могу выстрелить из револьвера, потому что тогда скажут, что я-де самоубился, чтобы навредить партии; а если я умру, как от болезни, то что вы от этого теряете?(Смех. Голоса с мест. Шантаж! Ворошилов. Подлость! Типун тебе на язык. Подло. Ты подумай, что ты говоришь.) Но поймите, что мне тяжело жить. (Сталин. А нам легко? Ворошилов. Вы только подумайте: «Не стреляюсь, а умру».)

Вам легко говорить насчет меня. Что же вы теряете? Ведь, если я вредитель, сукин сын и т. д., чего меня жалеть? Я ведь ни на что не претендую, изображаю то, что я думаю, и то, что я переживаю. Если это связано с каким-нибудь хотя бы малюсеньким политическим ущербом, я безусловно, все что вы скажете, приму к исполнению. (Смех.) Что вы смеетесь? Здесь смешного абсолютно ничего нет.

То же самое относительно «отказа» прихода на Пленум. Я все время выступал со своими ответами и все время посылал даже весьма многочисленные письма, которые так надоели т. Микояну; но последнее время я действительно чувствовал себя физически так, что я едва-едва мог сюда приволочиться. Когда мне сказали: ты обязан сюда придти, пришел. Какое же тут увиливание? Какое тут настаивание на ошибках?

Третье. «Спекуляция» именем Ленина и именем Орджоникидзе. При смерти Ильича я действительно присутствовал, при его последнем вздохе, и бесконечно его любил, в чем же тут «спекуляция»? Вы, может быть, думаете, что для меня смерть Орджоникидзе ничего? Что я просто мимо нее прохожу и только? Пожалуйста, не верьте, если не хотите. Но я вам говорю, что я Серго глубоко и горячо любил. Мало ли между кем и у кого бывали какие конфликты [и у вас можно найти много конфликтов] на протяжении истории партии. Смерть его произвела на меня тяжелое впечатление, я его всей душой любил (тов. Микоян это отлично знает) и спекулировать его именем я не намерен. (Калыгина. Реплика не уловлена.)

[Я это потом скажу] Мне хочется, говорит Микоян, опорочить органы Наркомвнудела целиком. Абсолютно нет. Я абсолютно не собирался это делать. Место, о котором говорит т. Микоян, касается [того, что я говорил вообще] некоторых вопросов, которые задаются следователями. Что же я говорю о них? Я говорю: такого рода вопросы вполне допустимы и необходимы, но в теперешней конкретной обстановке они приводят к тому-то и к тому-то.

Относительно политической установки. Тов. Микоян говорит, что я хотел дискредитировать Центральный Комитет. Я говорил не насчет Центрального Комитета. Но если публика все время читает в резолюциях, которые печатают в газетах и в передовицах «Большевика», о том, что еще должно быть доказано, как об уже доказанном, то совершенно естественно, что эта определенная струя, как директивная, просасывается повсюду. Неужели это трудно понять? Это же не просто случайные фельетончики. (Петерс. Реплика не уловлена.) Я скажу все, не кричите пожалуйста. (Молотов. Прошу без реплик. Мешаете.)

Товарищ Микоян сказал, что я целый ряд вещей наврал Центральному Комитету, что с Куликовым я 29 год смешал с 32 годом. Что я ошибся — это верно, но такие частные ошибки возможны. (Гамарник. Прошибся.) Я сказал на очной ставке с Куликовым: «Я не помню детально, но это могло быть в 32 г., не могло быть позже, но это могло быть раньше». Я ни капельки не настаивал на маленькой частной ошибке памяти. (Микоян. Не мог отрицать.)

Почему не мог? Если бы я хотел отрицать, то я бы отрицал, но я не отрицал, так как это была правда. То же самое я ошибся, когда хотел уличить Радека с Николаевым; я тогда же ссылался на то, что можно забыть целый ряд фактов. Я ссылался также на то, что т. Молотов позабыл, что я под его председательством делал доклад в Большом театре о политическом завещании Ленина, а он говорит, что не помнит. И это вовсе не мудрено, за 10 лет разбирается дело, и отдельные факты можно забыть. Но не это существенно. У тов. Микояна существенно другое. Это относительно того, как он издевался, что я [здесь] признал в определенном году известную двойственность [признал], по его мнению двурушничество, тогда, как в 30 г. подал заявление. Я очень подробно рассказал об этом. Когда человек подает заявление, скажите пожалуйста, он в 24 часа внутренне переделывается? Бывают такие случаи, бывают такие люди, что сегодня говорят одно, завтра их прижимают, они подают заявления и говорят совсем противоположное. Предшествующее не связывает такого человека и последующее его не связывает: он просто беспринципен. (Гамарник. Это продолжалось 2 года после заявления.)

Позвольте я вам расскажу, как я объяснил это дело. Тов. Микоян говорит так: по самому основному вопросу у него, у Бухарина, остались разногласия с партией: он остался по существу на прежних позициях. Это не верно. Я вовсе не оставался на прежних позициях ни насчет индустриализации, ни насчет коллективизации, ни насчет переделки деревни вообще. А вот насчет стимулов в сельском хозяйстве для меня вопрос был не ясен до того, как дело стало приходить к [был издан] законодательству о советской торговле. Я считаю, что проблема вся, в целом, была разрешена после того, как появились законы о советской торговле. До этого для меня этот вопрос, очень важный, но не всеобъемлющий, был не ясен. Когда дело стало подходить к товарообороту на новой основе, к советской торговле, для меня весь рисунок экономических отношений стал ясен. Разве это большое преступление? Разве можно сказать, что это есть старая позиция? Это — минимум миниморум — тов. Микоян, есть с твоей стороны крайнее преувеличение, чтобы не говорить ничего другого.

Я говорил также, чем объясняется целый ряд явлений, который шел по линии групповщины. Я не оправдываю себя, что я не сразу понял, как у нас будут развиваться отношения между городом и деревней по линии советской торговли. Но я думаю, что этот факт нужно отмерить тем масштабом, который соответствует действительности, удельному весу этого вопроса во всем комплексе хозяйственных проблем. Я также ни капельки не оправдываю себя, что я терпел и тем самым способствовал сохранению известных элементов групповщины. Но я хочу объяснить, как было дело, и это я уже объяснял на очной ставке. Дело было так, что я с группой молодежи был связан и персонально. Они часто за меня заступались, когда на меня были ^нападения, которые я считал несправедливыми. Был такой случай, когда требовалось в резолюции, чтобы меня называли контрреволюционером. Тогда некоторые из молодежи за меня заступились, не соглашались, не соглашались принять такую резолюцию. Я им говорил, чтоб они из-за меня не артачились. Но в то же время я считал себя им обязанным. Была такая сверхкомплектная связь.

Плохо это? Плохо. Но я надеялся, что логика развития, как меня уже привела, так и всех других приведет в «христианскую веру». Я старался не отпугивать их излишней резкостью. Это было глупо, неправильно с моей стороны, но объяснение здесь именно таково, а не какое-нибудь иное. Даже больше того — это могут засвидетельствовать очень компетентные товарищи, — даже позже я всегда за них заступался, потому что у меня было дурацкое смешение личных отношений с политическими. Я считал, что в личных отношениях нужно их привести целиком, пожалеть, кое-что простить. Это было неправильно, но это было именно так. Потом, что получилось? Сказалось [получилось] то, что политически я тут был глубоко не прав. Это моя вина. Я этого не отрицаю, но я категорически отрицаю, когда этому придается злостный характер, о котором здесь говорил тов. Микоян.

Я еще одно замечание хочу сделать. Кажется, Микоян говорил: как же ты, мол, не отвечаешь за людей, ведь, вся эта школка сидит? Я отвечаю за это. Но вопрос заключается в мере ответственности, в том, какова качественная характеристика этой ответственности. Я на очной ставке говорил т. Кагановичу: я отвечаю и за смерть Томского, потому что, если бы я не возглавлял в 1928–29 гг. группы правых, может быть судьба Томского была бы тоже иной. Я и за этот факт несу ответственность. Но дело в том, что нужно установить меру и характер этой ответственности. Ответственность за то, что произошло с этой молодежью через энное количество лет, качественно и количественно отлична, скажем, от той ответственности, когда человек поручает другому человеку что-то сделать, и тот это поручение выполняет. Ответственности я с себя не снимаю, больше чем кто-либо другой тяжесть этой ответственности признаю за собой. Но я хочу сказать, что доза ответственности, и характеристика этой ответственности совершенно специфична, она должна быть изложена так, как я ее здесь излагаю.

Микоян дальше говорит, что я стремлюсь опорочить показания. Но, товарищ Микоян, все же, как же быть? Если я хочу что-нибудь опровергнуть, я тем самым опорочиваю: опровержение есть своеобразное опорочение. Опровергать какие-либо аргументы, значит не улучшить их, а их разрушить [Не опорочиваю с каких-нибудь других сторон документ, я не опорочиваю их по определенным аргументам]. Мне кажется, что высказанное тов. Микояном пренебрежение к сличению различных дат и фактов — в корне неправильно. Сам же Микоян при очной ставке моей с Куликовым в качестве моей якобы лживости привел пример с датами. Он аргументирует датами. Разрешите и мне известную критику в этом вопросе, критику на материалы, которые здесь представлены. Иначе всякая самозащита становится бессмысленной: ибо защищаться значит разрушать обвинения. (Микоян. Я сказал, что имеешь право критиковать, но по-большевистски, а не по-антипартийному.) Я критикую не по-антипартийному. Тут говорят, что употребляются какие-то адвокатские словечки. Но адвокат это есть человек, который опровергает что-то и защищает что-то. (Общий сдержанный смех, возглас: адвокат все защищает.) Бывает «адвокат дьявола», но бывают и другие адвокаты.

Тов. Микоян выдвинул еще один тезис, который я слышал несколько раз. Этот тезис гласит: может быть враги, которые показывают, чего-нибудь и не договаривают и даже наверное не договаривают, но зато то, что они говорят — это правда. Я с этим тезисом абсолютно не согласен. Я хочу привести несколько примеров из следствия, примеров, которые были представлены каждому из вас для суждения в разосланных показаниях и других материалах.

Я прежде всего хочу сказать относительно показаний Сокольникова. Первый этап развития всех показаний — это были показания, которые Сокольников дал на очной ставке со мной. На этой очной ставке одним из важнейших тезисов Сокольникова, который он выставил, был тезис, что была полная согласованность в действиях между так называемыми правыми и троцкистами, и что Томский входил в качестве представителя правых в троцкистский верхушечный центр. Тов. Каганович на очной ставке его несколько раз спрашивал: скажите, пожалуйста, Томский входил от своего имени, или как представитель группы? На что Сокольников ответил: как представитель группы. Каганович спрашивал: может быть, об этом не знали Бухарин и Рыков, не знали о том, что Томский входил в качестве представителя группы? На это Сокольников говорил: нет, я сам от самого Томского слышал, что Томский входил в качестве представителя от тройки — Томского, Рыкова и Бухарина. (Каганович. Не так он ответил!) Как? (Каганович. Я скажу.) Примерно так: в качестве представителя от правых. (Каганович. Я так понял, что Томский представлял правых, иначе это для нас интереса не представляет. Голос с места. А в стенограмме?)

Я слышал, как я слышал, и настаиваю на полной правильности своей передачи. Но это в конце концов подробность: существенно, что, по Сокольникову, Томский вошел как представитель правых в троцкистский центр. На основе этого самого показания на очной ставке с Сокольниковым было вынесено предварительное заключение, что я и Рыков что-то знали и не могли не знать. (Каганович. Сокольников говорил — он от Куликова знает, что у вас был с ними контакт, а потом Томский вошел в центр Пятакова. Это разные периоды.) При мне о Куликове Сокольников не говорил. Но факт тот, что Томский, по Сокольникову, вошел в качестве представителя от правых. (Каганович. Когда Томский вошел?) Этого я не знаю. (Каганович. В 1935 году.) Таково было показание Сокольникова на очной ставке. На суде Сокольников говорил совершенно противоположное. На суде Сокольников говорил, что правые заявили, что они не желают входить ни в какие центральные организации, что они желают иметь только контакт и разводил по этому поводу бобы.

Ну, скажите, пожалуйста, как все это одно с другим примирить? Сперва человек выдвигает в качестве основного одну версию, на суде же он выдвигает совершенно другую версию, и никто на это не делает никаких замечаний, и это считается как будто в порядке вещей! Как же можно этим оперировать? Или это, может быть, тоже придирка, опорочивание, когда речь идет о самом существенном и основном показании, крупнейшем показании, которое дается?

Второе показание — показание Куликова, насчет того, как я ему якобы давал террористическую директиву. На очной ставке он показывает, что я ему давал террористическую директиву против Кагановича, причем рассказывал, что он знал Кагановича, — со всяким таким обыгрыванием этого предмета; а в показаниях своих он утверждает, что я дал террористическую директиву против Сталина. Ну, скажите, пожалуйста, товарищи [причем все это с большими подробностями, с большими украшениями, с большими инкрустациями и прочее, — когда же], если бы даже в стариннейшие времена кто-нибудь обвинял человека в покушении на одно лицо, а через день того же самого человека — в покушении на другое лицо — как это бы квалифицировали? (Ежов. Это адвокатский пример передергивания. Зачем тебе это нужно?) Как же, когда я сам это слышал? Я еще сам не оглох и не умер. Я сам собственными ушами слышал. (Каганович. Шесть членов Политбюро слышали, что основное показание Куликова касается т. Сталина, а обо мне мимоходом.) Он прямо говорил только о вас, на очной ставке говорил исключительно о вас. Он даже приводил пример, что он с вами знаком, что вы тоже [он тоже сапожником был] были кожевником, что вы-де были особенно ненавистны правым и т. д.

(Голос с места. Главное тоже. Смех.) Это совершенно недопустимая и возмутительная вещь. Нельзя здесь в таких важных вопросах, когда речь идет о совершенно неслыханном, совершенно ужасающем обвинении [совершенно менять позицию] так не видеть лживости обоих утверждений, разделенных друг от друга одними лишь сутками. А тов. Микоян говорит, что все, что утверждают эти люди — правда, что они, очевидно, не способны на ложь, а только на умолчание. Я никак не мог бы ни на йоту верить подобного рода показаниям.

После Сокольникова и Куликова с их вопиющими противоречиями, я беру показания Зайцева, касающиеся так называемой конференции слепковцев. Зайцев показывает от 24–27 сентября. Он говорит, прежде всего, что эта конференция была сборищем вполне законченных буржуазных реставраторов, террористов и т. д. Вопрос ему товарищ следователь задает: какова была роль Бухарина в этой конференции слепковцев? Он отвечает: «Слепков мне говорил, что этой конференцией руководил Бухарин. Впрочем, до этого Петровский мне также говорил, что Бухарин виделся с участниками этой конференции и был им очень рад». Вопрос: «Выступал ли Бухарин на этой конференции?» «Этого я точно не знаю». Выходит, что он знал, что я где-то крутился около этой конференции, что я ею руководил, что я виделся с ее участниками, что я был страшно рад участникам этой конференции, и что он слышал это от двух человек — от Слепкова и Петровского. А меня в это время совершенно в Москве не было. Я был в это время в Северной Киргизии. (Голос с места. Подготовил и уехал.) Не о подготовке речь идет, потому что говорят о том, что я встречался и был рад участникам конференции. (Голос с места. А если бы был в Москве, был бы на конференции.)

[Простите, а почему же здесь не говорится, выступал я или не выступал.] Я говорю здесь о ложности данных показаний. Здесь вранье совершенно ясное. Оно просто лежит на ладони, причем распространяется вранье по цепочке: с одной стороны Зайцев — с другой стороны Зайцев говорит, что это говорил Слепков. С третьей стороны говорится — Петровский — минимум три человека запутаны и запутаны на совершенно ясной белиберде.

Т.т. Микоян и Ежов ссылались на показания Цетлина, в особенности по вопросу относительно блока с эсерами. И там выходит, что я давал поручения Слепкову по этому поводу в октябре м-це. А он был арестован не то в августе, не то в сентябре. Все это идет дальше и дальше. Скажите, имею ли я право рассматривать этот ряд фактов или это тоже адвокатство или передержка? Я считаю, что имею это право. Если здесь говорят, что я будто бы давал террористические директивы, одному давал на улице — Куликову, другому давал — один на один во время охоты, третьему еще где-то болтал случайно, тогда я могу только отрицать эти якобы факты. Подумайте, пожалуйста, в чем может состоять моя самозащита, если речь идет о такого рода «фактах», где что якобы было сказано с кем-то наедине. Я могу только сказать — нет, этого не было и больше ничего. (Каганович. Десятки людей это говорят.)

Об этих десятках людей я тоже скажу. Является ли порочным, является ли недопустимым, что я конфронтирую различных людей и стараюсь показать [несогласованность] противоречивость их показаний, чтобы доказать их неправильность? Это есть единственный метод, это единственный способ самозащиты. Что я могу доказывать? (Микоян. Этого у тебя никто не отнимает.) Нет, ты сказал, что тебя страшно поразило показание Куликова, которое совсем совпало с очной ставкой. Я указываю, что у Куликова насчет Сталина и Кагановича полностью далеко не «совпало». (Каганович. Нет.) Как же нет, это абсолютно так. (Каганович. Нет, это документ есть.) Хорошо, если бы был документ моих показаний, подписанный мною. [Вот, например, здесь цитировался, я же сам слышал] (Каганович. Мы слышали, шесть членов Политбюро слышали.) Не знаю, что вы слышали, может быть, у меня по другому совершенно уши устроены, я абсолютно отчетливо помню. (Каганович. Стенограмма есть.) Я отлично помню. Я знаю, что он целый ряд аксессуаров приводил. Он даже говорил о том, что Каганович был особенно ненавистен московским правым, и целый ряд других вещей. Не могло это все мне послышаться. Извините, как вам угодно, но то, что я слышал своими собственными ушами, то я слышал своими собственными ушами.

Показания Радека. Я на них останавливаться не буду. Я подробно обо всем этом написал, но ведь я же там убедительно доказал, каким образом Радек выдумал целый разговор, якобы бывший со мной. Я показал, что он его действительно выдумал, потому что весь этот разговор построен на предпосылках, что против меня говорил один только Каменев, потому что Радек не знал, что у меня была очная ставка с Сокольниковым. Он этого не знал и исходя из этой предпосылки, построил [целую платформу] целую сеть вложенных в мои уста положений, где был и Рютин и ряд других вещей. В конце концов и следователь должен был сказать: что же это такое, это неправдоподобно, вы взаимно информировали друг друга, вы советовались друг с другом, как же мог Бухарин вас не поставить в известность, что его изобличал на очной ставке Сокольников? Радек на это ничего не сказал. Но я должен сделать заключение, что если я действительно об этой очной ставке не говорил, то все, что Радек наговаривает, именно оно становится неправдоподобным. И таких вещей здесь сколько угодно.

Я не могу здесь [и это совершенно не входит в мою обязанность] перечитывать все эти случаи [документы], но я взял наиболее кричащие. И эти кричащие случаи все говорят об одном и том же. Они говорят, не знаю как это назвать, о легкомыслии или [еще о чем-нибудь] лживости в даче этих самых показаний. Как может Зайцев говорить, ссылаясь на два лица? Это явная [неправдоподобность] ложь. Каким образом мог Куликов выставлять два варианта по совершенно исключительно ужасному вопросу? Каким образом Сокольников мог выдвигать сразу две концепции? (Голос с места. Об этом говорят и Розит, и Слепков, и другие.) О чем об этом? Если так «вообще» говорить, то это все равно что, когда ученика спрашивают, где на карте Москва, он сразу закрывает ладонью всю карту. Это значит ничего не говорить.

Относительно рютинской платформы. Она и Ежовым ставилась в качестве одного из крупнейших вопросов, который подлежит обсуждению. Это очень понятно с точки зрения построения обвинения. Рютинская платформа (если бы вы доказали, что я имел к ней какое-нибудь [соприкосновение] отношение) это сущий клад, потому что там есть и относительно самых острых моментов борьбы с советской властью, есть и относительно террора, и [социализма] цезаризма и т. д. и т. п. Я специально, под углом зрения рютинской платформы изучил огромнейшее количество страниц [этих материалов] показаний. И я все-таки считаю, что тут нужно присмотреться к этому делу, что же в конце концов есть в показаниях?

Астров показывает, что авторами являются Рыков, Бухарин, Томский, Угланов. Должен вам сказать, что если бы, вообще говоря, эта четверка занималась сочинением платформы, то как все вы должны отлично понимать, вероятно, писал бы это я. (Сталин. Почему? Обсуждали вы, писал другой.) Я хочу выяснить одно: он заявляет [пишет], что главными авторами; я же расчленяю, я хочу взять одно за другим. Астров утверждает, что мы были главными авторами. Если эта четверка была главными авторами, то наверняка должен был писать я, не Угланов же стал бы писать. (Сталин. Кто-то был один.) Я говорю про вариант Астрова, это можно литературной экспертизой подтвердить, что составлял ее не я, чтобы доказать, что я ее не мог писать. (Ежов. А разве Слепков не составлял документ, который подписал?) Я рютинской платформы не подписывал. Я говорю о рютинской платформе, говорю о стиле. Можно доказать по стилю, что я ни в коем случае ее не писал. (Молотов. Нас не стиль интересует, а террор интересует.) Я совершенно не участвовал в этом деле. (Молотов. Вы лучше расскажите.)

[Это есть платформа обоснованная.] Угланов что показывает? Угланов показывает, что непосредственными авторами платформы были Рютин, Галкин и Каюров. Цетлин показывает, что Рютин составлял платформу после одобрения Бухарина и др. Куликов говорит, что составлял целый блок антипартийных течений [людей]. Зайцев говорит, что в этом принимали участие Марецкий и Слепков. Как же можно говорить, что это все правильные показания? Кто же в конце концов составлял? (Шверник. Когда вы публично возражали против этой платформы?) Я сделал совершенно открытое по этому поводу заявление. Я платформу увидел только первый раз в ЦК. (Шверник. Она по душе вам была?) Я ее не читал, по душе она мне не была, я ее осудил на основании материалов ЦК. (Голос с места. А откуда вы знаете ее стиль?) Я знаю, что я ее не писал (Смех.) и поэтому могу сказать, что это стиль не мой. (Голос с места. Содержание ваше.)

Какие же есть показания насчет происхождения этой платформы? Я слышал, что говорил т. Ежов, будто есть ряд других показаний. Я хотел сказать, что Афанасьев говорил в показании, что впервые принес рютинскую платформу Угланову для согласования Галкин. Причем он даже говорил, что эту платформу он прятал под жилет. С другой стороны, Угланов говорит по этому поводу, что в сентябре 1932 года они собирались у Томского и Болшеве. Меня в это время не было — я отсутствовал. (Ежов. Шмидт говорит, что ты первый формулировал платформу.) Когда? (Молотов. В апреле.)

[Я в это время отдыхал.] Ничего подобного не было. (Молотов. Сформулировал и поехал отдыхать.) Простите, я уехал чуть ли не в июле [в июне] месяце. (Молотов. Устал, вот и уехал в отпуск.) Если тебе хочется шутить, твое дело: я не особенно в веселом настроении. Я хотел бы только сказать, что если бы я или кто-либо из «тройки» был автором этой платформы, то Угланову нечего было бы излагать ее содержание, потому что Угланов говорит, что [что я сообщил] он в Болшеве сообщил о платформе и изложил ее содержание. (Сталин. Коллективный труд.) Я не читал этого коллективного труда. (Ежов. А Рыков говорит, что читали вместе. Шмидт говорит.) Я не был в Болшеве. Меня не было тогда в Москве. Я говорю, что Угланов сказал, что изложил [изложил мне] бывшим в Болшеве ее содержание. Единственно, что я знаю относительно этого, я об этом подробно пишу. (Калинин. А Шмидт говорит, как намечалось первое заседание.) Я этого абсолютно не [припоминаю] знаю: никаких тезисов для рютинской платформы не делал и не мог делать.

Единственный раз шла речь о составлении платформы в 1928 году, были товарищи у меня на квартире, тогда речь шла о выработке тезисов. Я написал платформу; ее судьба известна и больше никакой платформы не обсуждал. (Сталин. Между прочим она найдена у Томского.) Возможно. Вот, больше ничего. Николай Иванович (Ежов. — Ред.), можно все, что угодно, относительно человека наговорить, но я рютинской платформы не знал [абсолютно] (кроме беглого знакомства с нею в ЦК). (Голос с места. А какую платформу вы читали у Пятакова?) У Пятакова я читал не рютинскую платформу, а платформу 1928 года, ту самую, о которой говорил товарищ Сталин, что она найдена и получена от Томского. Если она найдена, ее можно прочесть. (Сталин. Очень плохая платформа.) Наверное плохая. (Смех. Косиор. Стоять на этой платформе сейчас нельзя.)

Я прежде всего должен сделать некоторые суммарные заявления. Вот те самые пункты, о которых Николай Иванович Ежов говорил в самом начале, т. е., что я знал о существовании троцкистско-зиновьевского блока, что я знал о существовании террористического параллельного центра, что я знал об установках на террор, диверсию и вредительство, что я знал тоже об этих самых установках и стоял на этой же самой платформе. Вот в этом утверждении нет ни единого слова правды. Я не знал ни о троцкистско-зиновьевском блоке, ни о параллельном центре, ни об установках на террор, ни об установках на вредительство, никаких таких вещей, и не мог быть причастным каким бы то ни было образом к этим подлым делам. Я протестую против этого самым решительным образом. Тут может быть миллионы разносторонних показаний и все-таки я не могу этого признать. Этого не было. (Сталин. О террористических настроениях правых молодых не слышали? Ворошилов. При тебе никогда не разговаривали?) При мне никогда не разговаривали. Я узнал о террористических настроениях из одной вещи, из одной большой кипы материалов, которые были связаны с этой конференцией, о которой показывал Астров, где шла речь о дневнике [данных] Кузьмина и, м. б,, еще о чем-то; и из записки о допросе Сапожникова, показанной мне в ПБ.

(Сталин. А о террористических настроениях правых молодых не слышали?) Я о террористических настроениях не слышал. (Сталин. И не договаривались?) И не договаривался. (Смех.) Товарищи, вы можете смеяться сколько угодно, но я в 1932 году со спокойной душой уехал в отпуск. (Каганович. На очной ставке с Куликовым Бухарин сказал, что в 1932 году он узнало тяжелых решительных настроениях Угланова, испугался, что они могут пойти на острое, что он пошел к Угланову на квартиру.) Нет, товарищи, нельзя же так! Тут нужно как-то уточнить: [Решился на острое. Я об этом показывал и тут об этом есть. Я ссылался на определенный дневник. Я говорил о дневнике 1932 года, что были некоторые волынки и я боюсь настроения Угланова] я говорил не о решительных настроениях Угланова, а о его болезненной неустойчивости. Я говорил о волынках и о боязни, что Угланов сорвется. (Ежов. Ты давал директиву Угланову возглавлять.) Ну, возглавлять? Наоборот. Я сказал, что нужно дружно работать с партией, нужно не заниматься никакой оппозиционностью, чтобы не сорваться, и он согласился. Вот как было дело. Это просто черт знает что! Есть по этому поводу показания Угланова 1933 года, потому что это дело разбиралось. Но скажите, пожалуйста, как он мог врать, если он со мной не виделся? (Голос с места. Угланов может врать.)

Может врать. Итак, говорят, что я ходил к нему и говорил, чтобы он согласился «возглавить». Я категорически это отрицаю. Я говорил ему совершенно обратное, чтобы он отказался от оппозиционности. Он со мной согласился. После моего отъезда произошел какой-то сдвиг. Я сам не понимаю: схлестнулся ли он с Невским или с Куликовым, но здесь произошло перемещение сил. (Голос с места. А куликовские кадры?) Я на очной ставке с Куликовым очень [просто] подробно говорил об этом. Я говорил такую вещь. У меня сохранились некоторые элементы групповщины. Я пытался разложить Куликова скептическими замечаниями: спрашивал, какие у вас данные есть? Он же мне говорил, что я не прав. (Голос с места. Ай, яй, яй! Смех. Голос с места. Разложил называется. Молотов. Товарищ, не мешайте говорить. Калинин. Не мешайте говорить, товарищи.) Я отвечаю за то, что я занимал неправильную позицию, что я не отталкивал людей резкой постановкой вопросов, разлагал их только скептицизмом. Я думал, что они пойдут все целиком. (Голос с места. К построению социализма.) Здесь говорилось относительно того (Николай Иванович говорил здесь об этом, если не ошибаюсь) про какую-то платформу Слепкова, Худякова и проч. Против этой платформы, о которой он нам сообщил, я буду возражать с такой же энергией, как любой из вас [я ни в коем случае не могу с этим согласиться]. Я самым бешеным образом боролся бы с такой платформой, если бы она ко мне попала, — как иронически ни смотрит Николай Иванович.

Я должен сказать, что в показаниях сгреблено в одну кучу все что угодно, все мыслимое и немыслимое. Тут есть и то, что я разговорился с Эррио (это на предмет буржуазной демократии), в то время, как я и в глаза Эррио не видел: тут есть даже, что я имел связь со Скрыпником (на правом уклоне я не должен был бы быть связан и со Скрыпником), установлено де, что я стою на позициях демократической республики (в то же самое время известно, что я говорил о ней, скажем, на Учредительном собрании) — и целый ряд других вещей; я по отдельности не могу ответить на все эти вопросы, потому что для этого требуется очень много времени, я беру только основные.

Хочу сказать несколько слов о терроре. Товарищи, мне кажется просто наивным вопрос о членстве в партии; если человек стоит на террористической точке зрения против руководства партии, то вопрос, может ли он быть членом партии, это наивный вопрос. Я абсолютно никакого отношения к террору ни одним словом, ни помышлением — не имею. Когда я слышу эти вещи, мне кажется, что идет разговор о других людях, может быть, что я присутствую и слышу о другом человеке. Я не понимаю, каким образом может быть предъявлено ко мне такое обвинение, мне это абсолютно не понятно, я смотрю на все это как «баран на новые ворота». (Позерн. Не новые ворота — вот в чем дело.) Тебе виднее, может быть не новые ворота, но я все-таки не баран. Теперь я должен сказать, что серьезные показания как будто бы заключаются в том, что как будто бы я дал целый ряд террористических директив. (Молотов. А ты не знал и не давал.)

Да, не знал и не давал. Но нельзя же мне всерьез приписывать всю эту эпопею с «эсером» Семеновым о том, что у меня был блок с ними. Это просто смехотворная вещь. Говорят, что Семенова через Слепкова я [науськивал, когда] посылал для связи с эсерами, и это в то время, когда Слепков давным-давно сидел. Здесь надо сказать, что у Цетлина ни одна почти дата не связана с другой и черт знает, что получается. Это я доказал убедительнейшим образом; а что сейчас говорит человек, которого я когда-то защищал на эсеровском процессе, что он говорит теперь — мне это все равно. Надо сказать, что теперь народ очень навостренный, и они носом чувствуют, что им надо говорить. (Шум в зале, смех.) Насчет Зайцева это все доказано. (Голос с места. Ничего не доказано.) То есть, как же не доказано? (Лозовский. Это же все твои ученики и друзья.) Ах, боже мой, ученики и друзья... Ведь я же их несколько лет не видел, я их клеймил как контрреволюционеров устно и печатно. (Ежов. Ты пишешь личные письма твоим друзьям, которых ты клеймишь в 34, 35 году.) Когда? (Ежов. В 34, 35 году.) Кому? (Ежов. Твоим друзьям. Клеймишь их контрреволюционерами, а пишешь им личные письма. Вот я тебе приведу их.)

Пожалуйста, приведи. Но я могу на одном примере доказать, на примере, можно сказать, самом убедительном — это на Ефиме Цетлине. Он был мне самым близким человеком, а он меня буквально возненавидел бешеной ненавистью. Это можно доказать? Можно доказать, вам желательно, чтобы я покопался в письмах его. Это известно и многим членам Политбюро. (Сталин. Откуда у него ненависть такая?) Вот почему. Это появилось когда он был арестован. После этого он стал говорить, что я за него не заступался, он мне прямо говорил, что я должен был сам арестоваться из протеста для того, чтобы доказать его невиновность. (Смех.) Я не знаю, почему это, вы его спросите. Но, говорил он, я за него ни капли не заступался и не помогал ему и на январском пленуме, когда т. Ворошилов подал реплику насчет Цетлина, я не отгородил его от Слепкова. После этого он ко мне воспылал бешеной ненавистью и писал много писем. Вот вам один пример.

(Петровский. Что же он будет выдумывать про террор и другие вещи?) Насчет Цетлина я вам на [цифрах] датах доказал, что не может быть того, что он говорил. (Петровский. А 25, 30 допросов то же самое ведь говорят. Ну, я понимаю один, два.) Очень просто. Хорошо, если вас интересует этот вопрос, то это очень просто [потому что] объяснить, дело бывает обычно так; им показывают [они указывают прежде всего] показания других, потому что при допросах прямо говорится: «Вы изобличены в террористической, скажем, деятельности, против вас имеются такие-то и такие-то показания». (Ежов. Не ври по крайней мере, если не знаешь. Вот Рыков вчера убедился. Петровский. Бухарин опять переходит к опорочиванию.) Я же вам цитирую эти вопросы, я же их выписал из протокола, я же не выдумал. (Сталин. После того, как признал.) Да нет же. Да неверно это. Я же выписал целый ряд таких вещей из протоколов показаний. Для того, чтобы понудить, чтобы они признались, задаются такие вопросы. И я тут пишу, что, вообще говоря, такого рода вопросы совершенно допустимы и даже необходимы для того, чтобы ловить. Разве нельзя? (Сталин. Не всегда. В редких случаях.)

Но я говорю, что при таком положении вещей, когда есть определенная политическая атмосфера, когда все глаза и пальцы на меня направлены (ведь когда Радек говорил, что я такой-то и такой-то, этот указательный палец Радека, направленный на меня, он перед всем миром висит); когда речь идет о каком-нибудь из подследственных, в особенности о правом, тогда задают ему вопрос — «кто вами руководил?», то перст указующий, перст двух процессов, перст Радека показывает на меня. (Рудзутак. Называют адреса собраний, называют числа. Почему?) Там, где называют собрания и там, где называют различные числа и прочее, это в значительной степени относится к периоду 1928–29 гг. (Шум в зале.) Да, да. Я вовсе этого совершенно не отрицаю. (Сталин. Это относится и к 1932 году. Вышинский. А Радек указывал на 1934–35 и 1936 гг. Чубарь. А Сосновский?)

Я беру два показания. Это показания Грольмана и Розита. Я о них подробно пишу, насчет Грольмана я показываю вздорность его клеветы и думаю, что это можно проверить; потому что в вагоне, когда я с ним говорил, присутствовали другие люди, в том числе один или два чекиста, которые постоянно со мной ездили, которые меня сопровождали, ни на минуту от меня не отходили. Относительно Розита. Я с Розитом вел разговор в присутствии т. Цехера и Файзуллы. [Розит, в отношении его.] Мы говорили м. п. и о Чирчике, и в связи с этим я написал письмо Серго и товарищу Сталину, письмо относительно Чирчикстроя. Вот какие у нас были разговоры. [Так что я не могу опровергнуть.] Если кто-нибудь повторит, что я говорил с ним наедине на охоте, как я могу опровергнуть это? Я могу только отрицать. Я могу только сказать: нет, этого не было.

Сталин. Почему должен врать Астров?

Бухарин. Астров почему должен врать? Я думаю...

Сталин. Слепков почему должен врать? Веди это никакого облегчения им не дает.

Бухарин. Я не знаю.

Сталин. Никакого.

Бухарин. После того, как Астров показывал, вы же сами говорили, что его можно выпустить.

Сталин. Его же жуликом нельзя назвать?

Бухарин. Не знаю. (Смех.) Вы поймите, пожалуйста, сейчас психологию людей. Вы объявляете сейчас меня уже террористом, вредителем вместе с Радеком и все прочее...

Сталин. Нет, нет, нет. Я извиняюсь, но можно ли восстановить факты? На очной ставке в помещении Оргбюро, где вы присутствовали, были мы — члены Политбюро, Астров был там и другие из арестованных: там Пятаков был, Радек, Сосновский, Куликов и т. д. Причем, когда к каждому из арестованных я или кто-нибудь обращался: «По-честному скажите, добровольно вы даете показания или на вас надавили?» Радек даже расплакался по поводу этого вопроса — «как надавили? Добровольно, совершенно добровольно». Астров на всех нас произвел впечатление человека честного, ну, мы его пожалели: Астров честный человек, который не хочет врать. Он возмущался, он обращался к тебе несколько раз: «ты нас организовал, ты нас враждебно наставлял против партии и ты теперь хочешь увиливать от ответа. Как тебе не стыдно?»

Бухарин. К кому он обращался?

Сталин. К тебе.

Бухарин. А что я ответил, т. Сталин?

Сталин. Ты что ответил? У тебя ответы были двух родов: первые ответы ты вел в отношении троцкистов: «врете, мерзавцы»; то же и по другим.

Бухарин. Совсем нет.

Сталин. Наша попытка что показала? Когда мы устроили очную ставку вашу с Астровым и Куликовым, то, я думаю, что даже на вас подействовали показания Астрова и Куликова.

Бухарин. Ничего подобного, абсолютно нет. Радек прожженный мерзавец.

Сталин. Я Радека не беру.

Бухарин. Ты делишь всех на троцкистов и правых.

Сталин. Я не касаюсь троцкистов.

Бухарин. Это все врожденные негодяи. Куликов прежде всего рабочий. Вот почему я к нему относился иначе.

Сталин. Астров не рабочий.

Бухарин. Астров не рабочий, но когда на очной ставке говорили троцкисты, я с ними ругался, и когда они нагло врали, я их прерывал. Наоборот, я мягко говорил с Куликовым, хотя тоже несколько раз выкрикивал: «бессовестно врете». Так что градация, оттенки были и в моих ругательствах по отношению к их показаниям, как против врожденных протобестий. Наиболее мягко я держался в отношении Куликова и Астрова. Астрову же я сказал, что перед ними виноват, что когда-то сбил их с истинного пути.

Сталин. Очень мягко против Астрова, хотя Астров вас топил.

Бухарин. Не знаю почему он меня топил, но он топил, они все меня топят и, возможно, потопят.

Шкирятов. Правду говорят.

Бухарин. Правду, тебе Шкирятов лучше знать, правду или нет.

Сталин. Я не понимаю, почему Астров должен врать на вас. Почему Слепков должен врать на вас, ведь это никакого облегчения не дает. Цетлина нет, вы его не защищайте и не выгораживайте, но Астров более честный человек, его лжецом нельзя назвать. Слепков был вам самый близкий человек, почему он должен врать на вас? Моральная физиономия Слепкова мне известна, она оставляет желать очень много лучшего. Что касается Астрова, то у меня впечатление такое, что он человек искренний и мы с Ворошиловым его пожалели — как этот человек загублен, из него мог выйти настоящий марксист.

Бухарин. Я считаю, что из этой молодежи все врут на меня по очень простой причине.

Ежов. Почему они гробят?

Бухарин. Во-первых, кто вновь арестован, они считают, что я причина их ареста.

Шкирятов. Так они же на себя сами все говорят.

Бухарин. Не то что я на них донес, а то, что я нахожусь под следствием и поэтому их притянули.

Ворошилов. Они были раньше арестованы.

Сталин. Наоборот, на последней очной ставке мы не только Бухарина привлекли, но и известного военного работника Пугачева проверили. Ведь очная ставка отличается тем, что обвиняемые, когда приходят на очную ставку, то у них у всех появляется чувство: вот пришли члены Политбюро, и я могу здесь рассказать все в свое оправдание. Вот та психологическая атмосфера, которая создается в головах арестованных при очной ставке. Если я мог допустить, что чекисты кое-что преувеличивают, — таков род их работы, что они могут допустить некоторые преувеличения, я в искренности их работы не сомневаюсь, но они могут увлечься, но на последней очной ставке, где было полное совпадение старых протоколов с показаниями в нашем присутствии, я убедился, что очень аккуратно и честно работают чекисты.

Петровский. Честно?

Сталин. Честно. Вот здесь для Радека и для всех была возможность сказать правду. Мы же просили — скажите правду по чести. Я говорю правду, и глаза его, тон его рассказа, — человек я старый, людей знаю, видал, ошибаться я могу, но здесь впечатление — искренний человек.

Бухарин. Я не могу тебя переубедить, если ты думаешь, что он говорил правду, что я на охоте давал террористические директивы, а я считаю, что это чудовищная ложь, к которой я серьезно относиться не могу.

Сталин. Была у тебя с ним болтовня, а потом забыл.

Бухарин. Да ей-богу не говорил.

Сталин. Много болтаешь.

Бухарин. То, что я много болтаю, я согласен, но то, что я болтал о терроре, это абсолютная чепуха. Вы подумайте, товарищи, если мне приписывают план дворцового переворота, в результате которого Томский становится секретарем Центрального Комитета и весь аппарат ЦК занимается слепковцами! Бухарин был всегда против Ленина, он оппортунист и все прочее, но весь аппарат ЦК занимается слепковцами...

Каганович. На очной ставке вы не отрицали, что свою школку воспитывали так, что вы все должны расти, как руководители партии, как члены Политбюро. И Астров тут правду говорил.

Бухарин. Я об этом не говорил, но я напоминаю факт, что я высказался в таком духе, когда товарищи выставили в Центральный Комитет двух или трех, я высказался против этого.

Стецкий. Томский подготовлялся в секретари ЦК. Я об этом говорил еще в 28 году, вы тогда не посмели отрицать.

Бухарин. А вы какую должность должны были занимать?

Стецкий. Я не знаю, какой пост я должен был занимать, но что Томский подготовлялся в секретари ЦК, я говорил в 28 году на июльском пленуме.

Бухарин. В том, что Томского готовили в секретари ЦК, комичного ничего нет, а комичное то, что весь аппарат занимается слепковцами. Речь шла о дворцовом перевороте в 1929–30 г. ...Речь шла о «дворцовом перевороте» в 1930 или 1929 г.

Молотов. А как вы расцениваете все показания бывших ваших друзей из школки — показания Астрова, Зайцева, Цетлина и других о самих себе, об их участии в террористической деятельности?

Ворошилов. Для какой цели им на себя наговаривать?

Бухарин. Моя оценка? Я насчет Цетлина, что он занимался террором, не верю.

Молотов. Значит он неправду говорил про себя? А Астров почему?

Сталин. Розит стоял во главе комбината,, зачем человек станет клепать на себя?

Бухарин. Если бы я знал, у кого какие соображения в связи с этим, почему они на себя показывали, я бы сказал об этом. Но я не знаю.

Молотов. У вас нет мнения — правда это или неправда?

Бухарин. Теоретически можно предположить, что люди могли докатиться до этого по той простой причине, что кто продолжает борьбу дальше, тот имеет гораздо больше шансов к такого рода выводам.

Сталин. Вот если бы в свое время вы предупредили нас, хорошо было бы, услуга была бы хорошая.

Ворошилов. И их спасли бы.

Бухарин. Вот когда был арестован Слепков и другие в связи с этой конференцией, то так как до этого я со Слепковым говорил относительно того, что вся эта борьба с партией — чепуха и он сказал, что согласен со мной, что надо с партией [действовать] идти, то я не верил, что они могли что-нибудь скверное устроить. Я продолжал заступаться за них вплоть до того, когда в 1933 г. мне показали их показания по этой конференции. Я сам тогда не верил.

Молотов. А вот теперь, после многочисленных показаний, как это оценивать, что на себя они говорят?

Бухарин. Я не знаю.

Сталин. Нейтралитет?

Бухарин. Я вам говорю: я могу выставить несколько гипотез, какие могут быть здесь причины. Первая. Я считаю, что в глазах их я был погибшим человеком, человека растрезвонили по всем газетам, хуже ему не могло быть. Вторая. Здесь могли быть элементы мести.

Гамарник. А о себе скажите.

Микоян. Почему это люди говорят на себя?

Бухарин. Я не знаю. Часть занималась разговорами — это может быть. При этом они боятся быть неискренними, преувеличивают, возможно, кое-что. Я же не знаю, не могу влезть в их душу. А насчет некоторых я просто не верю. Я не думал, чтобы Розит занимался этим.

Чубарь. Почему вы все время психологическими вопросами здесь занимаетесь, а не говорите о себе?

Молотов. Еще один вопрос: помните ли, вы, что после очной ставки на Оргбюро ЦК, где мы все присутствовали, Рыков заявил, что теперь он думает, что Томский знал о терроре и о прочем? Было это дело? Рыков знал об этом?

Бухарин. А скажите, пожалуйста: любой человек, который прочтет 400 страниц показаний против меня без моих контраргументов, скажет: Бухарин — сукин сын. Относительно этого вопроса — о Томском, вы меня также расспрашивали. Я сказал, что я ни за кого другого ручаться не могу, но это мне кажется очень мало вероятным. Я одно время колебнулся. Вдруг мне пришла такая мысль... Товарищи, человек имеет право в таких вещах колебаться?

Сталин. Конечно, имеет право.

Бухарин. Я говорил не на улице, а с членами Политбюро. У меня были [большие] колебания, но когда я вижу, какое большое количество лжи накапливается, и после того, когда Сокольников отказался от своего показания...

Сталин. Но ведь от этого не легче.

Бухарин. Но Сокольников сперва сказал, что он член...

Сталин. Потом сказал, что был контакт.

Бухарин. Значит, он первый раз врал, он же был членом этого центра.

Сталин. Он контакта не отрицает, разве от этого легче?

Бухарин. Я не то говорю. Могут быть две версии в равной степени одиозные, в равной степени контрреволюционные, но все-таки, если одна из них противоречит другой, это противоречие подрывает доверие к тому человеку, который это говорит. А как же нет? То же самое относительно Яковенко. Это действительно что-то вроде слепковского ЦК, что я выдвинул план отложения самостийной Сибири.

Гамарник. А разговор был такой с Яковенко?

Бухарин. Не было такого разговора.

Гамарник. Вообще не было?

Бухарин. Вы за десять лет по памяти историю партии делаете. Мне пришлось видеть тысячи людей, скажите, пожалуйста, как я могу сказать, видел я того или другого человека в течение этих десяти лет? Это просто немыслимо. И никто из вас не может сказать, что он помнит.

Быкин. Такие вещи не забываются.

Бухарин. Такой вещи не было. Это дурацкая совершенно вещь. Нельзя же мне приписывать совершенно идиотские вещи.

Голос с места. Теперь дурацкие, а шесть лет назад были не совсем дурацкие.

Бухарин. Что я ориентировался шесть лет тому назад на отложение самостоятельной Сибири для давления на РСФСР?

Голос с места. С мужиками разговаривали?

Каганович. Кабардинское восстание вы использовали?

Голос с места. Сколько угодно!

Бухарин. Это Стецкий говорил, что это аплодисменты.

Каганович. И вы говорили.

Бухарин. Я не о кабардинском восстании говорил, а я говорил о грузинском восстании, и не с точки зрения, что его нужно возглавить, а совершенно с другой точки зрения...

Шкирятов. Надо сказать правду.

Бухарин. Кончать надо?

Сталин. Как хотите.

Жданов. Потом еще можете.

Сталин. Речей можешь наговорить, сколько хочешь.

Шкирятов. Правду надо сказать, а ты не говоришь ее.

Бухарин. Я говорю здесь правду, но никто меня не заставит говорить на себя чудовищные вещи, которые обо мне говорят, и никто от меня этого не добьется ни при каких условиях. Какими бы эпитетами меня ни называли, я изображать из себя вредителя, изображать из себя террориста, изображать из себя изменника, изображать из себя предателя социалистической родины не буду.

Сталин. Ты не должен и не имеешь права клепать на себя. Это самая преступная вещь.

Молотов. То, что ты говорил о голодовке, это просто антисоветская вещь.

Голоса с мест. Контрреволюционная вещь!

Сталин. Ты должен войти в наше положение. Троцкий со своими учениками Зиновьевым и Каменевым когда-то работали с Лениным, а теперь эти люди договорились до соглашения с Гитлером. Можно ли после этого называть чудовищными какие-либо вещи? Нельзя. После всего того, что произошло с этими господами, бывшими товарищами, которые договорились до соглашения с Гитлером, до распродажи СССР, ничего удивительного нет в человеческой жизни. Все надо доказать, а не отписываться восклицательными и вопросительными знаками.

Молотов. А антисоветскими вещами заниматься не следует. Разрешите объявить перерыв, товарищи. Следующее заседание завтра в 6 часов вечера.

Рыков. Я прошу слово.

Молотов. Вы не записались.

Рыков. Я извиняюсь, это еще одна моя ошибка. (Оживление в зале.)

Молотов. Это не самая главная.

Сталин. А записаться нужно обязательно.

Рыков. Я коротко буду говорить.

Голоса с мест. Отложить на завтра.

Молотов. Заседание на этом закрывается.