Письмо Н. И. Бухарина И. В. Сталину (дополнение к письму) «...Жалко гибнущей чести революционера и связанной с ней жизни». 15 декабря 1936 г.

Реквизиты
Направление: 
Датировка: 
1938.12.15
Период: 
1936
Метки: 
Источник: 
Декабрьский пленум ЦК ВКП(б) 1936 года: Документы и материалы. Москва. РОССПЭН. 2017
Архив: 
РГАСПИ. Ф. 17. Oп. 171. Д. 262. Л. 17-27.

15 декабря 1936 г.

Тов. И. В. Сталину.
Лично.

Дорогой тов. Сталин,

Сегодняшняя статья в «Правде» (а все знают, что означают такие статьи) уже исходит из «доказанности» неслыханно тяжких обвинений против лидеров правых (и, очевидно, в том числе и меня).

Эта статья меня прямо свалила.

Нужно сказать, что и на Пленуме ЦК, и на очных ставках, когда на меня обрушивались чудовищные обвинения, мне казалось, что о мою голову рвутся бомбы, а я остаюсь, каким-то чудом, цел. Иногда мне представлялось, что всё это происходит не со мной, а в каком-то кинематографе — до того трагически нелепым, просто невозможным ощущал я каждое обвинение. Здесь просто нет слов человеческих, чтобы выразить всё то.

Нужно сказать, что прошлое у меня изрядно выветрилось из памяти: я жил последние годы совсем другими эмоциями и мыслями, и как мне ни отравляли жизнь некоторые люди, особенно меня любящие, я захвачен был могучим потоком творчества и отражал это во всей своей работе. Я поэтому не мог и вспомнить ряда фактов. А вот потом только вспомнил.

Вот, например, очная ставка с Куликовым. Куликов утверждал, что мы вместе хотели «сманеврировать», а они выскочили раньше, почему я «обиделся». Я смутно вспомнил, что отход их был 1) и неожиданен. и что они 2) (Угланов плюс Куликов) демонстративно отмежевались от меня. Куликов это решительно отрицал.

Но вот я за эти дни раздобыл «Правду» 1929 года. Там, в № от 18 ноября 1929 г., стр. 2, в конце заявления Угланова — Куликова говорится:

«Перед нами встаёт вопрос: что дальше? Быть ли на отлёте от партии и рабочего класса и поддерживать тт. Бухарина. Рыкова и Томского или идти в ногу со всей партией? Мы считаем нужным быть вместе с партией и рабочим классом и победоносно бороться за социалистическое строительство.

Н. Угланов.

Е. Куликов».

Эта нарочитая, персональная форма, демонстрация отмежёвки, противопоставление Бухарина и т. д. рабочему классу и партии тогда (разумеется, не теперь!) произвела на меня такое впечатление, что сформировалось мнение: подальше от Угланова! Вот как было дело в действительности, и можно установить точно, что с той поры между мной — с одной стороны, и Углановым и его людьми — с другой, наступила почти полная размычка. Ну как же можно тут допустить, что после того, как порвались отношения, после подачи мной заявления, во время случайной уличной встречи, через сравнительно большой промежуток времени и после ругательного напора со стороны Куликова (публично от меня отрекшегося, да ещё в какой форме), да ещё при наличии горького осадка против Куликова, я говорил о... терроре! (У меня, Коба, глаза лезут на лоб от одного того, что я вынужден оправдываться по таким пунктам.) Это же сказки для детей!

Или то, что Куликов говорил о рютинской платформе. Ведь сам Куликов говорил, что видел меня последний раз весной 1932 года. А дата рютинской платформы — более поздняя. Как же он мог что-либо слыхать о ней от меня? А ведь он так говорил!

А я тогда не сообразил (вообще у меня из-за мучений ослабела память и замедлилась сообразительность — мне нужно больше времени, чтобы распутывать клеветнические узлы). Вообще, разве не нелепо думать, что я, считавшийся идеологическим лидером и специалистом по писанью, нуждался в чужих платформах и в Рютине, если бы я вообще в платформах тогда нуждался??!

Последний раз я видел Угланова после долгого перерыва перед отъездом в отпуск летом 1932 года. Ни о какой платформе не было речи. Я боялся, что Угланов начнет шебаршить, снова махать руками и т. д. Я боялся, что это возможное шебаршенье опрокинется и на нас, что и меня будут обвинять в нелояльности к партии. Поэтому я пошёл к Угланову и настаивал на полной лояльности. Угланов согласился. Это я хорошо помню. А потом что-то у них, очевидно, изменилось. Но об этом я не знаю. И всё это для меня представляет уже загадку. Не исключаю того, что Угланов мог «для авторитета», лживо пускать в оборот и моё имя, ибо он — почти невменяемый (из-за болезни) человек (а вовсе не скала). Но я тут абсолютно ни при чём, как ни при чём и в соответствующей «работе» Слепкова и К°, которую он, очевидно, повёл, несмотря на своё мне заявление о согласии с партией.

Всё это я мог бы сказать на ставке с Куликовым, да не нашёлся. А ведь здесь есть над чем задуматься.

Но я откровенно скажу: я многого просто не понимаю. Я понимаю поведение троцкистов, включая Пятакова, Сосновского. Это — тактика, столь же изощрённая (но другая), как и в 1928 г., когда Пятаков «душевно» разговаривал и сейчас же сообщал (я не против этого, но форма, но форма!). Теперь он кается и тут же по сему случаю топит невинного (на тебе, сволочь; думал, что будешь работать, а тебе за отход от всякой оппозиции я камень смертный навешу). Я ушам не верил, когда Сосновский даже детали придумывал (только с запиской просчитался!). Но, повторяю, всё это понятно более или менее.

Что мне не понятно — это Куликовы, Котовы и т. д. Я говорю только о себе. Но всё же не могу не сказать, что, когда говорят, будто Котов утверждает, что Рыков торопил его с террористическим] актом, — ну, знаешь, я никогда не поверю, хоть теши на моей голове осиновый кол.

Вспоминаю один случай, относящийся, кажется, к [19]30 году. Однажды ко мне заявился с провокационными разговорами некий Ванька Коротков, бывший с[оциалист]- р[еволюционер], каторжанин. Я изругал его и заявил, что позвоню в ГПУ. Он быстро ушёл. Сообщать я не сообщал по той простой причине, что хорошо знал о его работе в ГПУ. А знал я опять-таки по очень простой причине: я и Дзержинский были его партийными крёстными отцами; мы вводили его в партию, а затем в ГПУ, я вместе с ним «разлагал» эсеров и т. д. После этого посещения (я, между прочим, знал — не помню от кого, что Коротков этот вращается в углановской среде, и что он имел какое-то касательство и к заявлению Угланов — Куликов) Коротков «пропал».

Мне иногда приходит в голову: а что если и сейчас есть этакий старатель? Почему бы ему не быть? Да ещё в такой атмосфере! Да ещё при условии, когда ответственнейшие работники партии говорят обо мне как об уже виновном! Да при условии, когда обвинение выставлено и другими, и распубликовано? Да когда этой ценой обвиняемые могут пытаться создавать себе видимость «искренности до конца»? (Как у Сосновского: ни концлагерь, ни Кабарда, ни человеческое отношение к нему, ни постановление ПБ о нём — его не заставили раскаяться по существу, а вот арест прояснил его разум в одну ночь, а «искренность» его «доказуется» тем, что даже Бухарина, столь человечно к нему относившегося, он «во имя партии» «разоблачает»! И с каким спокойствием! Его прямо не узнать было по сравнению с тем измученным Сосновским, который приходил в редакцию, когда получил от меня записку...).

Но у меня ограниченные данные. А у тебя — все или могут быть все. Тебе виднее...

Теперь, после статьи в «Правде», я политически убит. Это уже такой градус, когда все тускнеет. Уверен, что когда-нибудь и ты увидишь, что здесь была сделана вами ошибка. Ещё раз говорю тебе: у меня нет никакой злобы: такова проклятая полоса. Но, тем не менее, жалко гибнущей чести революционера и связанной с ней жизни. Ведь ты понимаешь, что политическая смерть — это всё. Нет слов, чтоб выразить всю муку от ложных обвинений, оскорблений, всего позора, от которого до абсолютного отчаянья — один маленький шаг.

Что мне теперь делать? Я забился в комнату, не могу видеть людей, никуда не выхожу. Родные — в отчаянии. Я — в отчаянии, ибо почти бессилен бороться с клеветой, которая со всех сторон душит. Я надеялся, что ты всё же имеешь на руках то добавочное, что меня хорошо знаешь. Я думал, что ты знаешь меня больше, чем других, и что при всей правильности общей нормы недоверия этот момент войдет в качестве какой-то слагаемой величины в общую оценку. Но вышло, видно, так, что враждебные мне силы действуют, а я ведь и ответить на всё не могу, ибо не знаю, а если отвечаю, то в сверхударном порядке (как на очной ставке). В газетах, стало быть, «началось» уже до конца дела. Чем же жить, скажи?

Ведь, у тебя, вероятно, такое представление: пусть и то Бухарин будет благодарен, что с ним цацкаются — всё же он, по-видимому, во многом виноват. Ну а если Мехлис переборщит — не беда. Да и чего особенно жалеть-то?

А на самом деле всё не так. Я верой и правдой работал. И с душой. И с увлечением. В людях плохо разбирался — верно. Это мой порок. Но сражался за партию. Приобрёл ненависть врагов (потому парижские фашисты-троцкисты — ведь это же факт! — хотели мне мстить).

За границей звали — «философ сталинизма». Изжил, надеюсь, самые глубокие основы своих ошибок. Много натерпелся, передумал горы. И всё же падаю под ударами такой рассчитанной и организованной клеветы, что даже самые светлые умы партии, которым я так предан теперь, карают за не совершённые преступления.

Ты сказал на пленуме: «Бухарин бьёт здесь на искренность».

Ты ошибаешься: я ни на что не «бью».

Я в таком душевном состоянии, что это уже только полубытие. Я думаю уже в категориях, которые пишутся с большой буквы, о последних, предельных величинах работы, чести, жизни, смерти.

Погибаю из-за подлецов, из-за сволочи людской, из-за омерзительных злодеев.

Твой Н. БУХАРИН.
15 декабря 1936 года.
Москва.

 

Резолюция Сталина:

Тов. Мехлису. Вопрос о бывших правых (Рыков, Бухарин) отложен до следующего Пленума ЦК. Следовательно, надо прекратить ругань по адресу Бухарина (и Рыкова) до решения вопроса. Не требуется большого ума, чтобы понять эту элементарную истину. И. Cт.
Впечатано на левом поле в верху л. 24.

 

Ф. 17. Oп. 171. Д. 262. Л. 17-23. Чистовой автограф.
Написано фиолетовыми чернилами на половинках писчей бумаги.